Повести моей жизни. Том 1 - Николай Морозов 5 стр.


Отец был мало экспансивен в своих родительских чувствах. Он, кажется, немного стыдился их выказывать, как признак слабости. Наши детские интимные отношения с ним ограничивались поцелуями утром и вечером да несколькими шутливыми вопросами с его стороны за обедом и чаем или при его ежедневных посещениях нашей классной комнаты во время уроков на четверть часа. Маленькие случайные подарки, служащие в глазах детей мерилом родительской любви, были с его стороны очень редки, и потому мне казалось, что он к нам довольно равнодушен, хотя на самом деле ничего подобного не было. Это была только манера вести себя, неуменье со стороны взрослого человека войти в детскую душу.

На именины и дни рожденья он нам всегда что-нибудь дарил: сестрам — куклы или шляпки, а мне — различные предметы спорта: сначала детское оружие и деревянных верховых коней, затем настоящие пистолеты и маленького пони для приучения к верховой езде, потом отличное охотничье ружье и т. д. Для приучения к спорту он часто водил меня с собой на охоту, или стрелять в цель из штуцеров, или играть на биллиарде в нашей биллиардной комнате, где я скоро стал его обыгрывать и этим отбил у него охоту играть со мною. Он также часто брал меня проезжать рысаков, до которых был страстный охотник. У нас их было до полутораста, и содержались эти лошади, при которых состояло десятка два конюхов, исключительно для удовольствия.

Для лучших из них была построена роскошная каменная конюшня, а остальные лошади содержались в находившейся за нею в поле деревянной конюшне. Время от времени некоторые из них посылались в Петербург или Москву на состязания, где они брали призы и часто продавались там же за большие цены. Каждый рысак имел свой специальный диплом на пергаменте, обведенном золотыми рамками, где стояло название нашего завода, имя рысака и время его рождения. Здесь же перечислялись все его родоначальники и предки до десятого поколения, а затем следовала подпись и печать отца с его гербами.

На окружающих людей отец производил очень сильное впечатление благодаря твердому характеру и умению без всякого заметного по внешности усилия поставить себя с каждым в такие отношения, каких он сам желал. В конце шестидесятых годов он был выбран предводителем дворянства в нашем уезде, и его время начало проходить в постоянных переездах из города в деревню и обратно.

Мне было лет десять, когда я впервые ясно понял отсутствие в нашей семье тех формальных связей, которые сковывают вместе всех членов других семейств независимо от их собственной воли, и происходящую отсюда неопределенность общественного положения моей матери, которую я сильно любил. В это время у меня уже появились религиозные сомнения, главным образом из-за того, что не оказалось над землей кристаллического небесного свода или тверди, которую, по словам библии, создал бог во второй день творения, чтобы разделить верхние воды от нижних, да и самих верхних вод тоже не оказалось.

Эти сомнения стали меня сильно мучить, тем более что мне решительно не с кем было поделиться ими. Мои сверстники и товарищи детства все были ниже таких размышлений, а взрослые не захотели бы говорить о них со мной серьезно. Точно так же мне стали приходить в голову различные вопросы вроде того, справедливо ли, что один живет благодаря простой случайности рождения в богатстве и роскоши, а другой — в нищете и голоде.

Размышляя о том, что отец не обвенчался с моей матерью, я пришел к совершенно справедливому заключению, что и он нисколько не верит в церковные таинства. Однако видя, что это огорчает мать, и вспомнив, что в некоторых случаях я видал ее тайно плачущей у себя в комнате, я в первый раз отнесся к отцу с неодобрением.

«Если мать во все это верит и это ее волнует, почему бы не сделать ей удовольствия?» — думал я.

Понемногу я начал становиться замкнутым перед отцом относительно всего, что касалось моей внутренней жизни, начал замечать и преувеличивать слабые стороны его характера и даже давать в душе превратные толкования мотивам тех или других его поступков.

Я знал, как и все остальные, о духовном завещании отца, где почти все имущество оставлялось матери и нам, но эта материальная часть очень мало меня интересовала, и я стал по временам мечтать о том, что, когда я вырасту большим, я не воспользуюсь завещанием и сам пробью себе дорогу в жизни исключительно своими личными усилиями без всякой посторонней помощи.

