Королева эпатажа (новеллы) - Елена Арсеньева 5 стр.


Шурочка не все время проводила в Европе — периодически она появлялась в Петербурге. Свобода передвижений тогда была — езжай, не хочу! Никаких тебе проверок на благонадежность. Эх, вот жизнь была… Не ценили ее. Нет, не ценили!

В России она утешала мужа, она спала с Дяденькой, она нервничала, встречаясь с сыном, она сплетничала с Зоей, она похоронила отца, потом мать, но главное — она нашла для себя новую тему, поняв, что Финляндия, по большому счету, никому не интересна. Нужно шире подходить к проблемам… Вот например — женская тема! Это важно и нужно всем. Мужчинам, конечно, в меньшей степени, но женщинам…

Шурочка написала статьи «Роль феминисток и женщин‑пролетариев в движении за эмансипацию женщин» и «Проблема морали в положительном смысле», которые весьма заинтересовали ее будущих соратников. Тема была модная, а авторша, по слухам, интересная женщина, хо‑хо!..

Это мнение вполне разделял Петр Петрович Маслов, знаменитый экономист, специалист по земельному вопросу, социал‑демократ, великий женолюб и в то же время подкаблучник своей супружницы Павлины, которая то ли била его, то ли выдирала последние волосы из реденькой его шевелюры (Шурочка готова была поклясться, что от свидания к свиданию Петенька выглядел все более облысевшим), однако имела над ним деспотическую власть. В половине десятого он выскакивал из постели Шурочки и мчался домой, чтобы быть там ровно в десять, не то… Ну да, кто бы сомневался, что у Шурочки с этим пухленьким инфантильным красавчиком очень скоро дойдет до постели? Родство душ, созвучие умов… К тому же пухленькие губки знаменитого экономиста очень приятно целовали главную эмансипатку всех времен и народов!

Дяденька вскоре оказался отодвинутым на второй план, разделив участь законного супруга. И Александра (года шли да шли, Шурочкой называться сделалось уже как‑то не солидно) начинает петь в своих статьях с голоса Маслова, становясь убежденной меньшевичкой. Роман их развивался в основном за границей (опять же — в Париже и Берлине), где Александра обзавелась новыми друзьями — Розой Люксембург и Карлом Либкнехтом, к которому немедленно почувствовала некий волнующий интерес. Однако Александра ощущала, что время «смычки между русскими и германскими товарищами» еще не настало. Она была слишком увлечена Петенькой Масловым (чужой ведь муж!), первенствовавшим среди иных‑прочих запретных плодов, которых ей непременно хотелось куснуть своими беленькими зубками.

Между тем у нее в среде эсдеков складывалась определенная репутация. Все все знали об их с Масловым романе (кроме, к великому счастию, Павлины, не то мировая революция недосчиталась бы двух активных боевых единиц), мнение о страстной Александре у каждого имелось свое, и говорили разное. А ей самой, кажется, было наплевать на чужое мнение. Во всяком случае, о Луначарском она отзывалась в письмах к Зое уважительно, а уж о Ленине‑то и вовсе с огромным пиететом.

Все интереснее ей было за границей с вновь приобретенными товарищами, все обременительней становились возвращения в Петербург. Право слово, если бы ее новые друзья не были вынуждены то и дело туда наезжать, она так и сидела бы в Европах. К тому же подрос Миша (ему исполнилось четырнадцать — это же просто ужас, как летит время!), надо было его куда‑то пристраивать. Александра по‑прежнему не ощущала никаких позывов материнства (даже Миша в одном из писем Зое Шадурской жаловался, что «мамочка к себе не подпускает»), порхала по всевозможным знакомым. У нее была страсть коллекционировать людей интересных, самобытных. Наверное, она все же ощущала некоторую свою ущербность как личности творческой, понимала, что она и в любви, и в работе всего лишь чье‑то зеркало, литобработчик, пересказчик чужих мыслей…

В числе таких людей была знаменитая переводчица Татьяна Щепкина‑Куперник, известная чудесными переводами пьес Ростана, Гюго, Лопе де Вега, Кальдерона, Шекспира… Татьяна на долгие годы останется подругой шалой Александры, в которой она находила ту соль и тот перчик, которых так недоставало ей самой, живущей более в XV–XVI веках, нежели в нашем времени. Ну да, Александра была дамой самой что ни на есть современной! За книгу «Финляндия и социализм» власти признали ее неблагонадежной (наконец‑то — спустя года после опубликования этой и впрямь подрывной брошюрки!) и принялись то в тюрьмы сажать, то оттуда выпускать по настоянию «передовой общественности» (к примеру, Горького, который очень неистовствовал в защиту бывшей Шурочки), то определять под надзор полиции, то учинять слежку за ней…

В этой суете, которая вокруг нее воцарилась, Александра чувствовала себя, как рыба в воде. Как «ананасы в шампанском», выражаясь штилем безумно модного Игоря Северянина, бывшего, кстати, ее кузеном. Точно так же уютно чувствовала она себя практически одновременно в двух постелях: в Дяденькиной и в Петенькиной (экономист, социал‑демократ и специалист по земельному воросу теперь звался просто Маслик).

