— И правильно, что не слыхали, пистолет был с глушителем. Он тут по всему двору бегал. А те за ним! Саданут в него… и глядят, готов или нет, а тот бежать, они за ним, опять саданут… тот вроде упал, а потом опять на ноги и бежать! они за ним! Полчаса бегал… или час! Мне всё охранники из фирмы рассказали!
Это точно, под окнами у нас была какая-то фирма, и её охраняли охранники в камуфляжах с дубинками, наручниками и пистолетами. Если бы убийцы начали прорываться в фирму, они бы их точно уконтропупили. Прямо за зданием фирмы был огромный отдел внутренних дел нашего округа, там несло службу сотни три-четыре милицейских (сами себя они называли ментами). Но стреляли с глушителем, и потому менты ничего не слышали. Еще заместитель нашего участкового, похожий на бананового диктатора, рассказал мне, как бабушки, сидевшие тут же во дворе на скамейках, видели, что соседа наконец-то добили, долго вертели его, пинали, всё боялись, что оживет, потом ещё пару раз пальнули в голову, проверили по зрачкам и пульсу на запястье, вытерли руки о его рубашку, отдышались, попросили закурить у охранников… и уехали куда-то на иномарке.
Это была загадочная история. И вот теперь моему гостю поручили ходить по квартирам и собирать показания. Он был сильно расстроен. У него вообще, несмотря на роскошную бананово-диктаторскую фуражку и очки, был вид неудачника. Удачники сейчас стояли по рынкам и улицам у лотков, охраняли наших южных гостей, которые по замыслу правительства, восполняли естественную убыль русского населения. Гости были щедры. А русские всё равно вымирали. Юноша твердо знал, что ни в одной из квартир ему ничего кроме показаний не дадут.
А я думал про бедного соседа. Убили! Кого нынче удивишь этим! Каждый день шлёпают по десятку… Дело привычное.
— Вот тут распишитесь… и тут! Я подписал протокол. И спросил:
— Да ведь я ж не свидетель, вроде…
— Вот вы и подписывайте, как несвидетель!
Крыть было нечем. Логика милицейского юноши-диктатора была железной и убийственной.
Все мы несвидетели в этой жизни.
Слава Богу, что не хватают и не везут в каталажку. Я проводил гостя. И сел за стол… потому что даже если всех вокруг переубивают, я должен дописать этот роман. Дописать… пока не убили меня самого. И пока мой пистолет не заржавел. И пока Господь диктует мне ещё своё последнее (не для Него, а для нас) завещание, пока я сам не забыл, о чём я пишу… Господи, ну почему Ты меня всегда толкаешь наперекор и тем, и этим властям! ведь Ты же сам твердил не единожды, что «всякая власть от Бога!» и почему одним кнуты и ссылки, а другим госпремии, госдачи и ордена… О, вот уже и объявили, что «госпремия в области литературы в этом году присуждена выдающемуся россиянскому писателю Жуванейскому» (лучший писатель всех времен и народов! Лев Толстоевский, блин!) А кто… кто присудил и вручил?!
…это роман об одном витязе у перепутья — его так и звали Перепутин, хотя он был самым настоящим немцем и мечтал лучше иметь цирюльню в Гамбурге, чем геморрой в Кремле. «Нихт капитулирен! нихт капитулирен!» — твердил он на каждом углу, придерживая левой рукой невидимый маузер у бедра. Он втайне гордился званием бригадного ефрейтора и приёмного сына Хаттаба ибн Басая Масхад-Чеченежского. Но настоящей фамилией его оказалась фамилия Калугин, а любимой песней — «Ах, мой милый Августин».
Это роман об одном охерительно умном народоноселе-нии, которое мечтало лежать на печи и быть неграми, папуасами и итальянцами.
Это роман о разных мерзавцах, негодяях и прочих почтенных людях. Об очень больших, и очень маленьких. Ибо бесконечно большое и бесконечно малое всё равно сходится в одной точке (я думаю, в преисподней, хе-хе!). Это роман о штопаных гондонах, набитых бешенной британской говядиной, шникерсами, памперсами и подкладками… и о сладкой моче демократии со сладким именем «пепси-пойло»… и о попе Гапоне, и о миротворце по кличке Меченный Херр, и о патриархии Ридикюле, и о страшном международном террористе Вене Оладьине, и о сказочной стране Россиянии, которую в древние времена называли то ли Полем Зла, то ли Империей Чудес.
Да, в этом романе многие получат по зубам. Не взирая на чины и ранги, не глядя на левизну и правизну. За что? Почему? Потому что (я страшно не люблю этого выражения, просто терпеть его не могу… но именно его я и применю) — потому что они проорали Россию.
Это роман о них, об этих высокопоставленных и лукавых засранцах. Это роман обо мне.
