И настоящая первая тишина (это нескончаемое полдневное июльское шмелиное з – з – з – в ушах) раздается в доме только после выноса. Когда уж не над чем шуметь. Остаются, впрочем, поездки на кладбище.
А пока мы ходим по дорожкам, читаем надписи, препоручаем сторожу могилу и облюбовываем будущую собственную, смерть, пользуясь отсутствием...
Так прежние домовладельцы, прослышав, что новые на даче, приходят постоять, а то и побродить кругом да около...
* * *Итак, дом проснулся. Из того, что он явно проснулся, стало ясно, что он спал: бабушкой, дядей, теткой, матерью мальчика, отцом и матерью девочки, самой девочкой, самим мальчиком, в течение целых трех недель всеми своими обитателями спал как заколдованный.
По тому, как дом ожил, стало ясно: она умерла.
– Мама, я нынче пишу француженке.
Письмо
Chere Mademoiselle,
C’est en vain que nous attendons depuis longtemps. Chaque lundi et mercredi, jeudi et samedi nous vous attendons et vous ne venez jamais. Mes leçons sont écrites et apprises, celles d’Olègue aussi. Avez-vous oublié notre invitation pour l’arbre de Noël? Je crois que oni, parce que vous n’êtes pas venue chez nous l’avant-avant dernier jeudi quand nous avions notre fête. J’ai reçu beaucoup de livres: Poèmes de Ronsard, Oeuvre de Marot, Fabliaux, Le Roman du Renard, le Roman de la Rosé, et surtout la Chanson de Roland. Deux cadeaux vous attendent, d’Olègue et de moi.
Ecrivez-nous, chère Mademoiselle, quand vous pourrez venir chez nous. Nous vous embrassons.
Ariane[11].
– В тот вечер она была такая усталая, такая усталая. Все время хотелось сказать ей: “Да зачем Вы все это затеяли? И еще эти танцы... Отпустите нас всех, сядьте в кресло к огню, погрейтесь, отдохните”. Ведь ни за что не хотела отпустить без танцев, книжки с картинками, угощение, танцы, – чтобы уж вся программа. И еще эти дамы в шубах, неизвестно зачем поналезшие, захолодившие ей всю квартиру – уж такую, такую холодную. Вы не знаете, что это был за холод. У нас холодно, но та – ам. Я весь вечер не могла согреться...
Мы медленно подымались по “мраморной полированной”, мать мальчика и я. Лестница медленно подавала нас от площадки к площадке. На самом верху у большой черной двери – встали. Стало ясно, что дальше некуда. Дверей было две – правая и левая. Француженка жила за правой. Помолчав, постучали. Помолчав, постучали еще. Еще помолчали. Еще постучали. Стуки редели, промежутки между стуками росли. Сам же стук оставался на поверхности двери, не проникая по ту сторону ее, или, проникнув, поглощался тем, что за дверью, всей за-дверной пустотой (потусторонностью). Дверь не отвечала. Дверь отмалчивалась.
– Пойдем к консьержке – так ведь час можно простоять – спросим, может быть, – она что-нибудь знает? – не шепотом (как всякая странность – будит), а тем положенным вполголоса, каким спокойно говорят над спящими и другими.
– А может быть, сюда постучать? Левая сразу отозвалась, подалась, выявляя сначала керосиновую лампу, потом пожилое лицо женщины.
– Простите, сударыня, но не знаете ли Вы чего-нибудь о Mlle Jeanne Robert? Мы стучали, но там не отвечают. Очевидно, никого нет. Наши дети у нее учатся.
– Входите, входите, я так рада поговорить о ней. Двадцать восемь лет соседства.
Лампа отступила и, повернувшись вокруг самой себя, повела. Лампа, долженствующая es an den Tag bringen[12]. Старая женщина и мы, две, следовали.
– Да сядьте, сядьте, пожалуйста. Я не совсем понимаю, вы говорите – ваши дети?..
– Да, наши дети у нее учатся. Мы иностранки. Наши дети у нее учатся французскому и всему. Мы живем в Bellevue.
