Охота на президентов или Жизнь №8 - Юрий Петухов 7 стр.


— Вторая и третья пошли по лайнеру, где сидел этот махер[17] хренов. Их засекли с борта, отбросили «помехи», понял? Обе грохнулись в море… Наши не пляшут! Усёк?

Я уставился на Кешу. Он говорил слишком серьёзные вещи. Мне не надо было ехать в Штаты. Ответ на все мои вопросы был там, в Россиянии. И возможно, в Кремле.

— Гарант летел с прикрытием. Четыре МИГа и шесть «сухих». Как засекли хохляцкие ракеты, шарахнули по всем целям вокруг. Понял? Евреев срубили в минуту! Три «кометы» с челноками на дно пустили. Сейнер потопили… шар воздушный с каким-то болваном-кругосветчиком… всё на хер! Витязи, блин, небесные!

Мы выскочили на хайвей. И теперь неслись во весь опор. За стеклами «линкольна» уже темнело. Роскошно-космические американские грузовики шли нам навстречу посланцами иных миров. А до «большого яблока» оставались ещё сотни миль, пробки на подъезде, туннель под Гудзоном и дорожная скука.

— Значит, не хохлы?! — решил я внести окончательную ясность. Путаницы мне хватало и в Россиянии.

— Хохлы! — сказал Кеша. — Пацаны пробили: этот деятель тут же вышел на Киев и Белый дом. Сам понимаешь, ему не резон вешать евреев на себя, это тебе не мордва и не татары…

— Про русских и не говорим, — вставил я.

— Не говорим, — подтвердил Кеша. — Какие ещё на хер русские! Кто их считает! Штатники на себя тоже не взяли. Навесили на хохлов… И те подписались…

Вот этого я не хотел понять и принять. Я вообще не понимал этой новой геополитики, от которой попахивало дерьмом, базарной экономикой и шкурой дохлого осла.

— Охерели, что ли?! Кеша ухмыльнулся.

— Как сказать, — задумчиво протянул он. И блаженная улыбка вернулась на его лицо. — Хохлам пообещали, что в альянс примут… потом, при случае. — Он снова вдруг насупился. Сгорбился. И совсем другим тоном сказал: — Да хрен с ними! Ломоть отрезанный… А вот кто мне мои башли вернёт?!

Я молчал. Башли были наживным делом. А вот двести с лишним душ уж точно никогда не вернутся в нашу палату № 8. И земля им не будет пухом, какая земля в этой сероводородной пучине, где все равны: и эллины, и иудеи! Господи, прими их астральные тела в обитель свою, накорми, согрей и упокой. А главное, не говори им правды… от такой правды можно загнуться и по второму разу. Со святыми их упокой. Аминь, чёрт нас подери!

А как ещё сказать. Я не знаю… Прости, Господи! Только всё думаю про ракету в шахте. Про Ли Освальда. Про сезон большой охоты… и немалой скорби. И про гарантов, гарантирующих себе полный ништяк.


Я сидел на лавочке возле своего дома. И читал маляву, которую с каким-то трясущимся странником мне передал из своих застенков узник совести Самсон Соломонов. Малява была грустная и поучительная. Я получал письма от читателей мешками. И не мог не то что ответить на все, но даже прочесть десятой доли… очень много писали из тюрем и лагерей. Все они были забиты доотка-за, полстраны сидело за проволокой. Строили новые лагеря. Не хватало. Я понимал демократов, ведь надо же им было где-то держать население Россиянии, надо было высвобождать города и села для мигрантов… Бедные сидельцы из рук в руки передавали мои книжки. Читали их взахлёб. И все как один заверяли, что после моих романов, особенно «Звёздной Мести», они разом уверовали в бога, в добро, в высшую справедливость и стали намного чище и духовней, хотя в моих книгах ничего такого не было. Самсон Соломонов жаловался, будто нынешние держат его в каменном подвале, подальше от любопытных глаз, потому что при демократии, как они говорят, политзаключенных не бывает. Странник трясся и кивал. Я и сам знал, что при демократии всегда найдут иную причину, чтобы упечь человека. Но чем я мог помочь этому узнику совести! Десятки тысяч бедолаг писали мне письма со всей Россиянии и её окрестностей с просьбами и требованиями тотчас разрешить все их проблемы, излечить, спасти, снять сглаз, отвести нечистую силу и происки властей, просветить, образумить и ответить на какие-то их немыслимо трудные мудрено-философические вопросы… бедные люди думали, что ежели я сам пишу мудреные книги, стало быть, я какой-то всезнающий гуру, который научит их всему. Но я не был гуру. И во всех своих книгах я сам только и делал, что задавал те же самые вопросы, на которые нет и никогда не будет никаких ответов.

