— Чем обязан? — церемонно спросил он. В глазах его было знакомое беспокойство, с каким большинство немцев смотрело на своих победителей.
— Господин Гланц? — подчеркнуто вежливо осведомился Ребров.
— Совершенно точно.
— Мы — журналисты, аккредитованные на процессе.
— Американцы? — спросил Гланц, внимательно оглядев Реброва и задержав взгляд на Ирине.
— Нет. Мы из Франции.
— Вот как. Из Франции… А чем я могу быть вам интересен, господа?
— Господин Гланц, многие люди считают Адольфа Гитлера вашим учеником и последователем…
Гланц покачал головой. Было непонятно, соглашается он или протестует.
— Нам бы хотелось узнать ваше мнение о том, что произошло с немцами и Германией?
— Давно уже никого не интересовало мое мнение о немцах и Германии, — словно разговаривая сам с собой, пробормотал Гланц. — А зачем это вам?
— Нам кажется, сейчас очень важно разобраться во всем, что произошло с Германией и немцами. И возможно ли повторение?
— Ну, если вам угодно… Хотя, как вы понимаете, этот разговор не доставит мне удовольствия. Но вы — победители сегодня…
Старик открыл калитку и пригласил Реброва и Ирину в дом.
Он провел их в типичный кабинет книжного человека — массивный письменный стол у окна, прикрытого тяжелыми шторами, стены плотно увешаны старинными картинами и оружием. Гланц сел в кресло с высокой прямой спинкой, Ирина и Денис устроились на громоздком и неудобном диване.
— Простите, мне нечем вас угостить, — развел руками старик. — Итак, с чего начнем?
— Видимо, с вашего знакомства с Адольфом Гитлером, — предложил Ребров, раскрыв блокнот.
— Ну, конечно… Но он не был тогда тем Гитлером, которого сегодня знает весь мир. Он был совсем молод, придавлен бедностью, даже нищетой, но его очень интересовала история, вернее, мир древних германцев, их верований, законов…
— Простите, а почему он пришел именно к вам? — спросила Ирина.
Гланц посмотрел на нее с укоризненной улыбкой.
— Потому что это был мой мир. Я был один из тех, кто его увидел в своих мечтах. Увидел, а потом рассказал о нем другим немцам.
— А с чего началось ваше увлечение древними германцами? — решил уточнить Ребров.
— С неприятия того пошлого и грязного мира, который окружал меня. Еще в детские годы я страстно интересовался средневековым прошлым Европы и религиозными рыцарскими орденами. Это был прекрасный мир сказочных героев, совершенных и неотразимых в своем величии. Я с головой ушел в их историю, легенды, предания… Увлечение было настолько сильным, что я даже решил принять послушание в аббатстве недалеко от Вены, хотя семья была категорически против. Я стал братом Георгом. Белый камень церковных залов с готическими сводами, белые плиты надгробий, строгий романский стиль, белые сутаны братьев, уединенный монастырский сад, мозаика цветных стекол и могилы двенадцатого века герцогов Баденбергов… Я словно вернулся в те времена, я почувствовал себя приобщенным к священной элите германской древности. Я стал писать о том, что чувствую и переживаю. Самая первая из моих опубликованных работ — размышления об изображении на могильном камне, извлеченном из-под монастырских плит. На камне был изображен воин, поражающий неизвестное мерзкое животное…
— Это весьма распространенный сюжет того времени, — пожал плечами Ребров. — Рыцарь, поражающий змея или дракона.
— Да, но я вдруг ясно увидел в этой сцене истину — аллегорическое изображение вечной борьбы между силами добра и зла, которой нет конца. К тому времени я уже был готов это увидеть. Меня особенно увлекла бестиальная интерпретация зла на этом древнем камне.
— То есть вы увидели зло как злобное животное, угрожающее миру? — тихо спросила Ирина.
— Вот именно. Есть страшный зверь, который живет во многих людях и является корнем всякого зла в мире.
Гланц сидел, откинувшись на спинку кресла, спина его была прямой, глаза полуприкрыты. Он явно увлекся своими воспоминаниями, которые давно уже были никому не интересны. Время от времени он открывал глаза и смотрел на Ирину. Было видно, что он обращался только к ней. И Ребров подумал, что любой мужчина в конце-концов мечтает только о том, чтобы быть понятым прекрасной женщиной.
