Он решил проделать остаток пути пешком. Захотелось пройтись. Сесиль, прежняя жизнь, прежние надежды… Вроде бы нелепо поддаваться глуповатой ностальгии, но теперь, когда Альбер шел вот так по улицам, с картонной коробкой под мышкой, со спеленутой левой рукой, перебирая все, что так быстро стало лишь воспоминанием, ему казалось, что он изгой. А с сегодняшнего дня бандит, а быть может, и убийца. Он не имел ни малейшего представления о том, как остановить эту эволюцию. Разве что чудом. И то вряд ли. И потом, пара-тройка чудес, пережитых им после демобилизации, обернулись кошмаром. Взять хоть Сесиль, раз Альбер подумал о ней… Здесь самые скверные события свершились благодаря чуду, вестником которого стал его новоявленный отчим. Альберу следовало бы заподозрить неладное. После того как банк отказался взять его, он долго искал работу, чего только не перепробовал, даже подработку в фирме, которая занималась дератизацией. По двадцать пять сантимов за крысу; мать заметила, что вряд ли Альбер тут озолотится. Впрочем, единственное, чем он разжился, – это крысиные укусы, ничего удивительного, он всегда был неловким. Это все к тому, что спустя три месяца по возвращении с фронта он все еще был нищ, как Иов, а вы говорите, подарок для Сесиль! Мадам Майяр ее понимала. И правда, разве это будущее для такой хорошенькой, нежной девушки; ясное дело, мадам Майяр на месте Сесиль поступила бы точно так же. И вот после трех месяцев случайных халтур, мелких приработков в ожидании демобилизационных выплат – о них говорили все, но правительство было не в состоянии расплатиться – случилось чудо: отчим пристроил его лифтером в «Самаритен».
Дирекция универсального магазина предпочла бы ветерана, увешанного медалями, «учитывая клиентуру», но что поделать, взяли, что подвернулось под руку; подвернулся Альбер.
Он управлял красивым решетчатым лифтом и называл этажи. Он ни за что не стал бы рассказывать об этом (разве что своему товарищу Эдуару), так как работа ему не слишком нравилась. Он не понимал почему. Понял, когда в один июньский полдень двери отворились и вошла Сесиль в сопровождении какого-то молодого парня с квадратными плечами. Они с Сесиль не виделись с тех пор, как она написала ему письмо, а он ответил просто: «Согласен».
Первая же секунда принесла первую ошибку: Альбер сделал вид, что не узнал ее, и сосредоточился на управлении лифтом. Сесиль и ее друг ехали на самый верх, бесконечный путь с остановками. Альбер все более хриплым голосом возвещал каждый этаж, сущая пытка; он невольно вдыхал новые духи Сесиль, утонченный шикарный запах, от нее веяло деньгами. От ее спутника тоже. Он был молод, моложе Сесиль, Альбера это шокировало.
Ему казалась унизительной не столько их встреча, сколько то, что его застали в затейливой униформе. Как у опереточного солдата. Эполеты с помпонами.
Сесиль потупилась. Ей и впрямь было стыдно за него, это сразу было видно: она потирала руки и смотрела в пол. Парень с квадратными плечами, напротив, разглядывал лифт с восхищением, явно очарованный этим чудом современной техники.
Никогда еще для Альбера минуты не тянулись так долго, за исключением тех, когда он был заживо погребен в своей воронке, он даже отметил смутное сходство между этими двумя событиями.
Сесиль и ее приятель вышли из лифта в отделе нижнего белья, они с Альбером так и не обменялись взглядами. Альбер довел лифт до нижнего этажа, снял униформу и ушел, даже не потребовав жалованья. Неделя работы псу под хвост.
Несколько дней спустя Сесиль – должно быть, вид Альбера, опустившегося до роли ливрейного лакея, смягчил ее – вернула ему обручальное кольцо. По почте. Он хотел было отправить его обратно, он не нуждается в милостыне, неужто у него даже в этой блестящей лакейской униформе такой жалкий вид?! Но время и вправду выдалось тяжелое, простой табак стоил франк пятьдесят, приходилось экономить, уголь дико вздорожал. Он пошел и заложил кольцо в ломбард. После Перемирия все называли это Муниципальным кредитом – это более соответствовало республиканскому духу.