Так всегда выходит, что каждый роман немножко и о том, кто его пишет. Я написал двенадцать романов, десяток повестей и рассказов, сотни статей, очерков, эссе, стихотворений — написал по всем правилам высокой классической и разухабистой поставангардной литературы. По всем канонам. Потому что я сам создаю эти каноны и правила. Потому что я сам классик и авангардист. Все прочие просто пишут… нет, не буду обижать идущих по стопам, все они немножко и мои дети… нерадивые, бестолковые, самовлюблённые… но мои, увы. Я зубр, динозавр русской словесности, невымирающий динозавр-классик и зубр сверхреализма. И потому я получил право на этот один нелепый и бестолковый криминальный роман — роман-абракадабру.
Это так.
Это роман…
А это я.
Мне не очень повезло с профессией. Я писатель. Везде и всегда. От Бога. И ещё историк… но это уже в другой, в настоящей жизни, где отдельные чудаки пока интересуются историей всего этого нелепого сонма неудачников, называющегося человечеством. Да-да, именно нелепого и бестолкового сборища олухов и дураков, которых за грехи их отправили на нелепую и бестолковую планету, на Землю — в каторжные работы, попросту говоря, сослали на галеры всем скопом, без права переписки…
Увы, но в жизни № 8 я только писатель, и немного поэт, и ещё немного странник, я забываю про свои изыскания и серьёзные — очень серьезные — труды, и я пишу книги: всякие романы, повести, иногда стихи — пишу от полной безысходности. Почему? Потому что жизнь № 8 тоже каторга, только особая, это каторга в каторге. Каторга в квадрате. И как нечто, выходящее за пределы реального, остепененное, она больше, чем каторга, — она свобода неизреченная и полнейшая, какую на воле и осознать невозможно!
И не думайте сомневаться! Всё так, всё истинно так! Не нами положено, не нам и менять. Вот я и странствую по этой странной жизни, по всем её измерениям и временам. И пишу! Пишу, наживая себе кучу врагов.
Пишу как дышу. А они не дают мне дышать.
Ещё я пишу, потому что люблю писать и умею это делать лучше всех прочих. На этой нелепой и бестолковой планете таких как я, писателей от Бога, и было то всего с дюжину, не более. Пишу, хотя это и каторга. Ничего не поделаешь. Свобода требует жертв. Кого может принести в жертву бедный поэт? Только самого себя.
Пейте мою кровь. Ешьте моё тело.
Через неделю я нашёл тех троих фраеров, что прикончили бедолагу-соседа. У меня тоже есть кой-какие связи. И не всегда официальные. Они отпивались на одной дачке в Малаховке… Нашли, где отсиживаться! Малаховка! Второй Тель-Авив! И подмосковная Палестина! Я провёл там полгода моего детства. И слезы текли из моих глаз, когда я въезжал в это обетованное местечко чьей-то оседлости. Только поэтому я не пристрелил этих уродов. Я просто забил их своим зонтиком, в который добрые люди вставили свинцовый стержень. Я оставил им шанс… А там пусть «скорая» разбирается, кого на какой «свет» увозить. Я сам её и вызвал. Перед уходом. В сентиментальном порыве необузданного гуманизма. Ничего не поделаешь — грёзы! безоблачное детство! кролики на террасе! поломанный велик! рогатка в кармане, чистое небо и безумное счастье от того, что мы первыми вырвались в космос! И никакой пепси-колы и подкладок… Мы мечтали о вселенной! ведь вся Земля уже была нашей! правда! была! Теперь она принадлежит каким-то сукам… и никто не мечтает быть космонавтом; все мечтают быть бандитами…
А бандиты (настоящие бандиты, а не сявки на мерседесах) мечтают улететь на другую планету… на этой им всё обрыдло.
Мне не очень-то жалко было несчастного соседа. Я с ним и знаком-то не был. Просто эта шушера должна была знать, что моих соседей трогать нельзя. И ещё, что я человек творческий, впечатлительный, с лабильной нервной системой, как сказал мне один знакомый психиатр, с которым мы пили три года назад в одном препо-ганейшем лондонском пабе, что я могу не простить… просто не простить, и всё! я ведь не подписывался под библейскими заповедями и никому не обещал быть Иисусом Христом!
Я вообще несвидетель.