— Я был страстно увлечен своими мыслями. Начал заниматься зоологией. Изучал Священное писание, апокрифы, современную археологию и антропологию… И в какой-то момент мне вдруг стало ясно, что доброе и светлое начала в мире воплощены в арийской расе, а различные темные отклонения, злые начала воплощены в негроидах, монголоидах, семитских жителях Средиземноморья…
— Вряд ли эти откровения соответствовали христианскому вероучению, — возразила Ирина.
Гланц ничуть не смутился.
— Да, эти убеждения были, мягко говоря, неортодоксальными, и вызвали серьезные трения между братом Георгом и его наставниками в аббатстве. К тому же я тогда полюбил женщину, полюбил страстной плотской любовью. Меня призвали «отвергнуть соблазны мира и плотской любви», но мое стремление к свободе мыслить и чувствовать оказалось сильнее, и я покинул аббатство. Мир, в который я вернулся, оказался ужасен и убог одновременно, несмотря на технические достижения. Миллионы людей гибли в убийственной войне, развязанной ради чьих-то личных целей. Люди убивали друг друга, рвали на части, травили ядовитыми газами, и никто не знал, зачем и ради чего. Дикость звероподобных людей означала конец культуры и конец того человека, который был прекрасен…
Я снова вернулся мыслями к рыцарским орденам, которые сражались против варваров. Они тогда оказались внутри страшного и безжалостного кольца из исламских сил Северной Африки, Среднего Востока, Балкан, аморфных монгольских орд. Их мир мог выстоять только сохраняя свою арийскую чистоту. Ведь тогдашнее христианство представляло из себя воинственный аристократический монастырь, из которого рыцари-монахи уходили прорывать окружение темных агрессивных сил.
— То есть Средние века представлялись вам Золотым веком арийцев? — уточнила Ирина.
— Да, это был завораживающий мир. Мир отважных рыцарей, благочестивых монахов, великолепных замков, богатых монастырей, прекрасных, чистых и верных женщин… Он поддерживался расово-рыцарским культом религиозных и военных орденов. Старые княжеские династии Германии культивировали в своих замках и дворцах искусство и таланты, они были для них единственным историческим инструментом прогресса. И, напротив, всегда существовал мертвый груз низших каст, подвергавший развитие нации опасности своими вульгарными требованиями раздела власти. Эти касты низших человекоподобных тварей совершенно не понимали свою расовую, природную неспособность к делу управления. Они были способны только разлагать и опошлять.
— И все-таки они тоже были людьми, — заметил Ребров.
— Нет, они были лишь человекоподобными существами, способными только разрушать. Так что ариогерманцы обладали абсолютной правотой, когда распространяли свою власть по всему миру. Германия уже не могла себе позволить лишиться «золотого руна мира», поскольку вся планета была ее естественной колонией…
— В наше время в соответствии с принципом расовой чистоты это право означало ферму для каждого смелого германского солдата и поместье для каждого офицера в Крыму? — подвел итог грезам Гланца Ребров. — А рабы из низших рас должны были работать на ариогерманцев?
Гланц прикрыл засиявшие было молодым блеском глаза.
— Конкретные формы меня не волновали.
— Ну да, ими занялись Гитлер и воинство СС!
— Но где же тут христианство? Христианские добродетели? — горячо вмешалась взволнованная Ирина. — Вы же христианин!
— Вы говорите об их нынешнем понимании, а религия того времени не была столь безвкусно человечной и вялой, — потер висок пальцами Гланц. — Это был крайне аристократичный культ истинных арийцев, осознающий свою силу и свой долг. Строгая, военизированная экономическая и политическая организация, рассчитанная на героических людей. Религия тогда безжалостно искореняла человеческие подвиды, несущие страшные звериные начала… Или же гуманно содержала их в еврейских гетто, чтобы они не заражали прекрасный мир! Это был величественный и прекрасный расцвет героической религии, искусства и культуры, носителями которого были истинные арийцы…
— Это вы так считаете — не выдержал Ребров. — К тому же ваш мифический мир проиграл свою битву.
— Увы… Уничтожение тамплиеров в 1308 году стало сигналом конца этой эпохи и началом торжества низших расовых сил. С этого момента расовые, культурные и политические достижения Европы стали медленно угасать. То, что приходило на смену, было ужасно. Рост городов, собиравших все нечистоты мира, распространение бездуховного торгашеского капитализма, возникновение рабочего класса, ни к чему не привязанного, скомпрометировали аристократические принципы и идеи расовой чистоты.
— Они просто оказались несовместимы ни с новой жизнью, ни с идеями христианства.
