– А скажите, Григорий Ефимыч, – вставил я осторожно, – правда ли, что этими травами поят государя и наследника?
– Знамо дело, поят. Сама за тем доглядывает. И Анютка глядит. Боятся вот только, чтоб Боткин не пронюхал. Я вить им твержу: прознают дохтура, больному худо станет. Вот они и бдят.
– А что за травы вы даете государю и наследнику?
– Всякие, милый, всякие. Самому – чай благодати даю. Он ему сердце утихомирит, и царь сразу добрый да веселый сделается. Да и что он за царь? Он дитя Божье, а не царь. Сам потом увидишь, как мы всё проделываем. Грю те, наша возьмет.
– То есть, что значит – ваша возьмет, Григорий Ефимыч?
– Ишь, любопытный какой... Всё-то ему и скажи... Придет время, узнаешь.
Никогда еще Распутин не говорил со мной столь откровенно. По всему, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Не хотелось упускать возможность узнать о распутинских кознях. Я предложил ему выпить со мной еще. Молча наполняли мы стаканы. Распутин опрокидывал в глотку, а я пригубливал. Опустошив бутылку очень крепкой мадеры, он на нетвердых ногах пошел к буфету и принес еще бутылку. Я снова налил ему стакан, сделал вид, что налил и себе, и продолжил расспросы.
– А помните, Григорий Ефимыч, вы давеча говорили, что хотите меня взять в помощники? Я всей душой. Только прежде объясните свои дела. Говорите, перемены опять грядут? А когда? И что за перемены такие?
Распутин остро на меня глянул, потом прикрыл глаза, подумал и сказал:
– А вот какие: хватит войны, хватит крови, пора остановить бойню. Немцы, я чай, тоже нам братья. А Господь что сказал? Господь сказал – возлюби врага яко брата... Потому-то и надобно войну кончить. А сам, мол, нет да нет. И сама ни в какую. Ктой-то у них явно дурной советчик. А толку-то что. Прикажу вот – придеться им послушаться... Теперича еще рано, готово еще не всё. Ну, а как покончим, объявим Лександру регентшей при малолетнем наследнике. Самого сошлем на покой в Ливадию. Ему там хорошо будет. Устал, болезный, пущай отдохнет. Там на цветочках, и к Боженьке ближе. Самому-то есть в чем покаяться. Век молиться будет, не замолит войну энту.
А царица – умная, вторая Катька. Она уж и теперь всем правит. Вот увидишь, с ней чем дальше, тем лучше будет. Выгоню, говорит, всех болтунов из думы. Вот и ладно. Пущай убираются ко всем чертям. А то затеяли скинуть помазанника Божья. А мы их самих сковырнем! Давно уж пора! И которые супротив меня идут, тем тоже не сдобровать!
Распутин оживлялся всё более. Пьяный, он и не думал уж прятаться.
– Я как загнанный зверь, – жаловался он. – Господа вельможи ищут моей смерти. Я им поперек дороги встал. Зато народ уважает, что я в сапогах да кафтане государей поучаю. На то воля Божья. Господь мне сил-то и придал. Я в сердцах чужих сокровенное читаю. Ты, милой, сметлив, поможешь мне. Я научу тебя кой-чему... На том денег наживешь. А тебе небось и не надо. Ты небось побогаче царя будешь. Ну, тады бедным отдашь. Прибытку всякий рад.
Вдруг раздался резкий звонок. Распутин вздрогнул. По всему, он ждал кого-то, но за разговором напрочь о том забыл. Опомнившись, он, кажется, испугался, что нас застанут вместе.
Он быстро встал и повел меня в свой кабинет, откуда сам тотчас вышел. Я слышал, как он поволочился в переднюю, по дороге налетел на тяжелый предмет, что-то уронил, выругался: ноги не держали, зато язык был боек.