– Au, вот оно что. Je sais qu'elle prenait toujours le petit tram de Meudon[13]. Значит – к вам ездила? Чудесное место – Bellevue, мы там бываем каждое воскресенье.
– Да. И вот уже месяц, как мы ничего о ней не знаем. Она должна была быть на нашей русской елке, потому что наша русская елка после вашей. Тринадцать дней разницы... Были приготовлены подарки... – точно заклиная и забивая неведомое – достоверностями.
– Так она была приглашена на вашу елку? Как это мило с вашей стороны.
– Да, и не приехала, и мы ждем ее уже две недели. Моя дочь ей писала (совершенно упуская из виду, что письмо, написанное нынче утром, ни в каком, даже самом живом случае, не могло рассчитывать на ответ, – так это утром отстояло от сейчас) – моя дочь ей писала и не получила ответа. Что с ней, собственно?
– Mais elle est morte! – Et vous ne l’avez pas su??[14]
* * *– 23-ro, l’avant-veille de Noël. Накануне она так много бегала, вверх и вниз, rien que son petit chвle sur les йpaules. «Mais vous allez prendre froid, Jeanne voyons!» et je lui tirais les manches sur les mains[15]. Все что-то покупала. На другой день ведь она должна была ехать к сестрам.
– Но накануне, 22-го, наши дети и вот эта дама, мать мальчика, были у нее в гостях. Да, да, именно 22-го. Она пригласила всех учеников, танцевала...
– Я об этом ничего не знала. Когда, в котором часу?
– Около четырех, а ушли около семи. Была очень оживлена. Ни за что не хотела отпустить без танцев. На другой день? Ничего не понимаю.
– Да, 23-гo утром. От грыжи, – такая злокачественная опухоль. Ведь она никогда не хотела носить бандажа, потому что нужен был бы врач, а она – вы меня понимаете – не хотела. Давнишняя грыжа. Так вы, идя сюда, ничего не знали? Простите тогда – de vous l’avoir annoncé si brutalement[16].
– Так уже месяц, как она умерла?
– Месяц. Как раз сегодня. Вы говорите – она танцевала? Но, может быть, именно это-то ей и повредило. Танцы – при грыже – без бандажа...
– Но как же она умерла? Был кто-нибудь с ней?
– Никого, совсем одна. В третьем часу к ней зашла кузина – она иногда помогала ей dans son petit ménage[17], и Жанна накануне передала ей ключ – постучала, никто не ответил, вошла, увидела. Поперек кровати, совсем одетая, в шляпе и в перчатках, очевидно, готовая идти на урок – у нее ведь еще один урок был до отъезда, последний – Cette pauvre Jeanne! 64 года – ce n'est pourtant pas vieux. 28 лет соседства. On était amis, on se disait Jeanne, Suzanne[18]... И все эти несчастья!.. Вы, может быть, знаете? Сестра ее...
– Нервно-больная?
– Да, и это так сразу случилось, никто не ждал. И Жанне пришлось – une fille si intelligente, si courageuse – зарабатывать не только на двоих, – на троих, потому что третья сестра с той, больной, в деревне – c'et elle qui la garde, – a что в деревне заработаешь, особенно художнице, потому что третья сестра – художница, хорошая художница. Cela a été le grand coup de sa vie. Elle aurait pu se marier, кtre heureuse, mais...[19]
Но все же были и у нас... on a eu de beaux jours ensemble! On faisait la fête[20]. Мой муж и зять музыканты, Жанна тоже музыкантша. Вы ведь видели два рояля в ее комнате? Один для нее, другой для учеников. Она ведь, собственно, учительница музыки. И вот, устраивались музыкальные вечера, Жанна – рояль, муж – скрипку, зять – на флейте. Между прочим, нет ли у вас знакомых, желающих учиться музыке? Я, на всякий случай, передам Вам карточку.