А впрочем, почему в двух? Не по‑товарищески было заканчивать вечер рукопожатием или добрым словесным напутствием — непременно требовалось скрепить встречу, как подобает новым людям, в горизонтальной позиции. Тем более такой стороннице женского равноправия, как мадам Коллонтай, это казалось жизненно важным. За границей Александра познакомилась с Леонидом Красиным. В Петербурге встречи возобновились. Он был холодно‑обольстителен — мужчин этого типа Александра всю жизнь побаивалась, но притом никогда не могла перед ними устоять. Вдобавок Красин был любовником знаменитой актрисы Марии Андреевой, любовницы Саввы Морозова, любовницы Максима Горького и пылкой адептки Ленина. То есть фигура на политическом небосклоне заметная. А еще Красин славился своим постельным шармом и штурмом. Эти бурю и натиск Александра испытала не без удовольствия, однако то был не более чем эпизод в любовной биографии обоих, Красин вернулся к своим дорогим большевикам, а Александру по‑прежнему не покидала довольно печальная мысль, что самое основное из радостей секса так и остается за пределами ее понимания. Ну ничего, уже недолго оставалось ей ждать часа пробуждения!

А пока она перебирала каких‑то красинских половых террористов, которые обольщали нужных женщин по заданию партии, вытягивая из них деньги note 1, и немецких товарищей. В числе последних был и Карл Либкнехт. Во время Международного конгресса женщин в Копенгагене этот вождь немецкого пролетариата откровенно и беспардонно народные массы «на бабу променял», на целый день исчезнув куда‑то на пару с Александрой. Ну что ж, эти двое давно испытывали друг к другу симпатию, порою давали ей выход, но так упоительно время не проводили еще ни разу. Они канули в никуда столь надежно, так лихо использовали отработанные приемы конспирации, что люди, посланные в поисках Карла, сбились с пути и вернулись несолоно хлебавши. Но потом, появившись вновь в зале заседаний и на трибуне и поглядывая на черную шевелюру Карла с проказливым видом собственницы, Александра в очередной раз вздохнула: годы летят, а ей так и не удается ощутить с мужчиной что‑то иное, а не только эмоциональный подъем. Кажется, все они, ее более или менее постоянные, более или менее временные партнеры, вполне могут сказать о ней словцом мужа: «Рыба!»

Но ведь это неправда! Она вовсе не рыба, она это знает, чувствует всем телом! Но сколько можно ждать? Ей ведь уже далеко‑о за тридцать! Родилась‑то она в 1872 году, а на дворе уже 1911‑й…

Когда она позволяла себе такие мысли, то думала, что речь идет о ком‑то другом. Она‑то себя старше, чем на двадцать, ну, на двадцать пять лет, не ощущала. И зеркало говорило, что она себе не врет. Александра Коллонтай принадлежала редкостному типу женщин без возраста: в шестнадцать они выглядят на двадцать, порою даже на двадцать пять и в этом состоянии пребывают еще долго‑долго. Потом всю жизнь стабильно отстают от своих лет годков этак на пятнадцать‑двадцать, раздражая женщин, смущая мужчин, восхищая своих любовников, ну и себя, любимую, конечно, а как же без того?

А самого главного, того, ради чего женщина ложится с мужчиной в постель, она так и не узнала. Правда, некоторые отсталые, косные люди, сущие ретрограды, убеждены, что цель всякой постели — воспроизведение себе подобных. Но Александра с презрением отметала эти пережитки прошлого. Забеременев невзначай от Маслика (кажется, от него… то есть почти наверное… вот разве что Красин, а может, Либкнехт, а может, Виктор Таратута имел к этому отношение… да какая, по большому счету, разница?!), она немедленно сделала аборт. Хотя дело происходило в городе Париже, прославленном во все времена (в основном благодаря усилиям классиков французской литературы) как самый фривольный город мира, аборты были запрещены и там. Александре помогла шведская журналистка Эрика Ротхейм — очередная «серая мышка», которая останется на всю жизнь подругой и помощницей этой революционной путаны.

Аборт и связанные с ним неприятности обострили все обиды, которые накопились у Александры к Маслику. Это неминуемый итог долголетней любви к женатому мужчине: сначала ему все прощаешь; все понимаешь и принимаешь, лишь бы он был с тобою хоть иногда; потом начинаешь ревновать. Потом — ненавидеть его жену. Потом — его самого… И вот тут уже идут клочки по закоулочкам!

