Но здешний воздух кажется нам особенно чистым, и мы чувствуем себя гораздо лучше по утрам, словно высота здесь несколько уменьшает силу тяжести, диктующую свои условия остальному миру. А свойства здешнего дневного света – не просто приятное для нас явление. Для нас – это форма ясности. Целительной ясности.
Эйб Бронштейн умер прошлой осенью. Он как раз закончил работу над зимним номером журнала, в котором была небольшая вещица Энн Битти, и по дороге к метро у него случился обширный инфаркт.
Мы с Амритой вылетели на похороны. После погребения, когда мы пили кофе с другими собравшимися в небольшой квартирке, где он жил со своей матушкой, старуха жестом позвала нас с Амритой в комнату Эйба.
Книжные полки от пола до потолка, занимавшие большую часть площади трех стен, уменьшали и без того небольшую спальню. Восьмидесятишестилетняя миссис Бронштейн выглядела слишком хрупкой, чтобы держаться прямо, когда она присела на край кровати. В комнате пахло сигарами Эйба и кожей книжных переплетов.
– Возьмите, пожалуйста,– сказала старуха, на удивление твердой рукой подавая мне небольшой конверт.– Абрахам распорядился, чтобы вы получили это письмо, Роберт.
Наверное, ее гортанный голос был когда-то красивым и волнующим.. Теперь же, отмеряя слова точным произношением неродного языка, он оставался лишь красивым.
– Абрахам велел передать вам это письмо лично, даже если, как он выразился, мне придется пойти пешком в Колорадо, чтобы вас разыскать.
В любое другое время образ хрупкой старой женщины, голосующей на дорогах где-нибудь в прериях, вызвал бы у меня улыбку. Но сейчас я лишь кивнул и развернул письмо.
«Бобби. 9 апреля 1983 г.
Раз ты читаешь это письмо, значит, оба мы не слишком потрясены последними событиями. Я только что вернулся от своего врача. Хоть он не отговаривал меня покупать долгоиграющие пластинки, однако и не пытался всучить долгоиграющую справку о здоровье.
Надеюсь, что тебе (и Амрите?) не пришлось откладывать какие-нибудь важные дела. Если в той Богом забытой глуши, которую ты называешь домом, вообще может быть что-нибудь столь же важное, как то, о чем здесь написано.
Недавно я пересмотрел свое завещание. Сейчас я сижу в парке неподалеку от своего старого друга Мэда Хэттера, наслаждаюсь доброй сигарой и разглядываю довольно скудно одетых девиц, пытающихся убедить себя в том, что весна уже в полном разгаре. День теплый, но не слишком, и нетрудно заметить, что они покрылись гусиной кожей.
Если матушка еще не успела тебе сказать, то сообщаю, что по новому завещанию все переходит к ней.
Все, кроме первых изданий Пруста, переписки с авторами, что находится в моем сейфе, а также прав, названий, скромного счета и поста главного редактора «Других голосов». Это я оставляю тебе, Бобби.
А теперь наберись терпения. Я не хочу быть обвиненным в том, что вешаю хомут на твою беззаботную польскую шею. Ты волен избавиться от журнала, как только сочтешь нужным. Если ты предпочтешь передать его какому-нибудь другому ответственному лицу – прекрасно. Наделяю тебя всеми юридическими полномочиями для подобных действий.
Бобби, вспомни лишь, каким мы хотели видеть журнал. Не отдавай его какой-нибудь долбаной шайке, которой нужно лишь скостить налоги и которая наймет какого-нибудь придурка, не способного отличить хорошую прозу от дерьмовой однодневки. Если ты предпочтешь не снижать стандарты, а законсервировать журнал, возражать не стану.
Если ты все-таки решишься продолжать – хорошо.
Ты удивишься, насколько транспортабельным может оказаться такой журнал. Забери его в любую дыру, в которой сейчас живешь. (Миллер все равно собирается повысить арендную плату.) Если ты намерен удержать «Голоса» на плаву, не ломай голову, как бы продолжить «старую редакционную политику Эйба». У Эйба не было никакой редакционной политики! Просто печатай хорошие вещи, Роберто. Следуй своим инстинктам.
Впрочем, еще одно. Лучшая литература – это не обязательно «Голый завтрак». Многие поступления будут тебя чертовски угнетать. Если что-либо хорошо написано, то оно достойно публикации, но всегда остается место для вещей, авторы которых не утратили надежду на человечность. Во всяком случае, я так думаю. Тебе это известно лучше, чем мне, Бобби. Ты был ближе к огню пожирающему, но сумел вернуться.
Пора идти. На меня пялится полицейский, и мне кажется, что он вполне справедливо уже отнес меня к категории «мерзких старикашек».
Можешь прочитать это письмо маме – она не успокоится, пока ты этого не сделаешь. Только прошу: пропусти «долбаную» перед «шайкой» и «дерьмовую однодневку». Ладно?
Пусть это будет твоей первой редактурой. Наилучшие пожелания Амрите.
Эйб».