Ну чем я мог помочь бедному Самсону Соломонову?! Когда к лавочке подошел мой знакомый юноша в милицейских штанах, но на этот раз без банановой фуражки, странника будто ветром сдуло.

— Дочитал ваш роман, — сказал юноша, забыв поздороваться, — и, знаете… — он выдержал паузу и необычайно проникновенно добавил: — в бога уверовал, стал как-то чище и духовней! Даже в храм ходил…

— И что?

— Что — что? — переспросил он задумчиво, видимо, пребывая ещё в виртуальном мире моего романа.

— В храме что?

— Батюшка сказал, что вас не мешало бы на костре сжечь или хотя бы от церкви отлучить… — он осёкся, сообразив, что не совсем тактичен, покраснел.

Я его утешил:

— Да ничего. И не такое слыхали… Передайте батюшке поклон и скажите, чтоб не беспокоился — даст Бог, непременно сожгут.

— И ещё просил книжку вашу принести, почитать… Сказал, нигде достать не может…

Я развёл руками. Для меня самого было странно, что при миллионных тиражах моих безответных книжек, вечно находились те, кто не мог их нигде достать.

— Я свою дам, можно? — спросил милицейский юноша. И хлопнул себя по колену: — Надо же! Совсем забыл! У вас же другого соседа убили, что через дверь по площадке… слыхали?

Я покачал головой.

— Да третьего дня, в подъезде! Он ещё свою кандидатуру выставлял в районную думу! Лысыватый такой с усиками…

— Вот и довыставлялся! — заключил я. — Убийц нашли?

— Да кто сейчас ищет! — в сердцах воскликнул юноша.

И снова сообразил, что сморозил лишнее.

— Свидетелей-то нету! как найдёшь! Да вы не расстраивайтесь, на других участках побольше мочат — и то ничего, у нас народу много.

Много, подумал я мрачно, даже мизантропически, до поры до времени. А мочат всё не тех…


Ну что братья-демократы? Не западло пинать мёртвого льва? Ой, смелые! ох, отчаянные! Уж полвека как… на дрожащих ножках, с гугнивой губой, взъерепенясь и из-задорясь на глазах у всей мировой демократической общественности — и раз его каблучком в мертвый бок! и другой — кулачком под ребро! и плевочком на лацкан, да ещё разок — аж на щеку! ух уж мы этому проклятущему сталинизьму-тоталитаризьму!!! А по спине холодный пот привычным цепенем. А дома в гардеробе — сталинская премия (дедушкина, папина, а то ещё и своя, собственноручно полученная от «кровавого тирана-палача»). Обличители-разоблачители праведные! развенчиватели неистовые! прометеи пламенные! драконоборцы и львощипа-тели! Отважные, просто ой!

Голубые жители голубых ящиков…

Ну что, герои геройские, гераклы пастиразрывающие, непревзойдённые охотники на мёртвых медведей, а как насчёт поохотиться… на живого?!

Или памперсы надеть забыли… потекло, потекло… От живых, вестимо, лучше госпремии получать. О-о-о, ли-бертэ, фратернитэ, эгалитэ!