Затем раздались голоса в столовой. Я прислушался, но говорили тихо, и слов я не разобрал. Столовая отделена была от кабинета коридорчиком. Я приоткрыл дверь. В двери в столовую оставалась щелка. Я увидел «старца», сидящего на том же месте, где сидел он со мной минутами ранее. Теперь с ним было семеро субъектов сомнительного вида. Четверо – с ярко выраженными семитскими лицами. Трое – блондины и удивительно друг на друга похожи. Распутин говорил с оживлением. Посетители что-то записывали в книжечки, переговаривались вполголоса и по временам посмеивались. Ровно заговорщики какие.
Вдруг у меня мелькнула догадка. Не те ли это самые распутинские «зелененькие»? И, чем долее я смотрел, тем более убеждался, что вижу самых настоящих шпионов.
Я с отвращением отошел от двери. Захотелось вырваться прочь отсюда, но другой двери не было, меня бы тотчас заметили.
Прошла, как мне показалось, вечность. Наконец Распутин вернулся.
Он был весел и доволен собой. Чувствуя, что не в силах преодолеть отвращение к нему, я поспешно простился и выбежал вон.
Посещая Распутина, с каждым разом я всё более убеждался, что он и есть причина всех бед отечества и что исчезни он – исчезнет его колдовская власть над царской семьей.
Казалось, сама судьба привела меня к нему, чтобы показать мне пагубную его роль. Чего ж мне боле? Щадить его – не щадить России. Найдется ли хоть один русский, в душе не желающий ему смерти?
Теперь уж вопрос не в том, быть или не быть, но в том, кому исполнять приговор. От первоначального намерения убить его у него дома мы отказались. Разгар войны, идет подготовка к наступлению, состояние умов накалено до предела. Открытое убийство Распутина может быть истолковано как выступление против императорской фамилии. Убрать его следует так, чтобы ни фамилии, ни обстоятельства дела не вышли наружу.
Надеялся я, что депутаты Пуришкевич и Маклаков, проклинавшие «старца» с думской трибуны, помогут мне советом, а то и делом. Я решил повидаться с ними. Казалось мне, важно привлечь самые разные элементы общества. Дмитрий – из царской семьи, я – представитель знати, Сухотин – офицер. Хотелось бы получить и думца.
Перво-наперво я поехал к Маклакову. Беседа была краткой. В нескольких словах я пересказал наши планы и спросил его мнения. От прямого ответа Маклаков уклонился. Недоверие и нерешительность прозвучали в вопросе, который он вместо ответа задал:
– А почему вы обратились именно ко мне?
– Потому что ходил в думу и слышал вашу речь.
Я уверен был, что в душе он одобрял меня. Поведением, однако, меня разочаровал. Во мне ли сомневался? Боялся ли опасности дела? Как бы там ни было, я скоро понял, что рассчитывать на него не придется.
Не то с Пуришкевичем. Не успел я сказать ему сути дела, он со свойственными ему пылом и живостью обещал помочь. Правда, предупредил, что Распутин охраняем денно и нощно и проникнуть к нему не просто.
– Уже проникли, – сказал я.
И описал ему свои чаепития и беседы со «старцем» Под конец упомянул Дмитрия, Сухотина и объяснение с Маклаковым. Реакция Маклакова его не удивила. Но обещал еще поговорить с ним и попытаться все же вовлечь в дело.
Пуришкевич согласен был, что Распутина следует убрать, не оставляя следов. Мы же с Дмитрием и Сухотиным обсудили и решили, что яд – вернейшее средство скрыть факт убийства.
Местом исполнения плана выбрали мой дом на Мойке.
Лучше всего подходило помещение, обустроенное мною в подвале.
Поначалу всё во мне восстало: невыносимо было думать, что дом мой станет ловушкой. Кто бы он ни был, не мог я решиться убить гостя.
Друзья понимали меня. После долгих споров положили, однако, ничего не менять. Спасти родину надо было любой ценой, ценой даже и насилия над собственной совестью.