Горные лыжи, ночь, свет по трассе, охранка… тысячи верных «быков» расшибают лбы, ломают хребты, не отстают… дело государственное! Дельфины в бассейне… Портреты в кабинетах… Державшие с вертикалью… Демократия, блин… Дед-повар и «Закон об экстремизме»… Писатели в тюрьмах… Олигархи на свободе… За хищение в особо крупных размерах — канал на ТВ и место в Думе… НАТО под Питером… Партнеры без галстуков и трусов… Немецкие лицеи… Турецкие бордели… Новый порядок… У преступников нет национальности… Аллах акбар! Сколько тысячелетий надо поливать свою землю кровью и потом, чтобы три толстяка сдали её в утиль… Альтернативы нет… Уряя-а! Вова едет по лыжне, а мы по уши в говне… Просто демократия… просто кратия… просто кря-кря…
Горные лыжи, ночь, свет по трассе, охранка… тысячи верных «быков» расшибают лбы, ломают хребты, не отстают… дело государственное! Дельфины в бассейне… Портреты в кабинетах… Державшие с вертикалью… Демократия, блин… Дед-повар и «Закон об экстремизме»… Писатели в тюрьмах… Олигархи на свободе… За хищение в особо крупных размерах — канал на ТВ и место в Думе… НАТО под Питером… Партнеры без галстуков и трусов… Немецкие лицеи… Турецкие бордели… Новый порядок… У преступников нет национальности… Аллах акбар! Сколько тысячелетий надо поливать свою землю кровью и потом, чтобы три толстяка сдали её в утиль… Альтернативы нет… Уряя-а! Вова едет по лыжне, а мы по уши в говне… Просто демократия… просто кратия… просто кря-кря…
«Отступление в реальную жизнь»Матёрый человечище с глыбистым лбом философа мерил камеру-палату плюгавенькими шажочками, не вынимая больших пальцев рук из-за подтяжек и картаво бормоча себе под нос:
— Да-с, проорали! всё проорали!
Доходя до угла, обитого, как, впрочем, и стены и потолок, толстым серым войлоком, он резво подпрыгивал вверх, пытаясь дотянуться до края портрета, сорвать его… и не допрыгивал. Лишь изредка он повисал, вцепившись в край рамы, намертво пришурупленной к стене, и висел час, другой, третий, мелко суча ножками, дёргаясь и лукаво улыбаясь.
Полгода назад приходили дюжие небритые санитары. Это они сменили содержимое стальной рамы, выдрав изнутри какого-то седого одутловатого мужика с красным носом и мелкими злобными глазками, и вставив нового — лысоватого, с лягушачьим ртом и водянистым нездешним взором. Был он чем-то похож и на лоботряса Бухарчика, и на ренегата Каутского, и на иудушку Троцкого, коли того побрить наголо, помыть в бане и хорошенечко протрезвить, и даже на суетливого домового из заокеанского фильма про Гарри Поттера. Просто очень похож! Но матёрый человечище знал, что это он сам в молодости, ещё без усов и бородки, но уже шустрый и настырный, а подпись под портретом — его новый партийный псевдоним…
И потому, вися и суча ножками, он орал:
— Только не делайте из нас икону!
Патлатая старуха с коровьими базедовыми глазищами, сидевшая в другом углу, крестилась на портрет-икону и шептала как молитву: «всё путём! всё путём!» На ней была майка с такой же надписью, в руке она держала голубенький флажок то ли с коалой, то ли с гризли. Старуха ёрзала, чесалась, скреблась под мышками… Клубы седой перхоти вздымались ввысь и оседали на майке и флажке, когда старуха осеняла себя большим пятиконечным знамением.
Пела она тонюсенько, заунывно, но истово: «Я себя под Капутиным чищу, чтобы плыть в демократию дальше…»
Матёрый человечище умилялся, плакал, размазывая сопли по жилетке, по галстуку в замусоленный горошек, и твердил что-то своё про иконы, интеллигенцию, говно и эмпириокритицизм… И было в палате благостно и лепо.
Амбулолюдия. Черный человек, народные террористы и Охота на президентов
Кеша приехал ко мне на огромном лимузине — раньше я такие видел только у президентия Россиянии и в Нью-Йорк-сити у толстых чёрных афроамериканских негров-мафиози. У негров лимузин был белый, у президентия чёрный, а у Кеши — перламутровый с прозеленью. Кеша был круче. Приехал он с двумя мордоворотами-охранниками. Но я этих быков в дом не пустил, не хрена тут свои порядки наводить.
Они поглядели на Кешу — мол, мочить его (меня) или в багажник и на правёж.
Кеша послал обоих вниз и одновременно на хер.
И сразу утратил весь лоск.
— Всё, мне кранты, — сказал он.
А я вспомнил, как в юности мы угоняли с ним машины — задрипанные «москвичи» и «победы», чтобы просто покататься, а потом бросить. Один раз даже угнали какой-то паршивенький грузовик с фанерной дверью. Он стоял почему-то во дворе. Вечером. В темноте. Раньше такого не бывало. Грузовик сам напросился. Когда мы допили последнюю бутыль «солнцедара», уже преследуемые милицейским «уралом» с коляской, грузовик пришлось бросить. Кеша первым выскочил из кабины — это было где-то на Кабельной улице — и прохрипел, задыхаясь: «Всё, мне кранты!» Он сломал ногу. В голеностопном суставе. Легавые тогда чуть не сцапали нас. Я еле успел дотащить Кешу до забора. Мы перевалились за него и притихли в кустах. Мы висели на волоске. Но тогда у Кеши не было столь обреченного лица.