Не ссыте в штаны, прорабы демократии, герои вы мои, я вас за собой не зову! Да не верьте рекламе: и самые надёжные подкладки протекают, даже те, что с крылышками… вон потекло… потекло уже! Но не бойтесь, это я пошутил. Пните ещё раз мёртвое тело, укусите его! ущипните! да с вывертом! да коготочками! да зубками! фик-сочками остренькими! ох, храбрые! ой, бесстрашные! ахиллеосы и патроклюсы! ну чистые Давиды с пращами!

Не зову… Да и звать уже не кого.

Скоро и Кеше… на Аранайскую войну… в бессмертие, в бронзу и золото. Да только мозги думать не отучишь. Разве что вышибить их напрочь.

И у матросов есть вопросы.

И вот один из них.

А где ж отливают пули на живых львов?

Я стоял на той самой площади Дизенхов, где стоял до меня вернувшийся из родных палестин Моня, глядел на нелепый фонтан — на три крутящихся разноцветных круга, будто вырезанных детской рукой, вспоминал слова путеводителя, что здесь, дескать, самое главное и важное место во всей этой стране — важней, видно, и главней вечного града Яруса-Иерусалима-Ершалайма-Аль-Кодса, важней Иерихона десятитысячелетнего, важней крепости Масада, важней Назарета, где Мария с Иосифом обретались, и Вифлеема (Бет-Лехема), где сам Иисус родился… Этот фонтан детского народного творчества был тут важнее всего! — я стоял и поражался нелепостной бестолковости сего дурацкого сооружения.

И начинал понимать Моню. Град Небесный — ты не в земных чертогах, не на этой свалке картонного конструктивизма и занюханно-пыльного постмодернизма.

Моня, помню, ещё в Москве рвал на себе рубаху, дескать, даешь историческую родину, обетованную Ерец Исраель,[18] и всё тут!

— Эта страна меня доканает! — сипел он. И поводил округ своими налитыми выпученными глазищами так, будто ему приходилось жить среди каннибалов и аллигаторов. — Ну, Россия! Ну, сука!

Я, как и положено смиренному и несчастному гою, пожимал плечами.

— Нормальная страна. В Иудейской пустыне тебе будет хреновей. Ещё и забреют под ружьё… Ой, Моня, подумай, куда голову суешь, голова-то одна, хоть и с пейсами!

Моня смотрел на меня как на недоумка — что взять с гоя, да ещё с русского гоя.

— Ерец Израель, — стонал он, — историческая родина! Там корни, блин! Земелюшка обетованная… Третий Храм!

Но я-то знал, что корни Монины в доме на набережной, в Жмеринке и в Аравийской пустыне, а ни в каком не в «ерец исраеле». Уж коли копать по чести и совести, так именно оттуда, из пустыни этой самой Аравийской, нахлынули орды кочевников на заповеданную им Богом (поди проверь!) ханаанскую землю. А до них жили там вовсе и не евреи никакие, и не иудеи с израильтянами богоизбранными, а самые что ни на есть несчастные и смиренные гои-индоевропейцы. Это их города и деревни крушили избранники Божьи, всякие давиды, самсоны и прочие соломоны да суламифи. И я мог бы сказать Моне напрямую: «Моня, дорогой, это мои предки там жили поначалу, по 1200 год до нашей с тобой эры и после тоже, пока их всех не добили и не изгнали… Моня, это не твоя, это моя историческая родина, понимаешь?!» И я был бы абсолютно прав. Конечно, прав… ведь это была просто правда, простая правдивая правда…

Но у меня, жалкого россиянского гоя, не хватало смелости сказать эту правду избранному из дома Давидова.

Я бы сразу стал злейшим врагом Мони, и не только Мони, я бы тут же превратился в такого махрового антисемита, что дальнейшие планы на жизнь мне пришлось бы срочно пересматривать и усекать до полного усекновения (как пророку Иоанну-Предтече, напророчившему на свою голову[19]…)

И я молчал.