Он мог бы выкупить порядочное количество скопившихся там его закладов, если бы мысленно не поставил на них крест.
После этого эпизода Альберу не удалось найти ничего лучше, чем стать человеком-бутербродом, он ходил по улицам, навесив на себя рекламные плакаты, один спереди, другой сзади, тяжелые, как пудовые гири. Плакаты восхваляли цены «Самаритен» или качество велосипедов «Дион-Бутон». Он постоянно опасался наткнуться на Сесиль. Если это было тяжко в карнавальной униформе лифтера, то уж обвешанным рекламой «Кампари» и вовсе невыносимо.
Впору броситься в Сену.
12
Господин Перикур вновь открыл глаза, лишь когда окончательно уверился, что вокруг никого нет. Вся эта суета… эти взволнованные члены Жокей-клуба, как будто публичный обморок не унизителен сам по себе…
И потом Мадлен, зять, домоправительница, ломавшая руки в изножье постели, несмолкающий телефон в прихожей и доктор Бланш, с его каплями, пилюлями, голосом кюре и бесконечными рекомендациями. К тому же он так и не сумел поставить диагноз, разглагольствовал о сердце, усталости, парижском воздухе, нес бог весть что, этот тип недаром занимал место на медицинском факультете.
Перикурам принадлежал просторный особняк, выходивший окнами в парк Монсо. Господин Перикур уступил бо́льшую его часть дочери, которая после свадьбы обставила по своему вкусу третий этаж, где и поселилась вместе с мужем. Перикур жил на самом верху в шести комнатах, из которых реально использовал лишь громадную спальню, которая служила ему также библиотекой и кабинетом, а также ванную – небольшую, но для неженатого мужчины вполне достаточную. Для него весь дом сводился к этой квартире. После смерти жены он практически не ступал в остальные комнаты, за исключением величественной столовой на нижнем этаже. Хотя, если бы это зависело только от него, приемы проходили бы в «Вуазен», и нечего тут придумывать. Его постель размещалась в закрытом алькове, затянутом темно-зеленым бархатом, здесь он никогда не принимал женщин, для этого он отправлялся в другие места, в особняке царил только он.
Когда Перикура доставили домой, Мадлен долго сидела возле него, запасясь терпением. Когда она наконец взяла его за руку, он не выдержал.
– Это уже бдение у смертного одра, – заметил он.
Другой на месте Мадлен возразил бы – она улыбнулась. Они редко надолго оказывались наедине. Она и в самом деле не красавица, подумал Перикур. Он старик, подумала дочь.
– Я оставлю тебя, – сказала она, вставая.
Она указала на шнурок колокольчика, он взглядом дал понять, что согласен, да, конечно, не беспокойся, она проверила, все ли на месте: стакан, бутылка с водой, платок, пилюли.
– Погаси, пожалуйста, свет, – попросил он.
Перикур тотчас пожалел, что дочь ушла.
Хотя ему как раз стало лучше – недомогание, пережитое в Жокей-клубе, уже почти изгладилось из памяти, – он узнал терзавшую его знакомую волну. Она прилила к животу, а потом прокатилась по груди до самых плеч, охватив и голову. Сердце забилось так, словно хотело вырваться из груди, – казалось, ему тесно в грудной клетке, Перикур поискал звонок, но звонить не стал, что-то ему подсказывало, он не умрет, его час еще не пробил.