— Христианство, — поморщился Гланц. — Из суровой самоотверженной веры оно превратилось в сентиментальную альтруистическую басню, утверждавшую, что все люди равны, что нужно любить своего соседа, независимо от того, какой он расы и какие начала в нем заложены… Европа стала жертвой длительного процесса разложения, закончившегося торжеством темных народных масс и демагогов, которые ублажали их слух болтовней о равенстве и братстве. Но отважный воин, поражающий зверя, не может быть ему равен! Тем более, он не может быть ему братом.
— То есть для вас мир разделяется на светлую сторону голубоглазых и светловолосых арийцев и темные владения неарийских демонов? За одними добро, спасение, порядок, а другие способны только на зло, хаос и разрушение? Я правильно формулирую ваши идеи? — поинтересовался Ребров.
Гланц вздохнул.
— Примерно, молодой человек, весьма приблизительно. Они были не столь грубы, в них было много чувства — чувства прекрасного, даже невыразимо прекрасного…
— И тем не менее. Арийцы представлялись вам источником и инструментом всякого блага, аристократизма, творческих достижений, тогда как неарийцы механически связывались с порчей, разложением, с разрушительными стремлениями. А в чем конкретно должно было выразиться это противостояние? В каких действиях?
— Тогда мной владела мысль о необходимости современного крестового похода против политической эмансипации народных масс, против парламентской демократии и социалистических революций, построенных на идее всеобщего равенства.
— То есть мир сверхлюдей, чистокровных арийцев, столь непохожий на то, что вы видели вокруг, должен был всеми возможными способами противостоять неарийцам? Отсюда следовала необходимость установления ариогерманской империи, не имеющей никаких моральных обязательств перед остальным миром…
— В вашем изложении эти идеи выглядят очень грубо и жестко, — задумчиво сказал старик. — Для меня же тогда это были скорее мечтания, если хотите, сны об утраченном прошлом… У меня не было никаких идей и надежд по поводу претворения их в жизнь. Так человек, оскорбленный в своих лучших чувствах грязной и уродливой реальностью, уходит в грезы. В грезы, где все понятно определенно. Это была мечта о совершенном человеке, к которому надо стремиться.
— И поэтому нужно обеспечить расовое превосходство арийцев, — настойчиво уточнил Ребров. — Для чего нужны законы о запрещении межрасовых браков, размножение чистокровных германцев путем полигамии и создание материнских домов, где незамужние германские женщины хороших кровей смогут зачинать детей от чистокровных героев…
— Еще раз говорю вам, что это все были лишь мечтания кабинетного ученого и фантазера, каковым я был тогда. Был и остаюсь до сих пор.
— Но идея домов материнства Lebensborn для молодцов из войск СС разве не оттуда?
— Вероятно, — не стал спорить Гланц. — Вероятно, когда Гитлер и Гиммлер придумывали их, они опирались на какие-то мои мысли, но ведь я не имел никакого понятия об СС, гестапо, концлагерях!.. Кстати, если вы так хорошо осведомлены о моих взглядах, вы должны знать, что, когда Гитлер пришел к власти, издание моих трудов было запрещено! Научные кружки, которые я вел, были распущены по приказу гестапо, журналы закрыты.
— Видимо, Гитлер уже почувствовавший себя тогда сверхчеловеком, не хотел, чтобы кто-то знал, что за его взглядами не воля богов, а мечтания кабинетного ученого, над которыми многие смеялись.
— Наверное, — пожал плечами Гланц. — Но не старайтесь меня обидеть. Вам не понять, что двигало мной тогда… Что терзало мою душу, какие страхи за страну раздирали ум! Германия была унижена и оскорблена поражениями, хаосом, нищетой, высокомерным издевательством Запада… На Гитлера, конечно, повлияли мои описания древнего Золотого века, эти идеи были широко распространены тогда, но это лично он превратил абстрактные чувства и меланхолическую ностальгию в радикальное движение, которое привело к национальной революции и государственному перевороту. Я о таком не мог и думать! Я мечтал услышать прекрасный хор героев и совершенных людей, а услышал чудовищный рев взбесившихся мясников.
— Скажите, а Гитлер действительно верил в силу Копья Судьбы, о котором столько говорят?
— В какой-то момент он мог верить в его силу. Он мог внушить себе эту веру, потому что больше у него ничего не было. В каждом человеке живет желание верить. Только желание это может быть сильнее или слабее в зависимости от обстоятельств.