Однако, если кто-нибудь подумает, что эта аномальная сторона, о которой я так много говорю, теперь накладывала какой-либо постоянный отпечаток на нашу обыденную семейную жизнь, тот очень сильно ошибется. Мы жили, как и все другие семьи, главным образом впечатлениями текущего дня, его радостями и заботами, редко вспоминая о вчерашнем или думая о завтрашнем дне. Отец просматривал счета или занимался спортом, мать всецело отдавалась заботам о детях и домашнем хозяйстве или с жадностью читала романы, на которых она наконец испортила себе зрение. Мы, дети, готовили свои уроки. В сношениях со знакомыми не чувствовалось никакой натянутости, и по торжественным дням к нам собирались гости с женами и детьми, и мы все прыгали, танцевали, играли в жмурки, в прятки и возились по всему дому.

Для анализа «собственной души и ее отношений к богу и к окружающим», как выразился бы Лев Толстой, оставались в году лишь отдельные часы раздумья.

В будничные дни после уроков мы, маленькие, разбегались по парку, делали себе пирожки из глины и песка, пускали воздушных змеев, отправляли плавать в пруд кораблики на бумажных парусах, забирались через манеж, прилегавший к одной из трех наших конюшен, в каретный сарай, где стояло штук двадцать всевозможных экипажей, от колясок и карет до простых беговых санок и дрожек, и с большим увлечением изображали в них путешественников, усиленно раскачиваясь на рессорах.

Отец сначала с увлечением предавался охоте. С восхода солнца отправлялся он в хорошую погоду блуждать со мной и своим егерем Иваном по прилегающим к берегу Волги болотистым местам нашего имения, переполненным несметными роями мошек и комаров.

Взлетел бекас...

Бац! раздавался выстрел отца...

Бац! раздавался мой выстрел...

И если при этом отец и я не попадали, то из-за нашей спины раздавался выстрел егеря, бекас падал, а егерь утверждал, что убил его я...

Но, впрочем, очередь до егеря доходила редко.

Отец также держал большую псарню с несколькими десятками гончих и борзых, но потом, когда мне было лет десять, уничтожил это учреждение, после того как собаки одного нашего соседа растерзали на его глазах крестьянина, попавшего случайно на линию охоты и бросившегося бежать, несмотря на то что отец и все остальные кричали ему:

— Не беги, — разорвут!

Сильно пораженный таким несчастным случаем, отец больше не ездил на псовую охоту, а потому и я не имею о ней никакого понятия, так как после упомянутого случая этот вид спорта в нашем уезде совсем прекратился. Помню только, как в раннем детстве я не раз вскакивал на рассвете со своей постели при доносившихся сквозь стекла звуках охотничьих рогов и видел в полутьме из окошка своей детской, как конюхи приводили к главному подъезду оседланных лошадей. Гончие собаки на сворах потягивались и зевали, широко раскрывая свои длинные тонкие морды. Затем на подъезд выходили отец и гости, все садились в седла и один за другим исчезали при звуках труб за деревьями парка.

2. В отцовском доме. Гимназия. «Общество естествоиспытателей» и что из него вышло

Вопросы «почему» и «отчего» волновали меня с самого детства, но я почти никогда не получал на них ответа ни от отца, ни от матери и ни от кого из окружающих. Они так сильно привлекали меня к себе, что многие из этих вопросов во всех деталях и самые слова ответов на них до сих пор остались у меня в памяти, хотя некоторые из них были, очевидно, сделаны в самом раннем детстве.

— Из чего состоит золото? — спросил я раз свою старую няню Татьяну, которая тогда казалась мне несравненно мудрее матери и отца, и ясно помню, что при этом я сидел посреди большой комнаты нашего флигеля на полу и выстругивал столовым ножом из лучины что-то вроде стрелы для лука или крыла для ветряной мельницы, а нянька вязала чулок у окна на стуле.

— Из золота, — ответила она.

— А серебро?

— Из серебра.

— А почему же хлеб состоит из муки?

— А хлеб состоит из муки, — также невозмутимо ответила она.

— Как произошло солнце? — спрашивал я в другой раз, вероятно, значительно позже.

— Бог сотворил.

— А бога кто сотворил?

— Никто. Он существовал и будет существовать вечно.