Я верил, что Моня всё узнает и без меня.

А любить родину не воспрещается. Даже ежели она и не совсем твоя.

Стоя на площади Дизенхов в Тель-Авиве, я знал точно — этот фонтан не моя родина. Моя была в Иерусалиме, Иерихоне, по всему Иордану-Яридону и даже в мятежном ныне секторе Газе, где раньше проживали не злобные террористы-арабы, а мои тихие и самые наипрямые предки, мои прапрадедушки — филистимляне, они же пеласги.

Но я был не Голиаф. А Моня отнюдь не Давид.

Нам совсем ни к чему было бросаться друг в друга камнями, тем более из пращи. Мы могли посидеть, выпить, закусить и поговорить — до хрипоты, до крика… но не до драки… Потому что драка уже была. И нечего после неё всяким гоям побитым кулаками махать!

Иногда я думаю, что было бы, если тогда, три тыщи лет назад мой пращур Голиаф (вообще-то его звали Галат) вместо того, чтобы драться с этим заносчивым мальчуганом, Мониным предком коротышкой Давидом, просто посидел бы с ним за бутылью «солнцедара» или «наполеона», неважно. Выпили бы и поговорили по душам, пусть и до хрипоты… но не до драки. Вот так.

Я не пророк, не нострадамус какой-нибудь, но то, что этой октябрьской заварухи и потом дикой резни в двадцатых не случилось бы, это точно. И дед Монин никогда бы не был пламенным борцом за идею, и не сидел бы он ни в тюрьмах, ни в психушках, и папаша его не слал бы свои чемоданы за бугор, и мои соплеменники — миллионы и миллионы были бы живы и здоровы…

Все наши беды оттуда, из Ветхого Завета.

Праща. Этот камень полетел прямо из пращи сквозь века, тысячелетия, множась, превращаясь в стрелы, мечи, копья, пули, снаряды, «фантомы», крылатые ракеты, в «революции», «демократии», «реформы» и «перестройки»… а теперь ещё и в кошмарную, уже точно нас добь-ющую «глобализацию», да-да…

Временами меня так и подмывает пойти хмурым утром в Музей изобразительных искусств, который без спроса Александра Сергеевича назвали его именем, и подложить пару ящиков тротила под эту жуткую исполинскую копию кошмарного и уродливого Давида, похожего совсем не на праведного иудея в шляпе и с пейсами, а на раздетого догола провинциально-сицилийского киллера-мафиози. Это под него потом — мне доподлинно известно! — начали ваять всяких «девушек с веслом» и «юношей с горном» — да-да, именно под этого «давида с пращой». И потому Гриша Брускин с его «монументальным лексиконом» никакой не Гриша, и не авангардист, а жалкий подражатель-копиист… увы. Но это неважно, главное, что Гриша срубил за своих горнистов-Давидов большой кочан зелёной «капусты» — полторы сотни тысяч баксов, а потом и ещё побольше…

Ваятели! Блин!

Уж я-то знаю, что Господь запретил своим избранным изображать его творения в натуре (кстати, именно поэтому они и изобрели абстракционизм и прочие довольно забавные — измы).

Так какого же… нам поставили этого камнеметателя с пращой? О-о, правнуки Голиафа! Имя вам — простота. Хорошо лежать на печи…

Ветхий Завет… Который мы писали, увы, вместе. Писали нашей кровью, переводя с русского на иврит, и с идиша на русский, писали словно кабальный договор с дьяволом — на вечную вечность.

И злоба наша оттуда, и ненависть и нетерпимость. Потому они и называются — ветхозаветными. Спой мне песню песней, рабби Соломоне! И он напевает: «… ой, позовите Герца, старенького Герца, пусть споёт ей[20] модный, самый популярный в нашей синагоге отходняк! ой…» Какой русский не любит Розенбаума?! Ну, где вы, десять колен сгинувших? Ау-ууу!!!

