Живая Литература. Стихотворения из лонг-листа премии. Сезон 2010-2011 - Вадим Ковда 2 стр.


в котором и Пушкин, и Бах…

И свет, что так стелется тускло,

и зимних лесов забытье… —

все это искусство, искусство.

Но только не ведомо чье.

Полустанок

Мне все это слишком знакомо!

Обычный пейзаж за окном:

коза возле белого дома

и женщина с желтым флажком.

Открытая в домике дверца —

там чайник, косой табурет…

Ах, все это где-то у сердца

я чувствую тысячу лет!

Поблекшая, пыльная травка.

Неприбранный, реденький лес.

И голая, голая правда

от голой земли – до небес.

* * *

Облаков кочевые народы,

куст оседлый… – их можно любить.

Я, как в церковь, хожу на природу.

А куда еще стоит ходить?

Лес, трава, полевая ромашка.

И беспутно кружащий листок,

и писклявая тощая пташка

скажут: – Милый! Ты не одинок…

Заблестит сизой дымкой долина

и излучиной белой река,

улыбнутся подзолы и глины,

где лежать мне века и века…

И отпустит глухая тоска…

Сиваш

Шелест маленьких гнутых деревьев

да морское сиянье вдали —

все ж отрада для слуха и зренья

у покинутой Богом земли.

Но и чахлые эти уродцы

тихо мрут у меня на глазах.

А их души уносятся к солнцу

в бесконечных, пустых небесах.

Остаются в белесом просторе

нарастающий солнечный свет,

голубое блестящее море,

да рыбацкой ладьи силуэт.* * *

Смолкайте, пустые желанья!

Уйдите, пожалуйста, прочь!

Я отдан был вам на закланье,

но больше мне с вами невмочь.

Отблядствовал, отсуетился,

Словес наболтал на века…

И все ж не сломался, не спился

и даже не умер пока.

Так полнитесь вечностью строчки!

Кричи суть, что зрела во мне:

о маме, о сыне, о дочке,

о Боге, любви и войне…

Я вновь отрицаю бессилье.

И вижу: в глухом полусне

вздымается сфинксом Россия

вдали, предо мной и во мне.

За Днепром

Словно кожа столетней старухи,

в черных трещинах эта земля.

Здесь огромные, злобные мухи

да обугленный цвет ковыля.

Давит ветер ненашенской силы.

Пыль столбом. И хрустит на зубах.

Раскаленно и желто светило

в заднепровских бескрайних степях.

И зыбучих песков безобразие

в благодатном приморском краю.

И сюда желтолицая Азия

тянет дерзкую руку свою.

Чуть маячат отары овечьи.

Даль плывет, замутненно-бела…

Бесконечны труды человечьи.

Преходящи людские дела.

За Обью

Как бревенчато и косо!

Тихо. Выпала роса.

Запах пиленого теса

заполняет небеса

Нежный, прибранный, румяный

от светла и дотемна

городишко деревянный,

деревянная страна.

Хмурый дед в косоворотке,

с черной прядью в бороде.

А кругом все лодки, лодки —

на земле и на воде.

Бесконечна, с белизною,

светло-серая во мгле

Обь лежит передо мною,

словно небо на земле.

Облака плывут, как духи.

Окна смотрят на леса.

На завалинках старухи

щурят белые глаза

и в немой закат над Обью

песни ясные свои

стонут, полные любовью,

плачут, полные любви.* * *

Что не оплачено кровью,

сгинет – и нет ничего.

Все, что не стало любовью —

пусто, уныло, мертво.

Если живешь несчастливо,

вдумайся, не обозлись, —

в чем-то она справедлива,

неумолимая жизнь.

* * *

Ветер, изгибаясь, шелестит.

Небеса застыли синим сгустком.

Море ослепительно блестит,

словно снег на поле среднерусском.

Здесь, на вулканической горе,

над немым хаОсом Карадага

в гулком и пустынном октябре

мы одни, нам ничего не надо.

Дальних гор клубится полоса.

Мы сидим, ослепнув и оглохнув…

И душа течет через глаза,

словно солнце сквозь большие окна.