Пятым в дело мы по совету Пуришкевича приняли доктора Лазоверта. План был таков: Распутин получает цианистый калий; доза достаточна, чтобы смерть наступила мгновенно; я сижу с ним как с гостем с глазу на глаз; остальные поблизости, наготове, если потребуется помощь.
Как ни обернется дело, мы обещали молчать об участниках.
Несколько дней спустя Дмитрий и Пуришкевич уехали на фронт.
Дожидаясь их возвращения, я по совету Пуришкевича снова пошел к Маклакову. Меня ждал приятный сюрприз: Маклаков запел другую песню – горячо одобрил всё. Правда, когда я предложил ему участвовать лично, ответил он, что не сможет, так как в середине декабря ему, дескать, придется уехать по архиважному делу в Москву. Все ж я посвятил его в подробности плана. Выслушал он очень внимательно... но – и только.
Когда я уходил, он пожелал мне удачи и подарил резиновую гирю.
– Возьмите на всякий случай, – сказал он, улыбаясь.
Всякий раз, приходя к Распутину, я бывал сам себе отвратителен. Шел, как на казнь, так что ходить стал реже.
Незадолго до возвращения Пуришкевича и Дмитрия я всё же снова зашел к нему.
Он был в прекрасном расположении духа.
– Что вы так веселы? – спросил я.
– Да дельце обделал. Теперь уж недолго ждать. Будет и на нашей улице праздник.
– О чем речь? – спросил я.
– Об чем речь, об чем речь... – передразнил он. – Забоялся ты меня и ходить ко мне бросил. А я, голубчик мой, много антиресного знаю. Так вот не расскажу, коли боишься. Всего ты боишься. А будь ты посмелей, я б те всё открыл!
Я отвечал, что много занимаюсь в пажеском корпусе и только потому стал реже у него бывать. Но его на мякине было не провести.
– Знаем, знаем... Боишься, и батька с мамкой не пущают. А мамка твоя с Лизаветой подружки, так что ль? У них одно на уме: прогнать меня отседова. Ан нет, шалишь: не станут их в Царском слушать. В Царском меня слушают.
Я отвечал, что много занимаюсь в пажеском корпусе и только потому стал реже у него бывать. Но его на мякине было не провести.
– Знаем, знаем... Боишься, и батька с мамкой не пущают. А мамка твоя с Лизаветой подружки, так что ль? У них одно на уме: прогнать меня отседова. Ан нет, шалишь: не станут их в Царском слушать. В Царском меня слушают.
– В Царском, Григорий Ефимыч, вы совсем другой. Там вы только о Боге и говорите, за то вас там и слушают.
– А почто, родимый, мне и не говорить-то о Господе? Они люди набожные, божественное любят... Всё понимают, всё прощают и мной дорожат. И клеветать на меня неча. Клевещи не клевещи, они всё одно не поверят. Я им так и сказал. Меня поносить, говорю, будут. Ну-к что ж. Христа тоже бесчестили. Он тоже пострадал за правду... Слушать-то они всех слушают, а поступают по велению сердца.
Что же до самого, — продолжал разливаться Распутин, – он как уедет из Царского, так сразу и верит всем негодяям. И теперича вот он от меня аж нос воротит. Я было к нему: мол, кончать надо бойню, все люди – братья, говорю. Что француз, что немец, всё одна... А он уперся. Знай твердит – «стыдно», говорит, мир подписывать. Где ж стыдно, коли речь о спасении ближнего? И опять людей тыщами погонят на верную смерть. А это не стыдно? Сама-то государыня добрая да мудрая. А сам что? В нем от самодержца и нет ничего. Дитя блаженное, да и только. А я чего боюсь? Боюсь, почует что-нито великий князь Николай Николаич и почнет вставлять нам палки в колеса. Но он, хвала Господу, далеко, а достать оттель досель у него руки коротки. Сама поняла опасность и услала его, чтоб не мешался.