Эйб был прав. Журнал оказался вполне транспортабельным. Руководство колледжа пришло в восторг при одной мысли, что «Другие голоса» будут появляться на свет именно здесь, и любезно сократило мне учебные часы без снижения жалованья. Подозреваю, что они платили бы мне, если бы я вообще не преподавал, лишь бы мое присутствие удержало Амриту на математическом отделении. Амриту же радует свободный доступ к компьютерной базе колледжа, связанной с каким-то чудовищным компьютером «Крей» в Денвере. Недавно она заметила по этому поводу, что «местечко здесь вполне на уровне». Она явно не разглядела по дороге к зданию математического факультета ни спальных корпусов из гофрированного железа, ни шлакоблочных строений, ни крошечной библиотеки.
Мне оказалось достаточно просто редактировать литературный журнал Восточного побережья, сидя на горе в Колорадо, хотя раз пять-шесть в год и приходится совершать поездки, чтобы договориться с печатниками и встретиться кое с кем из писателей и спонсоров. Амрита втянулась в издательскую работу и зарекомендовала себя на удивление хорошим читателем. Она говорит, что ее лингвистическая и математическая подготовка дает ей чувство символического равновесия – уж не знаю, что это значит. Но именно по ее настоянию я попробовал печатать побольше авторов с запада, в том числе Джоан Гринберг и Ковбойского Поэта.
Результаты обнадеживающие. Подписка за последнее время увеличилась, мы организовали несколько своих торговых точек, а наша старая читательская аудитория, кажется, сохраняет нам верность. Поживем – увидим.
Стихов я не пишу. После Калькутты.
Песнь Кали никогда не умолкает совсем. Она постоянно звучит во мне фоном – вроде музыки по радио при плохой настройке.
Мне все еще снится, как я пересекаю раскисшие грязные пустыри, где под ногами лежат завернутые в серое тела, а виднеющиеся вдали трубы извергают языки пламени, лижущие низкие облака.
Иногда по ночам поднимается ветер, и тогда я встаю, подхожу к окну, смотрю в темноту и слышу царапанье шести конечностей по скалам Тогда я жду, но узкое лицо с голодным ртом и алчными глазами остается в темноте, удерживаемое… Чем? Не знаю.
Но Песнь Кали все звучит.
Недавно неподалеку от здешних мест одна пожилая женщина со своей взрослой дочерью – они назвали себя «добропорядочными христианками» – зажарили в печи малыша, чтобы изгнать из него демонов, заставлявших мальчика плакать по вечерам.
Один из моих студентов состоит в отдаленном родстве со школьником из Калифорнии, который недавно изнасиловал и убил свою подружку, а потом в течение трех дней приводил своих приятелей посмотреть на мертвое тело. Один мальчик бросил кирпич на труп, чтобы убедиться, что девушка действительно мертва. Никто из четырнадцати приглашенных ребятишек и не подумал заявить в полицию.
В прошлом месяце я познакомился у Адамсонов в Нью-Йорке с одним из новых печатников, Сьемом Ри, сорокадвухлетним беженцем из Пномпеня. У него там была своя типография, и несколько лет тому назад он сумел проложить себе взятками дорогу сначала в Таиланд, а потом и в Штаты. Выбился он и у Адамсонов, начав у них учеником. После нескольких порций спиртного Ри поведал мне о насильственном выселении из города и восьмидневном марш-броске, во время которого погибли его родители. Спокойным голосом рассказывал он мне о трудовом лагере, в который попала его жена, про то утро, когда он, проснувшись, обнаружил, что трое его детей переправлены в «воспитательно-трудовой лагерь» в отдаленной части страны. Ри рассказал мне и о поле, на которое наткнулся, когда бежал. Он сказал, что на том месте, занимавшем площадь примерно в пол-акра, черепа были навалены кучами высотой по три-четыре фута. Век Кали наступил.
На прошлой неделе я сходил в библиотеку в прицепе и прочитал про так называемую Черную Дыру Калькутты: до сих пор это понятие было для меня лишь пустым звуком. Исторические подробности не имели отношения почти ни к чему. В общих чертах. Черная Дыра – просто помещение без воздуха, куда запихали слишком много людей во время одного из стихийных бунтов в начале девятнадцатого века.
Но это выражение все преследует меня. Я разработал целую теорию насчет Калькутты, хотя «теория» – слишком громкое слово для точки зрения, основанной на одной интуиции.
Думаю, что черные дыры существуют в действительности. Черные дыры человеческого духа. И в тех местах на Земле, где из-за перенаселенности, нищеты или просто людской извращенности распадается связь вещей, эта черная сердцевина в нас поглощает все остальное.
Я читаю газеты, смотрю вокруг, и меня не покидает леденящее ощущение, что эти черные дыры все разрастаются, что они становятся все привычнее и в полной мере удовлетворяют свой гнусный аппетит. Они не ограничены чужими городами в далеких странах.
Ничего заранее не объяснив Амрите, я спросил у нее недавно, что такое черные дыры в астрономии.