Это слово «вечно» производило на меня во все время детства чрезвычайно сильное впечатление и вызывало мысли о беспредельности времени и пространства. И в этот раз произошло то же самое, а вместе с тем невольно явилась мысль: если бог существовал всегда, то почему же не могли бы существовать вместе с ним и солнце, и земля, и звезды? Ведь богу было бы скучно летать неведомо с каких пор одному в пустоте и непроглядной тьме, как мне говорили об этом старшие.

Но я уже не задавал более няне этих вопросов, так как к тому времени, очевидно, научился понимать, что мне их никто не разъяснит. Этот самостоятельный склад ума, очевидно, постепенно подготовлял у меня почву и для последующих занятий естественными науками.

Любовь к природе была у меня прирожденной. Вид звездного неба ночью всегда вызывал во мне какое-то восторженное состояние. Пробуждение природы ранним утром или при первом появлении весны, глубокое безмолвие зимнего леса в тихий морозный вечер, волнующаяся даль беспредельной равнины в жаркий летний день — все это как будто звало меня куда-то далеко и казалось проявлением какой-то всюду скрывающейся таинственной жизни.

Одухотворение природы доходило у меня в детстве до такой степени, что, выбегая утром в парк, я мысленно здоровался с каждым предметом, который попадался мне на глаза: с речкой, пригорком, облачком, деревом, галкой, солнцем, зарей и т. д., а по вечерам не забывал и попрощаться со всеми окружающими меня предметами. И мне казалось, что все они меня вполне понимают. Это со временем так вошло у меня в плоть и кровь, что даже и теперь почти всякий раз, когда мне приходится увидать луну или звезды, поочередно проходящие в высоте перед моим окном в Шлиссельбургской крепости[23], я машинально говорю им, как это делал в детстве:

— Здравствуй, луна! Здравствуйте, звезды! — хотя и понимаю, что для других это должно казаться большой наивностью.

Когда мне попалась первая популярная книжка по естествознанию — брошюрка о пищеварении, дыхании и кровообращении, — она мне показалась каким-то откровением. Две старинные астрономии Перевощикова и Зеленого[24] (лекции морского училища) я перечитывал не раз до тринадцати лет, как только гувернер успел познакомить меня с элементарными основаниями физической географии. Почти всю нематематическую часть этих книг я понял и запомнил, а таинственный вид формул и чертежей вызвал у меня страстное желание учиться математике и затаенное опасение, что я никогда не буду в силах понять такой премудрости.

Большинство видных представителей русской литературы — Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Кольцова, Гоголя и затем Некрасова, всегда производившего на меня вместе с Лермонтовым особенно сильное впечатление, и часть иностранных, главным образом английских писателей в русских переводах, — я знал еще до гимназии, так как их произведения имелись в нашей библиотеке.

Никакого выбора чтения отец для меня не делал, и я брал всякую книгу, заглавие которой казалось для меня интересным. Майн Рид, Эмар, Купер и особенно Габриель Ферри своим романом «Лесной бродяга» сильно развили романтическую сторону моей натуры и наполнили воображение всевозможными приключениями, так что впоследствии, по поступлении в гимназию, я тоже, как и многие мальчики моего времени, не избежал «сборов к индейцам» и одно время специально и детально изучал с этой целью географию Северной Америки. Для того же самого я долго практиковался с одним товарищем в метании дротиков, стрельбе из сарбаканов, в путешествиях по незнакомым лесам с помощью компаса и в прочих «полезных приемах лесной жизни».

Никаких книг по общественным наукам, кроме скучной «Истории» Карамзина да статей в журналах, не было в отцовской библиотеке, а потому в догимназический период моего детства мне приходилось довольствоваться лишь собственными мыслями, когда разговоры взрослых побуждали меня задумываться о тех или иных общественных отношениях.

От кого впервые услыхал я, что, кроме монархии, существуют и республики; каким путем непосредственных размышлений убедился я, что республиканский строй, как основанный на постоянном проявлении всенародной воли, справедливее монархического, основанного на случайности рождения; каким образом узнал я затем, что, кроме абсолютных монархий и республик, есть еще и конституционные монархии, и сразу отнес их к разряду паллиативов, — ничего этого я уже не могу припомнить. По всей вероятности, все это совершилось у меня в период между двенадцатью и тринадцатью годами и легло в основу моего дальнейшего развития.