Такой-то
– Violon et flыte —
Professeur а l’Opéra[21]
* * *Mlle Jeanne Robert, ездившая к русской девочке Але, не спрашивая, на Вилетт или в Беллевю, Mlle Jeanne Robert, не знавшая ни грязи, ни дождя, Mlle Jeanne Robert, бравшая за часовой урок, длившийся два, в 1926 г., как в 1925 г., – 7 фр., считаясь не с “падением франка”, а с его, франка, на нас, intelligence russe[22], падением, Mlle Jeanne Robert, от ежемесячного конверта с деньгами – отшатывавшаяся: “Может быть, Вам сейчас нужно?” – и:
“Cela ne presse pas”[23]... Mlle Jeanne Robert, ездившая не поездом, a трамваем, и не до Беллевю, а до Медона, для того, чтобы нам, intelligence russe, сберечь четыре раза в неделю по 1 фр. 60 с., Mlle Jeanne Robert, при виде чашки кофе, с куском хлеба – пугавшаяся: “О, зачем? зачем?” и неизменно эту чашку выпивавшая, хлеб же, по нищенскому кодексу чести – оставлявшая, Mlle Jeanne Robert, певшая годовалому сыну эмигранта:
“V siélé novom Vanka jyl”... —
чтобы не забывал России, и ведшая имя Мур от Amour. Mlle Jeanne Robert, в прошлом году на мой русский вечер не только пришедшая, но пришедшая на него первая —
“Un moment j'ai cru entendre une marche. Etait-ce peut-être une poésie sur la guerre? On croyait entendre marcher les troupes, sonner les trompettes, galoper les chevaux... – C'est que je suis musicienne, moi... C'йtait beau, beau!”[24]
Mlle Jeanne Robert, впервые перепутавшая день урока: одному в среду (5-го), другому 6-го (в четверг),
Mlle Jeanne Robert, так и не дождавшаяся новых перчаток – Райнер-Мария Рильке, доволен – Жанною Робер?
* * *И, обращая к тебе слова, когда-то направленные тобою к другому —
denn Dir liegt nichts an den Fragenden,
sanften Gesichtes
siehst Du den Tragenden zu[25].
* * *P. S. Случайно узнала, что последняя книга, тобою читанная, называлась L’Ame et la Danse[26].
То есть, вся последняя Jeanne Robert.
Ваня
Умер русский мальчик Ваня. Впервые об этом мальчике я услышала этим летом, у моря, от его сестры. Я сидела на песке и играла со своим полуторагодовалым сыном. – А у меня есть брат, – неожиданно сказала моя знакомая, – почти такого же развития, как Ваш сын. Папа, мама, дядя, спасибо, пожалуйста... – Сколько лет? – Тринадцать. – Недоразвитый? – Да, и очень хороший мальчик, очень добрый. Ваня – зовут.
– Хорошее имя, самое русское и самое редкое, сейчас никто так не зовет, – сказала я, ограничивая отзыв именем.
– Хорошее имя, самое русское и самое редкое, сейчас никто так не зовет, – сказала я, ограничивая отзыв именем.
Вторично о Ване я услышала от близкого мне лица, с сестрой Вани зашедшего в тот вечер к Ваниной матери.
– Я, когда шел, побаивался: как с таким обращаться? Играть? Странно как-то, что-то от ложного положения. Но он меня сразу успокоил: как только увидел – заулыбался, обрадовался: “Дядя, дядя!”
– А роста?
– Роста большого, как нужно. И совсем уж не так ничего не соображает, как я боялся. Няня стала собирать ужинать. “Ванечка, накрой на стол”, – и накрыл, только тарелки перепутал, маленькие вместо больших. А няня, с укором: “Да что с тобой, Ванечка? Нешто эти тарелки? Ты сумасшедший, что ли”? Няня замечательная, всю жизнь ему отдала. Так и живут, мать, няня, он. Им живут.
Разговариваю о чем-то с его матерью, вдруг: “Дядя! дядя!” – оглядываюсь: зашел потихоньку сзади и глядит. И такая добрая, добрая улыбка. Я прекрасно понимаю, что он может быть радостью. От него, действительно, свет.
Прошел какой-то срок. И вот, в какой-то день, прошел слух, что Ваня заболел. Воспалением легких.
Слух поселился. Из Медона дуло. Дуновение шло из красного кирпичного дома, который я неопределенно знала, как Ванин. Шло по двум направлениям – к сестре, в Кламар, ко мне, в Беллевю. Болезнь осела. Ваня, прикованный к постели, путешествовал.