— А может, он просто понимал, что с этим Копьем и вашими видениями Золотого века он предстает перед толпой не как некий политикан, а как «великий и посвященный», наделенный огромными силами и поддерживаемый демоническими силами?
— Вполне возможно. Он знал, как обращаться с толпой и что ей надо говорить.
— Послушайте, но неужели вы не понимали, что происходит в Германии в действительности? Оказалось, что Гиммлер и Геббельс — вот ваши воплощенные в жизнь идеалы.
— Я еще раз повторяю — не пытайтесь меня оскорбить. Вы просили рассказать о прошлом — я рассказал. К моей сегодняшней жизни это уже не имеет никакого отношения. Я живу мыслями о том, как согреться и поесть. Вот и все. Все мои близкие погибли во время бомбежек. Или вам хочется и меня потащить на ваш суд? Пожалуйста, я не боюсь его — присылайте своих солдат.
Они уже уходили, когда Гланц вдруг сказал, глядя на Ирину:
— В вас чувствуется аристократизм. Меня не обманешь. Ради таких женщин мужчины совершают подвиги.
— Но во мне нет ни капли германской крови, — возразила Ирина.
Гланц ничего не ответил.
— Вот еще один ни в чем не повинный, ничего не знавший, ничего не подозревавший… — прищурившись, сказал Ребров, когда они с Ириной вышли на улицу, и добавил: — Все великие идеи безжалостны…
Солнца уже не было, опять сеял мелкий дождь.
— Но ведь людям нельзя запретить думать и мечтать, — мягко возразила Ирина. — А все-таки зачем ты его отыскал?
— Все пытаюсь понять, как крохотная партия мрачных фанатиков сумела захватить власть в огромной европейской стране, подчинить себе всю Европу, открыто провозглашая необходимость уничтожения целых народов. Это история, которую человечество не забудет. Любопытство к этой идеологии, исполненной мрачной ярости и ритуальной свирепости, будет долго еще привлекать людей. Но вот как они ее будут воспринимать?
— Ну, я думаю, после всего что произошло, вполне определенно — как людоедское учение.
— Не знаю. Этот старик может показаться даже милым и трогательным в своих воспоминаниях, но ведь это именно он объявил низшие классы общества потомством низших рас, обвинил их в упадке немецкого величия. Он осмелился сказать, что они должны быть попросту искоренены. Он объявил ложью христианскую традицию сострадания к слабым, угнетенным, несчастным.
Ирина помолчала, а потом вдруг призналась:
— И все-таки в нем есть обаяние, правда?
— Правда. Обаяние зла — это извечная проблема для людей. Он смотрел на тебя восторженными глазами, но ведь именно он рассматривал женщин как проблему, поскольку считал, что они гораздо более склонны к животным влечениям, нежели мужчины… Так что только строгое подчинение их арийским мужьям могло, как он выражался, гарантировать успех расового очищения и обожествления арийской расы. А ускорить процесс искоренения низших рас можно и гуманными методами — при помощи стерилизации и кастрации.
— Ужас, — зябко передернула плечами Ирина.
— Так что как бы сей старичок не открещивался от Гитлера с Гиммлером — они его ученики. У них бы не хватило фантазии и ума додуматься самим до такого.
Они сели в машину, Ребров завел мотор. Чуть помедлив, повернулся к Ирине.
— О чем ты думаешь? Тебя что-то гнетет, я же вижу…
— Завтра должна выступать свидетельница… француженка… Она будет рассказывать про то, что творилось в Освенциме, куда ее отправили. Я слышала какие-то обрывки… Это было невыносимо.
— Могу себе представить.
— Но я слышала, как она сказала своей подруге, что принесет в зал пистолет… И когда начнется допрос, будет стрелять в них, в подсудимых, пока не кончатся патроны.
— Думаю, это был просто нервный срыв. И потом пронести в зал пистолет невозможно — свидетелей обыскивают, — успокоил ее Ребров.
Ребров и Ирина стояли у входа в зал заседаний трибунала. В нескольких шагах от них стоял полковник Эндрюс с двумя офицерами охраны. Они о чем-то разговаривали, поглядывая внимательно по сторонам.
Из комнаты свидетелей вышла очень худая темноволосая женщина лет тридцати в сопровождении судебного пристава. Она шла прямо на Реброва, наклонив голову и обхватив себя руками за плечи. Ирина схватила Реброва за руку. Тот кивнул Эндрюсу, и полковник решительно преградил темноволосой женщине путь.