Комната купалась во мраке, он оглядывал книжные стеллажи, картины, рисунок ковра, будто видел все это впервые. Он чувствовал себя тем более старым, что все вещи до малейшей детали вокруг внезапно показались ему незнакомыми. Удушье петлей захлестнуло горло с такой страшной силой, что у него на глазах выступили слезы. Он заплакал. Самые обыкновенные обильные слезы, горе, которого он прежде, сколько помнил себя, не знавал, разве что в детстве, доставили ему странное облегчение. Он сдался, позволив слезам беззастенчиво струиться по лицу, это было так сладко, как будто кто-то его утешал. Он отер лицо краешком простыни, сделал вдох, но это не помогло, слезы по-прежнему текли, и горе переполняло его. Это старческое, подумал он, хотя на самом деле не верил в это. Он вытянулся на подушках, взял с прикроватного столика платок и высморкался, прикрывшись одеялом, он не хотел, чтобы кто-нибудь его услышал, забеспокоился, пришел. Не хотел, чтобы его увидели плачущим? Нет, не то. Конечно, ему бы этого не хотелось, это унизительно, когда человек в его возрасте рыдает как теленок, но, главное, он хотел побыть один.
Удавка слегка ослабла, но дыхание по-прежнему было стеснено. Мало-помалу слезы прекратились, уступив место громадной пустоте; он был совсем без сил, а сон не шел. Всю жизнь он всегда отлично спал, даже в самых тяжелых обстоятельствах, к примеру после смерти жены, он тогда отказался от еды, но спал глубоким сном – таков уж он был. А ведь он любил жену, это была замечательная женщина, чудесная во всех отношениях. Как несправедливо – умереть такой молодой! Нет, в самом деле, бессонница – это необычное и даже тревожное состояние для такого человека, как он. Это не сердце, подумал господин Перикур. Доктор Бланш просто дурак. Это тревога. Что-то нависло над ним – тяжкое, угрожающее. Он вспомнил о работе, о назначенных после обеда встречах, искал причину. Он весь день скверно себя чувствовал, уже с утра его подташнивало. Вряд ли дело было в разговоре с биржевым маклером, было бы из-за чего раздражаться, ничего необычного, просто дела, и биржевых маклеров он за тридцать лет работы уделал не одну дюжину. В последнюю пятницу месяца обычно подводили баланс, и банкиры и посредники стояли перед господином Перикуром по стойке «смирно».
По стойке «смирно».
Это выражение подействовало на него подавляюще.
Слезы заструились вновь, когда он понял, почему ему так скверно. Он вцепился зубами в простыни, издав долгий приглушенный рев, яростный и отчаянный, это была безмерная боль, страшное страдание, он и не знал, что способен ощущать такое. Страдание тем более жестокое… что он не… Ему недоставало слов, мысли будто растаяли, уничтоженные громадным несчастьем.
Он оплакивал смерть сына.
Эдуар был мертв. Он умер в эту самую минуту. Его мальчик, сын. Он мертв.
В день его рождения он об этом даже не вспомнил, его образ пронесся как порыв ветра, но все сконцентрировалось, чтобы взорваться в этот самый день.
Сын погиб ровно год назад.
Безграничность страдания Перикура усугублялась тем фактом, что он, по сути, впервые ощутил, что Эдуар для него существует. Он вдруг понял, до какой степени, смутно, против воли, любил сына, и понял это в тот день, когда осознал нестерпимый факт, что больше он его не увидит.
Нет, и слезы, и ощущение, что петля захлестнула грудь, а по горлу полоснуло лезвие, свидетельствовали не только об этом.
Все хуже – он был повинен в том, что воспринял весть о смерти сына как освобождение.
Ночь напролет, так и не заснув, он вновь видел перед собой Эдуара-мальчика, улыбался воспоминаниям, зарытым так глубоко, что они открылись ему как совершенно новые. Все происходило беспорядочно, он не смог бы сказать, был ли эпизод с Эдуаром в образе ангелочка (хотя он тогда нацепил уши Люцифера; ему было лет восемь, и он ничего не воспринимал всерьез) гораздо раньше, чем вызов к директору коллежа по поводу его рисунков, о господи! его рисунки, какой стыд!
Какой талант.
Господин Перикур не сохранил ничего – ни детской игрушки, ни карандашного наброска, картины маслом или акварели, ничего. Может, Мадлен?.. Нет, он никогда не осмелится спросить у нее.