Дни шли. Из Медона продолжало дуть. Вскоре болезнь невиданного Вани сделалась привычной, полагающейся, в порядке – нарушающих порядок – вещей.
– Как ваш брат?
– Да плох, температура держится, все время на камфаре... Камфару я знала по последним минутам отца и для меня она называлась – смерть.
– Посидите еще...
– Да нет, нужно к маме, брат очень плох. О матери и няне я думала не с состраданием, замещающим, а с страданием, незаместимым. Но думала отрывочно.
Поглощенная твоей смертью, Райнер, то есть приобщая к ней все, мною до сих пор претерпенные: гордую смерть матери, высокоумилительную отца, другие, многие, разные, – приобщая или противуставляя? – я, естественно, насторожилась в сторону Ваниной камфары.
Две комнаты с кухней. Кроватка. (Пусть большая, но раз “дядя” – все маленькая!) Упорядоченное, бытовой заботой и церковностью, отчаяние няни. (Какое – матери?!) Ужас того, что это Медон, а не Москва (В Москве бы...). Ужас недозволенных, непроизвольных мыслей о чужбинном кладбище... Завезли в Медон... Если бы не Медон... Если бы в тот день не взяли его в лавку... Если бы...
– Как брат?..
– Кроткий, хороший, лежит в кроватке совсем как маленький, – такой трогательный...
Последнее, что я знаю из жизни Вани – что он ел икру.
– А я сегодня ела икру. Брату давали, он не доел, я доела. Ничего не хотел есть, а икра вдруг понравилась... Мы все так обрадовались...
Икра мне напомнила предсмертное материнское шампанское, – ничего не хотела, шампанскому обрадовалась. Икра тоже называлась смерть.
– Завтра будете там-то?
– Да, не знаю, если не останусь с мамой. Брат очень плох, можно ждать всего...
Дня через два после икры, одна из обитательниц нашего павильона, входя с улицы:
– Все-таки умер г<уч>ковский мальчик.
* * *“Две комнаты с кухней”. Кроватки не видно, ничего не видно, кроме спин. Панихида идет без света. Стою на пороге прихожей и первой комнаты. Гроб точно за тысячу верст, недосягаем.
Звонки, все новые и новые провожатые.
Выход священника, создающего вокруг себя пустоту. Ту священническую, священную. Круг пустоты, создаваемый нечеловеческим. Передвигающийся круг. Никому не было места, стало – всем. Растяжимость сосуда или сжимаемость содержания? Отказ от насущного во имя того, излишка. Отказ от себя и всех во имя того, одного. И всем просторно. Только отказаться – всего много станет.
– Так я вам советую таких-то певчих... (говорит – священник).
– А почему не?..
– Лучше таких-то...
– Что, поют лучше?
В вопрошающем голосе настойчивость, которой страшусь, ибо не хочу слышать ответа.
– ...А я, наоборот, слышала, что эти лучше...
– Поют-то хорошо, да... (Вот! Вот оно!)... Неприступны очень, а эти...
Целуюсь в полутьме с проходящими матерью и няней.
– Вы, ведь, пешком пришли? Устали? Посидите...
Без слез, с добротой.
(О русская прекрасная степенность горя!)
Почему не подошла? Ложный стыд, ложный страх слез над впервые видимым. Страх стыда и стыд этого страха. Хочется, чтобы все ушли, чтобы тут же, над ним, рассказать им двум о тебе, Райнер, о всем, что знаю через тебя. Знаю, что в эту минуту я, оставшаяся, им, остающимся, незаменима. Что место мое – незаместимо. И малодушно, как по-писаному, простившись, выхожу.
* * *– Милый Ваня!
– так звучит не слышимое, а оглашаемое, так когда-то, на мое внутри-ротное, внутреннее: “Седое утро” – блоковское: “Седое утро” —
– Милый Ваня!
Если бы ты сейчас мог увидеть нас всех здесь собравшихся, весь этот переполненный храм, ты бы, наверное, спросил: “Какой сегодня праздник?” И мы бы ответили: “Твой, Ваня, праздник. Тебя празднуем”.