– А, по-моему, – сказал я, – большой ошибкой было снять великого князя с поста главнокомандующего. Россия боготворит его. В трудное время нельзя лишать армию любимого военачальника.
– Не боись, родимый. Коли сняли, стало быть, так надо. Так надо, стало быть.
Распутин встал и заходил взад-вперед по комнате, что-то бормоча. Вдруг он остановился, подскочил ко мне и схватил меня за руку. Глаза его странно блестели.
– Пойдем со мной к цыганам, – попросил он. – Пойдешь – всё тебе расскажу, всё как на духу.
Я согласился было, но тут зазвонил телефон. Распутина вызвали в Царское Село. Поход к цыганам отменялся. Распутин глянул разочарованно. Я воспользовался моментом и пригласил его в ближайший вечер к нам на Мойку.
«Старец» давно уж хотел познакомиться с моей женой. Думая, что она в Петербурге, а родители мои в Крыму, он принял приглашение. На самом деле Ирина тоже была в Крыму. Я, однако, рассчитывал, что он согласится охотнее, если понадеется ее увидеть.
Несколько дней спустя с позиций вернулись наконец Дмитрий с Пуришкевичем, и решено было, что позову я Распутина прийти на Мойку вечером 29 декабря.
«Старец» согласился при условии, что я заеду за ним и потом отвезу его обратно домой. Велел он мне подняться по черной лестнице. Привратника, сказал, предупредит, что в полночь уедет к другу.
С изумлением и ужасом я увидел, как он сам облегчал и упрощал нам всё дело.
Глава 23
1916 (Продолжение). Подвал на Мойке – Ночь 29-го декабря
В Петербурге я был тогда один и жил вместе с шурьями своими во дворце у великого князя Александра. Весь почти день 29 декабря я готовился к назначенным на другой день экзаменам. В перерыве поехал на Мойку сделать необходимые распоряжения.
Распутина я собирался принять в полуподвальных апартаментах, которые для того отделывал. Аркады разделили подвальную залу на две части. В большей была устроена столовая. В меньшей винтовая лесенка, о которой писал уже, уводила в квартиру мою в бельэтаж. На полпути имелся выход на двор. В столовую с низким сводчатым потолком свет проникал в два мелких оконца на уровне тротуара, выходивших на набережную. Стены и пол в помещении сложены были из серого камня. Чтобы не вызвать у Распутина подозрений видом голого погреба, пришлось украсить комнату и придать ей жилой облик.
Когда прибыл я, мастера стелили ковры и вешали портьеры. В нишах в стене уже поставили китайские красные фарфоровые вазы. Из кладовой принесли выбранную мной мебель: резные деревянные стулья, обтянутые старой кожей, массивные дубовые кресла с высокими спинками, столики, обтянутые старинным сукном, костяные кубки и множество красивых безделушек. До сих пор я в подробностях помню обстановку столовой. Шкаф-поставец, к примеру, был эбеновый с инкрустацией и множеством внутри зеркалец, бронзовых столбиков, потайных ящичков. На шкафу стояло распятие из горного хрусталя в серебряной филиграни работы замечательного итальянского мастера XVI века. Камин из красного гранита увенчивали позолоченные чаши, тарелки ренессансной майолики и статуэтки из слоновой кости. На полу лежал персидский ковер, а в углу у шкафа с зеркальцами и ящичками – шкура белого медведя.
Дворецкий наш, Григорий Бужинский, и мой камердинер Иван помогли расставить мебель. Я велел им приготовить чай на шесть персон, купить пирожных, печенья и принести вина из погреба. Сказал, что к одиннадцати ожидаю гостей, а они пусть сидят у себя, пока не позову.