— Застрелись, — посоветовал я.
Он усмехнулся. Отпил водки прямо из бутылки, из горлышка. Поглядел на меня умудрённо, будто был втрое старше, будто это он, а не я писал философские романы и исторические трактаты.
— Ты же знаешь, чем я занимаюсь.
— Знаю, — ответил я. — Ты мне мешаешь добить статью в субботний номер!
Ну, конечно же я лукавил. Мне самому порой очень хотелось заниматься тем же, мочить всякую сволочь, только не по заказу, не через себя, а как вольному художнику, по собственному выбору, уж я бы отвел душу.
— Они заказали старика Охуельцина! — прямо сказал Кеша. — Очень серьёзные люди заказали! Или он, говорят, или ты… понял?
— Какие люди? Говори точно…
Кеша скривился. Побледнел. Водка из бутылки полилась на мой ковёр… Он стал похож на обречённого, на смертника под топором палача. Или на гения, выпившего стакан яда.
Лик его стал одухотворенным и печальным.
— Он был один… Вчера после полночи, карета чёрная… нет, тачка, мерседес… была гроза, — Кешин голос дрожал, — и этот человек, весь в чёрном… он мне не назвался! я даже и лица не разобрал! это конец! я знаю это кто! — он схватился обеими руками за голову, сжал виски. — О, чёрный человек! о, чёрный человек…
Допился, подумал я про себя. Но я тоже кое-что знал, а именно, что расспрашивать у психов про их призраков никак нельзя, иначе призраки начинают материализовы-ваться. Лучше другое…
— Старика Охуельцина?! — уточнил я.
Это было невозможно. Охуельцин устраивал всех. Олигархов и патриархов, бомжей и ди-джеев, демократов и пидормотов, коммунистов и глобалистов, братву и прокуроров, либералов и бабуинов, банкиров и челноков, абсолютно всех… может быть, кроме патриотов. Но патриотов у нас в Россиянии не было, чай не Израиль! И даже не Палестина.
— Так прямо и заказали… самого президентия?
— Имен-фамилий он не называл, — пояснил Кеша, и совсем сумрачно добавил: — сказал лишь, генерального убрать! Всучил аванс… и тут же в ночь уехал! как провалился! и гроза прошла!
— Уехал в ночь он! А заказ оставил?! — переспросил я.
— Оставил! И пути обратно нет!
Кеша сел на ковёр и зарыдал. Я впервые видел его рыдающим. Да, пути назад у него не было, как и у меня, как и у Заокеании после 11 сентября, когда мир изменился[7] и поделился на «до» и «после». Мы все менялись. Неизменным оставался один Заказчик.
И это было круто.
Кто сказал, что мы живём в обществе потребления? Мы живём в Обществе Истребления.
Милицейский юноша ещё раз пришел ко мне, но уже без фуражки. Долго и скромно тёрся в прихожей. Потом сказал со смущением:
— Вы уж простите… я и не знал, что вы знаменитый писатель…
— Да ладно, — ответил я, — знаменитым вон госпремии дают, а меня и в телеящик не пускают…
Оказывается, у него дома были мои книги, и он принес одну подписать. Я подписал. А заодно подарил и совсем новую, про Америку… Юноша, как и все россиянские юноши, думал, что настоящее счастье там, в Заокеании. Он не знал, что счастья в жизни вообще нет.
Потом мы долго сидели и пили водку. Точнее, пил один он, а я просто косел вместе с ним от избытка чувств и вспоминал пьяного Вознесенского, который говорил мне что-то про вертикальные поколения, в которых нет возраста, а есть единение душ. Юноша так же, как и я, ненавидел всю эту хренократию. А когда я заметил к слову, что одну из очень — очень! — больших шишек уже заказали, он взвился под потолок.
— Да я б этих гадов собственными руками вешал на фонарях! Жаль фонарей не хватит…
Неделю назад то же самое мне говорил таксист, что подвозил меня в аэропорт с консилиума по архаической этнологии. Слово в слово!
Потом мы пошли вниз. И долго били морды охранникам из «фирмы». Те визжали, рыдали, распускали сопли, грозились заявить в милицию и подать в суд. В ответ мой пунктуальный и законоисполнительный милицейский друг вытащил из широких милицейских штанов лист бумаги и ручку.
— Свидетели! — грозно объявил он многочисленным зевакам, что радостно смаковали побоище. — Кто будет свидетелем! Подпишите протокол!
Старушки, пенсионеры, мамаши с колясками и бомжи с алкашами начали деловито расходиться.
— Мы не свидетели, — сказали они хором.