Да, Ваня, ради тебя собрались мы сегодня в этом храме, в котором ты занимал самое скромное место. Твое место в нем сегодня главное. Как сейчас вижу тебя – вот здесь, слева, в уголку – твое скромное место было постоянным. Вижу тебя молящимся и крестящимся, вижу твое светлое лицо, с улыбкой... Ты был постоянным и верным посетителем храма, я не помню службы, на которой бы я бы тебя не видела. Правда, ты не всегда молился словами молитв, иногда ты забывал их, тогда ты молился своими словами, одним только словом: Боженька! Боженька!
И как ты любил этого Боженьку, как в него верил!
Когда тебе стало худо, ты попросил меня придти. Мне сказали, что в дом я пришел по твоему собственному зову. И вот, никогда не забуду, как ты, перед тем, как приступить к исповеди, чуть приподнявшись, слабой рукой своей подал знак, чтобы все присутствующие удалились. Вокруг тебя были только близкие – и какие уж такие были твои грехи? Но ты знал, что таинство исповеди происходит наедине, и чутким сердцем своим и здесь оказался верным сыном церкви. Немного ты мне и сказал, зато, по отпущении грехов, с каким счастьем, с каким сиянием на лице снова поднял руку, на этот раз призывая близких в комнату.
Милый Ваня, если бы ты сейчас со своей высоты мог видеть – да ты и видишь со своей высоты – нас всех, окруживших твой маленький гроб – видя наши слезы, наше горе, что бы ты, Ваня, сказал нам, захотел ли бы снова вернуться сюда? Нет, Ваня, ни ты, никто из узревших ту красоту уже не захочет на землю, и единственные слова, которые бы ты сказал нам, были бы словами благодарности. Благодарности родителям, окружившим тебя такою любовью, и особенной же – няне, с которой ты, так сказать, составлял одно целое:
– Спасибо тебе, скорбная старица-няня.
……………………………………………………………………………………………
Помолись за нас.
* * *Мать стояла в головах и – или чудится мне? – каждый раз приоткрывала лицо сына, что-то над ним приподымала, затем опускавшееся. Каждому заново. Зачем? Не проще ли...
Дело не в простоте, дело в том, что мать, явившая в мир – всем, в последний раз являла – каждому отдельно. После:
“глядите, еще не видели” рождения – “глядите, больше не увидите” погребения. Явив, скрывала (лицо в себе), вновь явив, вновь скрывала – все глубже и глубже – пока не скрыла, от всех, под крышкой гроба, пока не скрыла – от всей земли – в земле.
Мать брала сына обратно в лоно.
Была в этом жесте еще и простая материнская причастность.
* * *Другое. Не плоть, не камень, не воск, не металл – другое. Из всего виданного – невиданное. Лица, которое передо мной, никогда не было. То, что здесь есть, не бывает. Из другого вещества.
Отличительные черты: неуподобляемость и невозможность привыкнуть. Не оторваться. Не притерпеться. Чисто внешняя (оттуда и смысловая) непроницаемость. Неделимость. Неразложимость. Ножом не разрежешь, топором не разрубишь. Лицо мертвого не слепок, а слиток.
Все концы со всеми концами сошлись. Средоточие.
Раз навсегда.
Ближе всего, конечно, воск, но куда – воску.
Что в ответ на здесь лежащее? Отказ.
* * *Гляжу на руку и знаю – не поднять. Сколько жизнь весит – мы знаем, но это не жизнь, а смерть. Рука не свинцом налита, а смертью. Чистый вес смерти. Всей смерти в каждом пальце. Нужно поднять всю смерть. Потому и не поднять.
Это – глазами, под губами же:
Первое: не процелуешься. Не губы (жизнь) в лоб (смерть), а лоб (смерть) в губы (жизнь). Не я горячу, он холодит. Непроницаемость? Теплоупорность. Теплоупорность? Хладоизлучение. Буду стоять и греть, а он лежать и холодить. Такого холода в природе нет. В иной природе.
Прогреваемы: металл, воск, камень, все. Все отзывается.
Теплеет.
Лоб – отказывает.
* * *Ваня Г<учко>в – восстанавливаю обратно в жизнь.