До ненависти к Маслику пока дело еще не дошло, однако замуж за него Александра не хотела ни под каким видом. Маслик порою, притомившись от гнета Павлины (в обиходе — Павочки), заводил такие разговоры… Нет, нет и нет! Архи‑нет, как выразился бы в данной ситуации Владимир Ульянов‑Ленин, в ближайшее окружение которого как раз в то время начинала входить Коллонтай. Она не прочь была бы опробовать на этом мужчине (конечно, с виду он так себе, по большому счету, без слез не взглянешь… да ведь и Дяденька с Масликом — тоже не Антинои, зато какие у Владимира Ильича энергетика и авторитет!) огонь своих очей, однако быстро поняла, что дело швах. Надежда Константиновна еще покруче будет, чем Павлина, это во‑первых, а во‑вторых, сердце Ленина слишком прочно было занято дамой по имени… нет, не Мировая Революция — та царствовала в его уже изрядно зацементированных атеросклеротическими бляшками мозгах, — а сердцем владела золотоволосая красавица с экзотическим именем Инесса Арманд.

Всего‑навсего Александра всего‑навсего Коллонтай сначала надулась и хотела хлопнуть дверью этой дружбы: Инесса тоже претендовала на роль единственной и неповторимой эмансипатки — нет, а что еще было делать дамочкам из дворянских семей в революции, кроме как спать с ее вождями и отстаивать право на это под предлогом борьбы за женское право спать с кем в голову взбредет, то есть, пардон, за равноправие, — но потом поразмыслила и сочла, что с Лениным и его дамами лучше жить в мире. Пригодится воды напиться. Она умела быть обворожительной, когда хотела, и скоро никто не мог бы усомниться, что и с Надеждой, и с Инессой они — задушевные партийные подружки. С Лениным было сложнее. Он ненавидел Маслова (взаимно!) и опасался его влияния (не без оснований) на массы. Настороженность распространялась и на любовницу Маслова.

А между тем вышеназванной любовнице теперь ничего так не хотелось, как выкорчевать из сердца постылую привязанность. Уж она и сбегала от Маслика, уж и запрещала ему приходить, и писала в дневнике: «В первый раз за годы близости с П.П. (по аналогии с А.А. Саткевичем Маслов стал П.П. — Е.А.) я забываю о нем и больше не хочу его приезда в Париж. Его приезд значит, что он меня запрет в дешевом отельчике, с окнами во двор, что я не смею днем выйти, чтобы партийные товарищи меня случайно не встретили и не донесли бы Павочке. Все это было столько раз — я не хочу плена любви! Я жадно глотаю свою свободу и одиночество без мук. Я начинаю освобождаться от П.П.!»

Противоядием от любви стала работа. Ораторское мастерство Коллонтай (вернее сказать — талант, совершенно стихийный талант!), сила убедительности ее слова и заразительность ее истерии имели страшный успех у парижанок и берлинок, которым вдруг, хоть тресни, ну по‑за‑рез понадобились всевозможные демократические свободы. Свобода слова, к примеру… При этом две трети митингующих служанок, мидинеток, кокоток и кокеток не умели читать. Зато умели слушать, орать, бить в ладоши и уж аплодисментами‑то вознаграждали пылкую русскую кликушу сверх всякой меры.

В полной эйфории Александра потом записывала в дневнике, который исправно вела всю жизнь (она ведь была, по большому счету, графоманка, то есть страдала «писучей болезнью», а ничто так не усмиряет зуд в пальчиках, как регулярное бытописательство): «Я участвую с увлечением в стачках. Я на митингах, на собраниях, нас хватает французская полиция, выпускает; я снова на трибуне. Я горю с ними за общее дело!»

Восхищались ею, само собой, не только женщины, но в первую очередь — мужчины. Рабочие, разночинцы, товарищи по партии и антагонисты, и со всеми у нее моментально устанавливались самые искренние и доверительные отношения, вне зависимости от национальной принадлежности. Постель мадам Коллонтай была оплотом Первого Интернационала. А также Второго и Третьего… И не странно ли, что влюбилась‑то она именно в русского, а не в испанца, француза, немца, швейцарца или вообще в негра?

Однако сердцу не прикажешь.

Судьбоносная встреча произошла на кладбище Пер‑Лашез на похоронах Поля и Лауры Лафарг (дочери и зятя Карла Маркса), которые покончили с собой, когда им исполнилось по семьдесят лет. Это было давно ими задумано, давно решено, однако, само собой, хранилось в тайне и для их друзей и товарищей стало истинным потрясением. Лафаргов все любили, для Александры они были близкими людьми. Провожая их в последний путь и биясь на трибуне в привычном (и уже где‑то даже отработанном) истерически‑революционном припадке, Александра встретилась глазами с незнакомым молодым человеком — и уже не смогла отвести от него взгляда.