Моня этого ещё не понимал. Он был обычным добрым и мечтательным еврейским идеалистом, эдаким заурядным, коих пруд пруди, иудеем-романтиком, бейтаровцем недобитым… И он не был отнюдь Екклесиастом. Увы…

Он не знал, что вот эта ныне песчанно-каменистая пустыня вдоль Срединного моря наша общая историческая родина. Моя — пораньше, его — попозже. И что и нас, и их оттуда вышибли, не спрашивая нашего желания, и что «эта страна», Россия-сука — новая святая земля, где мы сошлись снова… Для чего? Для вечного, непрекращающегося боя.

Или чтобы наконец опомниться.

Неисповедимы пути Господни.

Но мой роман вовсе не о них.

Убить президента? Однако!

На Святой Земле, вдали от вавилона московитского я понял вдруг, что никаких президентиев вовсе нет. А есть виртуальные имиджи, созданные пиарщиками и компьютерщиками. Привидения. Нам изо дня в день показывают этих виртуальных привидений то в Кремле, то на «саммитах», то в «кулуарах», то без галстуков, то на ферме Буша, то в простокваше, то на вручении орденов и медалей лучшему писателю всех времён и народов Жуванейцско-му… А на самом деле это компьютерная графика… виртуальные куклы, телепузики и покемоны.

А кортежи возят двойников. Или гоняют порожняком. Просто гоняют туда-сюда, чтобы выявить злобных международных террористов и кошмарных русских фашистов, что по всем обочинам ставят заминированные таблички «Смерть жидам!»

Видел я этих «русских фашистов». В Мосаде. Я вообще много чего видел.

Я позвонил из Иерусалима Кеше и рассказал про свои сомнения:

— Какого хера мы будем гоняться за этими куклами?!

— Во-первых, не мы, а я! — заявил он, явно не признавая во мне равного (или даже не равного) компаньона. — Во-вторых, даже если это виртуальные куклы, я их всё равно уделаю, как папа Карло Буратину… я этих гастролёров отправлю на гастроль!

Он был неизлечим. Одно слово, народный террорист!

Я вжал голову в плечи, огляделся, нет ли вокруг агентов охранки… хотя прослушивать могли из любого места. Кеша совсем не соблюдал конспирации! или просто не знал, что последний президент™ получил в народе прозвища Гастролёр и Буратино.

В прежние времена нас давно бы уже взяли…

Аки бедный Иона стенающий во чреве кита, стенаю я в утробе этого страшного мира… нет выхода. Жуткие санитары с белыми крыльями за спиной сидят возле узких врат палаты № 8. Злобные ухмылки кривят их ангельские лики. Уж эти не оплошают, доставят по назначению! Оле-оле… алилу-уйя-а…

Стэн любил ходить на боевики про Вьетнам. Он сидел в зале и тихо закипал — пока из него не начинал валить пар. Потом он медленно и угрюмо напивался. А потом шёл и бил морду какому-нибудь режиссёру.

В боевиках показывали «крутых парней», суперменов… В жизни таких не было. В жизни было дерьмо, прохвосты и салаги. Салаги лезли напролом и гибли. Прохвосты спасали себя. Дерьмо сидело по штабам и было хуже любого врага — потому что оно решало, жить тебе или сдохнуть, пуля вьетконговца лишь довершала дело…

Любой «крутой» на той настоящей, а не киношной войне обмочился бы в первые пятнадцать минут и визжал бы как резаная свинья. Причем, чем круче, тем истошней бы визжал… Стэн это знал очень хорошо. Он знал, что по-настоящему воюют только вот эти салаги… Он знал, что весь хваленый спецназ-командос — это то же самое дерьмо, что и в штабах, только гаже и вонючее. Когда в далекой Россиянии давили бандитов, Стэн знал, давят салаги, мальчуганы, которых хаят по ТВ, а эти самые «волки войны» только жмутся по стенам да глядят, чего бы стырить — они не могут уже даром «воевать», они профи!

Назад Дальше