Девиз старинных французских республиканцев — «Свобода, равенство и братство» — сразу покрылся в моих глазах ореолом, но только я прибавлял к нему еще одно слово: «наука», понимая под нею главным образом естествознание, которое, по моему убеждению, одно могло рассеять суеверие и предрассудки, помрачающие человеческие умы.

В какое время и каким образом я узнал, что симпатичный для меня по моим соображениям отвлеченной справедливости республиканский образ правления был достигнут в иностранных государствах путем тяжелой борьбы, от кого я услыхал впервые или прочел где-нибудь, что в России были декабристы, пытавшиеся добиться того же и для нас, но погибшие в тюрьмах и в Сибири; кто мне рассказал, может быть, со спасительной целью устрашения, что существует Петропавловская крепость, и наполнил мое воображение ужасными картинами жестокостей, которые там творятся над всеми, любящими свободу, а мое сердце жалостью и сочувствием к заключенным в ней узникам, — это я тоже не в состоянии припомнить.

По всей вероятности, все это относится к первым годам моей гимназической жизни, а все то, что мне приходилось слышать о таких предметах ранее, не оставляло в моей голове никакого прочного следа или не возбуждало серьезных размышлений.

Но несомненно, что такие разговоры окружающих или заметки в прочитанных мною романах и книгах рано вызвали во мне потребность познакомиться с историей периодов общественной борьбы, хотя к обычной истории с ее бесконечной перипетией войн, пограничных и династических изменений, без указания каких-либо законов общественного развития, я никогда не имел особенной склонности и, подобно большинству, предпочитал знакомиться с жизнью человечества непосредственно по романам.

Только книги по истории революционных периодов я брал время от времени из библиотек уже со средних классов гимназии и до восемнадцати лет перечитал, вероятно, все, что имелось по этому предмету в русской литературе. Таким образом, несмотря на свое постоянное увлечение естественными науками, я передумал по общественным вопросам почти все, что было передумано и перечитано большинством современной мне развитой молодежи.

Когда впоследствии, весной 1874 года, я впервые познакомился с радикалами (как называли себя в то время те, кому в обществе давали кличку нигилистов), то оказалось, что почти вся цитируемая ими в разговорах легальная литература была мне уже хорошо известна.

Но главной моей пищей в периоды отдыха или переутомления всегда были романы, и им, несомненно, принадлежит главная роль в развитии моих симпатий и антипатий в области человеческих отношений. «Один в поле не воин» и «Загадочные натуры» Шпильгагена; «Девяносто третий год» и другие романы Виктора Гюго; «Что делать?» Чернышевского; романы из деятельности карбонаров, как, например, «Доктор Антонио», и остальные в этом роде вызывали во мне глубокое негодование против всякого угнетения и настоящую потребность пожертвовать собою для блага и свободы человечества. Благодаря этому первая же встреча с людьми, занимающимися подобной деятельностью, неизбежно должна была подействовать на меня чрезвычайно сильно.

Однако никаких таких людей я еще не встречал. Вплоть до девятнадцати лет я думал, что, кроме меня да нескольких друзей из моих товарищей-гимназистов, не было в России никого, разделяющего эти мнения и чувства. Из двух путеводных звезд — науки и гражданской свободы, — которые светили для меня в туманной дали будущего, я почти целиком отдавался первой.

Во все время моей гимназической жизни, еще со второго или третьего класса, я по целым дням и ночам просиживал над естественно-научными книгами, ища в них не одних сухих знаний, часть которых давала мне и гимназия, но больше всего разъяснения мучивших меня почти с двенадцати лет вопросов: как начался окружающий меня мир? Чем он кончится? В чем сущность человеческого сознания, и что такое наша жизнь, которая в одно и то же время есть мгновение в сравнении с вечностью и целая вечность в сравнении с одним мгновением?.. Стоит ли жить или не стоит? Так ли чувствуют другие люди, как я, или каждый на свой лад, и потому никто друг друга не понимает, а только воображает, что понимает? Я не хочу сказать, чтобы эти вопросы составляли всю мою жизнь. Нет! Как у всякого другого, они прерывались у меня и посторонними впечатлениями окружающей жизни.

Назад Дальше