Всё было в порядке. Я поднялся к себе, где дожидался меня полковник Фогель для последней проверки к завтрашним экзаменам. К шести вечера мы закончили. Я отправился во дворец к великому князю Александру отужинать с шурьями. По дороге зашел в Казанский собор. Стал молиться и забыл о времени. Выйдя из собора, как показалось мне, очень вскоре, с удивлением обнаружил я, что молился около двух часов. Появилось странное чувство легкости, почти счастья. Я поспешил во дворец к тестю. Поужинал я перед возвращением на Мойку основательно.
К одиннадцати в подвале на Мойке всё было готово. Подвальное помещение, удобно обставленное и освещенное, перестало казаться склепом. На столе кипел самовар и стояли тарелки с любимыми распутинскими лакомствами. На серванте – поднос с бутылками и стаканами. Комната освещена старинными светильниками с цветными стеклами. Тяжелые портьеры из красного атласа спущены. В камине трещат поленья, на гранитной облицовке отражая вспышки. Кажется, отрезан ты тут от всего мира, и, что ни случись, толстые стены навеки схоронят тайну.
Звонок известил о приходе Дмитрия и остальных. Я провел всех в столовую. Некоторое время молчали, осматривая место, где назначено было умереть Распутину.
Я достал из поставца шкатулку с цианистым калием и положил ее на стол рядом с пирожными. Доктор Лазоверт надел резиновые перчатки, взял из нее несколько кристалликов яда, истер в порошок. Затем снял верхушки пирожных, посыпал начинку порошком в количестве, способном, по его словам, убить слона. В комнате царило молчание. Мы взволнованно следили за его действиями. Осталось положить яд в бокалы. Решили класть в последний момент, чтобы отрава не улетучилась. И еще придать всему вид оконченного ужина, ибо я сказал Распутину, что в подвале обыкновенно пирую с гостями, а порой занимаюсь или читаю в одиночестве в то время, как приятели уходят наверх покурить у меня в кабинете. На столе мы всё смешали в кучу, стулья отодвинули, в чашки налили чай. Условились, что, когда я поеду за «старцем», Дмитрий, Сухотин и Пуришкевич поднимутся в бельэтаж и заведут граммофон, выбрав музыку повеселей. Мне хотелось поддержать в Распутине приятное расположение духа и не дать ему ничего заподозрить.
Приготовления окончились. Я надел шубу и надвинул на глаза меховую шапку, совершенно закрывшую лицо. Автомобиль ждал во дворе у крыльца. Лазоверт, ряженный шофером, завел мотор. Когда мы приехали к Распутину, пришлось пререкаться с привратником, не сразу впустившим меня. Как было условлено, я поднялся по черной лестнице. Света не было, шел я на ощупь. Дверь в квартиру отыскал еле-еле.
Позвонил.
– Кто там? – крикнул «старец» за дверью.
Сердце забилось.
– Григорий Ефимыч, это я, пришел за вами.
За дверью послышалось движение. Звякнула цепочка. Заскрипел засов. Чувствовал я себя преужасно.
Он открыл, я вошел.
Тьма кромешная. Показалось, что из соседней комнаты кто-то пристально смотрит. Я невольно поднял воротник и еще ниже надвинул на глаза шапку.
– Чтой-то ты прячешься? – спросил Распутин.
– Так ведь уговор был, что никто не должен узнать.
– И то правда. Так я и словом никому не обмолвился. Даже тайных отпустил. Ну, лады, зараз оденусь.
Я вошел за ним в спальню, освещенную одной лампадкою у икон. Распутин зажег свечу. Кровать, как я заметил, была разостлана.
Верно, ожидая меня, он прилег. У кровати на сундуке лежали шуба и бобровая шапка. Рядом валенки с галошами.
Распутин надел шелковую рубашку, расшитую васильками. Опоясался малиновым шнурком. Черные бархатные шаровары и сапоги были с иголочки. Волосы прилизаны, борода расчесана с необычайным тщанием. Когда он приблизился, от него пахнуло дешевым мылом. Видно было – к нашему вечеру он старался, прихорашивался.