Она дала пространные комментарии, большая часть которых основывалась на математических выкладках из труда некоего Стивена Хоукинга и, таким образом, являлась для меня темным лесом. Но кое-что из рассказанного меня заинтересовало. Во-первых, Амрита сказала, что, по всей видимости, свет и другие виды поглощенной энергии все-таки могут вырваться из астрономических черных дыр. Подробности ее рассуждений вылетели у меня из головы, однако сложилось впечатление, что хоть из черной дыры и невозможно выбраться, но энергия может как бы по туннелю попасть в другое место и время. А во-вторых, по ее словам, если даже черные дыры захапают всю материю и энергию во вселенной, это будет означать лишь, что масса сошлась в очередном Глобальном Столкновении, которое положит начало так называемой Новой Вселенной с новыми законами, новыми формами и новыми лучезарными галактиками света.
Может быть. Я сижу на горе, высасываю из пальца вымученные метафоры и беспрестанно вспоминаю краешек бледной щечки в складках грязного покрывала. Иногда я прикасаюсь к ладони, пытаясь воскресить в памяти то, что ощутил, когда в последний раз взял на руку головку Виктории.
«Присмотри за мамочкой, пока я не вернусь. Договорились, малышка?»
А за окном поднимается ветер, и звезды колышутся в ночной прохладе.
Амрита беременна. Мне она еще не говорила, но я знаю, что два дня назад это подтвердил ее врач. По-моему, ее беспокоит, как я к этому отнесусь. Ей нет нужды волноваться.
Месяц назад, перед началом занятий в сентябре, мы с Амритой доехали на «Бронко» до конца одной старой дороги на рудник, а потом отмахали с рюкзаками еще мили три вдоль хребта. Вокруг не раздавалось ни единого звука, кроме шума колеблемых ветром сосен внизу. В здешних долинах или никто не селился, или люди из них ушли, когда истощились старые разработки. Мы облазили несколько котлованов, а потом перебрались через еще один хребет, откуда могли видеть снежные вершины, расходящиеся во всех направлениях за горизонт и дальше. Там мы замешкались, чтобы понаблюдать за ястребом, молчаливо парившим кругами в восходящих потоках в полумиле над нами.
На ночь мы остановились на берегу горного озера – небольшого правильного круга до боли холодной ледниковой воды. Примерно в полночь взошел полумесяц, бледное сияние которого осветило вершины вокруг. Лунный свет озарял пятна снега на каменистом склоне неподалеку от нас.
В ту ночь мы с Амритой любили друг друга. Не в первый раз после Калькутты. Но именно сейчас мы смогли забыть обо всем на свете, кроме друг друга. Потом Амрита уснула, положив голову мне на грудь, а я лежал и смотрел, как метеориты прорезают ночное августовское небо. Я сосчитал до двадцати восьми и тоже провалился в сон.
Сейчас Амрите тридцать восемь, точнее, почти тридцать девять лет. Я уверен, что доктор посоветует ей сделать пункцию плода. Хочу настоять, чтобы она не делала этого. Амниоцентез имеет смысл в основном в тех случаях, когда родители решили сделать аборт из-за генетических отклонений. Не думаю, что мы на это пойдем. Я чувствую – и это очень сильное чувство,– что отклонений не будет.
Лучше всего, если на этот раз у нас будет мальчик, но если и не мальчик, все равно хорошо. С появлением ребенка в дом вернутся мучительные воспоминания, но это будет не та боль, которую мы так долго разделяли.
Я по-прежнему верю в то, что некоторые места слишком безнравственны, чтобы испытывать страдания. Иногда мне снятся облака ядерного взрыва, поднимающиеся над городом, и человеческие фигурки, корчащиеся на фоне пожарища, что когда-то было Калькуттой.
Где-то существуют темные хоры, готовые провозгласить Век Кали. Я в этом уверен. Как уверен и в том, что всегда найдутся слуги, готовые исполнить Ее повеления.
«Любое насилие – это попытка осуществить власть».
Наш ребенок родится весной. Я желаю ему – или ей – познать все радости жизни на горных склонах под прозрачными небесами, радость от горячего шоколада зимним утром и смеха на лужайке в субботу летом. Я хочу, чтобы наш ребенок услышал дружеские голоса хороших книг и еще более дружелюбную тишину в компании хороших людей.
Стихов я не сочиняю уже несколько лет, но недавно я купил большую книгу в хорошем переплете, с чистыми листами и пишу в ней каждый день. Это не поэзия. Это не для публикации. Это рассказ – если точнее, цикл рассказов – о похождениях невероятных друзей. Там есть говорящий кот, бесстрашная, развитая не по годам мышь, учтивый, но одинокий кентавр и тщеславный орел, который боится летать. Это история об отваге и дружбе, о небольших путешествиях в интересные места. Это книга историй на ночь.
Песнь Кали с нами. Она с нами уже очень долго. Ее хор становится все громче, громче, громче.
Но можно услышать и другие голоса. Можно петь и другие песни.
Примечания
1
Инициалы М. Т. созвучны в английском языке прилагательному empty – пустой, бессодержательный – Здесь и далее примеч. ред.
2
Sotto voce (итал.) – вполголоса, потихоньку.
3
Bonhomie (фр.) – добродушие.
4
Cul-de-sac (фр.) – тупик.
5
Перевод К. Никольской