Так прошла ночь: воспоминания, угрызения совести, Эдуар, везде Эдуар – малыш, юнец, высокий парень; и смех, какой смех, какая радость жизни, если бы не его манера себя вести, это неистребимое стремление к провокации… Из-за сына господин Перикур постоянно попадал в неприятные положения, а он всегда ненавидел эксцессы. Он полагал, что это связано с женой. Женившись на приданом (она была из семьи Маржисов, прядильные фабрики), он унаследовал ее образ мыслей, в силу которого определенные вещи рассматривались как бедствие. К примеру, профессия художника. Но в крайнем случае, даже если бы речь шла о художественных устремлениях сына, господин Перикур в ту пору как-то свыкся бы с этим, в общем и целом; было немало людей, которые чего-то добивались в жизни, выполняя заказы на роспись зданий для мэрий или для правительства. Нет, господин Перикур так и не простил сыну не то, что он делал, а то, кем он являлся: у Эдуара был слишком высокий голос, он выглядел слишком худощавым, слишком заботился о своей внешности, жесты его были чересчур… Это нельзя было не заметить, он в самом деле был женоподобным. Даже в глубине души г-н Перикур никогда не осмеливался выговорить это. Он стыдился сына даже перед друзьями, так как читал на их губах эти мерзкие слова. Перикур не был плохим человеком, но человеком жестоко раненным, униженным. Сын стал живым оскорблением тех надежд, которые Перикур считал само собой разумеющимися. Он никогда никому не признался, что рождение дочери стало для него большим разочарованием. Он считал, что для мужчины нормально хотеть сына. Между отцом и сыном, думал он, существует тесная тайная связь, так как второй является продолжателем первого: отец закладывает фундамент и передает, сын принимает и приумножает, – такова жизнь от начала времен.
Мадлен была очень милым ребенком, он вскоре полюбил ее, но по-прежнему с нетерпением ждал сына.
А сына все не было. Выкидыши один за другим, тяжелые сбои, а время шло. Г-н Перикур сделался весьма раздражительным. Потом появился Эдуар. Наконец. Отец воспринял его рождение как чистое воплощение собственной воли. К тому же жена его вскоре умерла, и он усмотрел в этом новый знак. Первые годы жизни сына – сколько он вложил в его воспитание! Какие питал надежды и как сын радовал его! Потом наступило разочарование. Эдуару было лет восемь или десять, когда пришлось признать очевидное. Это провал. Г-н Перикур был еще не стар и мог изменить свою жизнь, но отказался от этого из себялюбия. Признать поражение он отказывался. Затворился в горечи, обиде.
Так вот, теперь, когда сын умер (Перикур, кстати, не знал, как это произошло, он так об этом и не спросил), всплыли упреки в его адрес, все те жестокие слова, которые не отменить, захлопнутые двери, замкнутые лица, отталкивавшие руки, г-н Перикур отсек сыну все пути, тому только и оставалось, что погибнуть на войне.
Но даже при известии о его смерти он не проронил ни слова. Перикур вспомнил ту сцену. Мадлен в отчаянии. Он кладет руку ей на плечо, подавая пример. Надо сохранять достоинство, Мадлен. Он не мог ей сказать и сам не понимал, что эта смерть дает ответ на вопрос, который он непрестанно задавал себе: «Как такой человек, как я, может терпеть такого сына?!» А теперь все кончено, вопрос об отклонениях Эдуара закрыт, и это справедливо. Мировое равновесие восстановлено. Смерть супруги Перикур воспринял как несправедливость, она была слишком молода, ей было рано умирать, но ему не пришло в голову, что это относится и к смерти сына, хотя Эдуар был еще моложе.
Вновь нахлынули слезы.
Я плачу, но глаза мои сухи, подумал он, я сухарь. Ему хотелось бы исчезнуть, как Эдуар. Впервые в жизни он переключился с себя на кого-то другого.