После похорон он проводил ее домой… расставаться им больше не захотелось. Немедленно провели панихиду по Лафаргам в горизонтальной позиции — и Александра (слава тебе, Господи!) наконец‑то поняла, для чего на самом деле нужны мужчины.

Для удовольствия. Для ни с чем не сравнимого наслаждения. Для страсти не возвышенной, а самой что ни на есть грубой, животной — и тако‑о‑ой восхитительной.

То есть именно для того, от чего Александра истово и искренне пыталась освободить своих «сестер» в России и Европе.

Ну, что ж, двуличие и фарисейство — непременное свойство всяких политиков. Александра взахлеб, со стонами и охами, находилась в подчиненной, зависимой (миссионерской?) позиции, проповедуя равенство с мужчиной и стирание всех и всяческих граней между разнополыми существами.

Новый предмет коллонтаевской страсти звался Александром Шляпниковым (кличка Беленин). Он был большевиком, то есть стоял на иной политической платформе, чем Александра. Но ни это, ни тринадцатилетняя разница в возрасте (в пользу Александры… вернее, во вред: ей тридцать девять, ему двадцать шесть) не помешали бурному роману. Она становилась девчонкой в любви — счастливое, блаженное свойство! Только благодаря ему женщина может сохранить молодость надолго… почти навсегда.

В это время Владимир Коллонтай («Кажется, мы где‑то встречались? Ах да, я ведь была замужем за вами! И остаюсь до сих пор? Да что вы говорите! И у нас даже есть сын?») попросил развод. У него появилась другая женщина. Что естественно — родная‑то жена, коза‑дереза, где‑то скачет через мосточек, хватая зеленый листочек, а одному жить нелегко! Александра и бровью не повела. Да ради Бога, на здоровье, если его так волнуют мещанские мелочи. Сама она уже горой стояла в ту пору за отмену института брака как такового. Гораздо больше ее волновало положение русских солдат, и только об этом она и желала говорить с бывшим мужем‑офицером. Развод получился деловым и конструктивным: «В парижском кафе при обсуждении положения в России мы нашли гораздо больше общего языка, чем в годы нашего молодого, счастливого, по существу, брака».

Вечная ему память, Владимиру Коллонтаю.

Кстати, его звучную фамилию Александра оставила: она ведь уже прославила эту фамилию, сделав ее знаменитой и в Российской империи, и за ее пределами!

Отряхнув с ног прах былого, Александра с легким сердцем устремилась в новую жизнь. Она писала Зое Шадурской: «Я очень, я безмерно счастлива! Если бы ты только знала, какой замечательный человек стал моим другом! Только теперь я по‑настоящему почувствовала себя женщиной. Но главное — это то, что он рабочий. Грамотный пролетарий. Теперь, живя с рабочим, а не с буржуазным интеллигентом, хотя и самых прогрессивных, истинно демократических взглядов, я лучше узнаю и понимаю жизнь, нужды и проблемы рабочих. Он открыл мне на многое глаза, он сделал меня другой…»

Бытие определяет сознание…

И вот что самое смешное: именно в то время Александра делала заметки к будущей своей книге «Общество и материнство», и среди них можно отыскать такие строки: «Супружеские обязанности перед ненасытным мужчиной мешают женщине приобщаться к осуществлению своего главного предназначения — борьбе за равные права с мужчиной и за социальную справедливость».

Фарисейка? Конечно. Ради красного словца не жалела родного отца, в данном конкретном случае — родного любовника.

Связь со Шляпниковым приносила не только телесные приятности. Владимир Ильич, всегда воспринимавший Александру с некоторой насмешливой небрежностью (при всех его недостатках у него был хороший вкус, вульгарщины и истерии не выносил, а наша героиня именно этими своими качествами славилась, именно этими качествами привлекала к себе как мужчин‑любовников, так и женщин‑митингующих), резко изменил к ней отношение. С его, ленинской, точки зрения, смена Маслова на Шляпникова означала прежде всего смену идеологического курса! Маслова он не выносил, к Шляпникову относился превосходно, поэтому начал общаться с Коллонтай куда более дружелюбно и благосклонно, чем раньше. Они даже переписываться стали (она из Парижа, он из Женевы), хотя обычно Ленин относился к меньшевикам непримиримо и сторонился контактов с ними. Он весьма благосклонно отнесся к инициативе Коллонтай установить Международный женский день, когда «все наши сестры во всем мире подводили бы итоги борьбе за свои права».

Назад Дальше