К утру он, так и не сомкнув глаз, совсем выбился из сил. На его лице было написано страдание, но так как это было совершенно новым явлением, то Мадлен не поняла этого, ей стало страшно. Она склонилась к отцу. Он поцеловал ее в лоб. То, что он чувствовал, было невозможно поведать.
– Я встану, – сказал он.
Мадлен хотела было возразить, но при виде удрученного и полного решимости отца не произнесла ни слова и удалилась.
Час спустя г-н Перикур вышел из своей квартиры, он побрился, оделся, но так ничего и не поел. Мадлен заметила, что он не принял лекарства, он ослаб, плечи его поникли, лицо было белым как мел. Он стоял в пальто. К замешательству прислуги, он опустился на стоявший в прихожей стул, где порой оставляли одежду заглянувших ненадолго посетителей. Подняв руку, г-н Перикур обратился к Мадлен:
– Вызови машину, мы едем.
Слова были излишни… Мадлен отдала приказания, поднялась к себе и вернулась готовая к выходу. На ней было серое пальто, блузка из черного астарте со сборками на талии и черная шляпка-клош. При виде дочери г-н Перикур подумал: она меня любит, он имел в виду, понимает.
– Идем… – сказал он.
Выйдя на улицу, он отпустил шофера. Водить он не любил и садился за руль довольно редко, лишь когда хотел побыть один.
На кладбище он был всего один раз. На похоронах собственной жены.
Даже после того, как Мадлен вернулась, привезя тело брата, чтобы захоронить его в семейной усыпальнице, г-н Перикур не сдвинулся с места. Это она настояла на том, чтобы «вернуть» брата. Он прекрасно бы без этого обошелся. Его сын отдал жизнь за родину, он похоронен среди таких же солдат, и это в порядке вещей. Но таково было желание Мадлен. Он твердо заявил, что «в его положении» позволить дочери совершить нечто строго запрещенное для него абсолютно немыслимо; употребление наречий в таком количестве было плохим знаком. На Мадлен, однако, это не произвело впечатления, она ответила, ну и ладно, она займется этим сама, и в случае чего он может сказать, что был не в курсе, она подтвердит это и все возьмет на себя.
Два дня спустя она обнаружила конверт с необходимой суммой и сдержанное рекомендательное письмо к генералу Морье.
Расплачивались ночью, банкноты раздали всем: сторожам, гробовщику, шоферу, рабочему, который открыл фамильную усыпальницу, тем двоим, кто опускал гроб и потом затворял дверь. Мадлен хотела помолиться, но кто-то настойчиво потянул ее за локоть – ночь, момент неподходящий, – теперь, когда ее брат покоится здесь, она может приходить когда захочет, но сейчас лучше не привлекать внимания.
Господин Перикур понятия не имел обо всем этом, он ни разу не задал ни единого вопроса. В машине, которая везла их на кладбище, сидя рядом с молчавшей дочерью, он вновь погрузился в те размышления, которым предавался ночью. Он, который ни о чем не хотел знать, сегодня просто жаждал узнать все до мельчайших деталей… Стоило вспомнить о сыне, как к горлу вновь подступали слезы. К счастью, чувство собственного достоинства быстро брало верх.
Чтобы похоронить Эдуара в семейной могиле, его сперва нужно было отрыть, подумал г-н Перикур. Сердце сжалось при этой мысли. Он пытался представить Эдуара на смертном одре, но это каждый раз была обычная смерть, костюм, галстук, начищенные ботинки, свечи вокруг. Это было глупо. Он покачал головой, сердясь на себя. Вернулся к реальности. Как выглядит тело через столько месяцев? Как они это сделали? Всплывали образы, общие места, и возникал вопрос, который он не успел разрешить ночью (удивительно, что он никогда не всплывал прежде): почему его вообще не удивило то, что сын умер раньше его? Ведь это выпадало из обычного порядка вещей. Г-ну Перикуру исполнилось пятьдесят семь. Он богат. Уважаем. Он никогда не сражался на войне. Преуспел во всем, даже в браке. И он жив. Ему стало стыдно за себя.