Ледовитый океан

Два часа пополудни, а вечер.

Мгла. Огни сухогруза видны.

Снег да брызги, да воющий ветер,

да размытое око луны.

Рядом остров – маяк за дорогой,

лысый берег, скупое жилье…

Острый нож красоты этой строгой

проникает под сердце мое.

Я смотрю: что ж, и это Россия,

где полгода полярная тьма.

Все равно – здесь настолько красиво,

что от этого сходишь с ума.

Я под снегом стою перекрестным

и придавлен, как будто бедой,

этим Севером, диким и честным,

беспощадной его красотой.

Христос и Аввакум

Католическая церковь недавно покаялась за преступления Инквизиции.

Не пора ли и Православной церкви покаяться за продолжавшийся более столетия геноцид русских староверов?

1

Не проста эта жизнь, не проста.

Давит, жжет ядовитая дума:

– Пусть евреи распяли Христа…

Ну а кто сжег живьем Аввакума?

Но молчат… Не приемлют вины.

Крутят, врут на стремнине летейской.

Лишь мои, чую, дни сочтены

в скорбной участи русско-еврейской.

Для чего полукровкой рожден?

Что имела судьба на примете?

На меня с высоты смотрит Он…

Я раскаюсь за тех и за этих.

2

Плыл нимб… Глаза светили …

Нес мир и благодать

Когда его схватили,

не рвался убегать.

При нервной перегрузке, —

наивен и красив,

задумался по-русски,

семитский позабыв.

Страна, где все заклято,

где в будущем Он был,

которую когда-то

всю, всю Он исходил…

Я подступаюсь к теме,

что муторна, больна.

Нормально, что в поэме

сломались времена.

3

Все было, как в России

конвой, стукач, арест…

Он падал от бессилья,

но нес свой тяжкий крест.

Из будущего злого,

где ложь, корысть, разор,

от горечи былого

мы не отводим взор…

4

На холме невысоком

стоял, избит, смешон.

Тут страшный суд над Богом

людьми был совершен.

Глаз любопытных гроздья.

Молчит толпа людей…

Когда вбивали гвозди,

слышал хруст костей.

Там – в Иерусалиме

(я тоже в нем бывал) —

давно забыто имя,

кто гвозди те вбивал.

Нет палача в помине…

Он – стрелочник … Плевать!

Зато осталось имя,

кто приказал: Вбивать!

Как это некрасиво —

коррупции разгул!…

Наверно, и Каифа

Пилату отстегнул.

5

Отбросьте, зачеркните

мой воспаленный стих.

Ведь Он учил: Любите!

гонителей своих!

Но не лукавьте, бросьте…

Да! так Он говорил…

Того, кто вбил те гвозди,

любил ли Он?.. – Любил!..

Был гогот, мат, угрозы…

А время шло к концу.

Катились Божьи слезы

по Божьему лицу…

Пред кротостью и болью

я упадаю ниц.

Но не могу, тем боле,

любить Его убийц.

6

Иисус вдруг тело выгнул —

был Богом не храним,

и, обезумев, крикнул:

– Эли! Эли! лема сабатхани!!

А это значит, боли

терпеть уже не мог.

Была потеря воли.

И Отче не помог…

Никто не понял сразу —

и в страхе и тоске —

зачем Он крикнул фразу

на странном языке?

Над людом онемелым

тьма с громом пронеслись.

Он задрожал всем телом,

метнулся и провис.

Провис, опал, поникнул…

И взор его потух.

Он снова что-то крикнул

и отпустил свой дух…

7

Прошло два дня, нелепо

считать, что Он – Господь…

Но в третий день из склепа

Его исчезла плоть.

И воздевали руки

евреи в синь небес…

И расползались слухи,

что, вроде, Он… воскрес!

И, смерть поправши смертью,

вновь к людям ищет путь:

учить нас милосердью

и совесть нам вернуть.

Он будет ждать веками

тех тягостных минут,

когда придет над нами

вершить свой Страшный суд.

8

Так кто же Он? – я думал.

И буду думать век.

Он жил, как Бог, а умер…

как честный человек…

Кто верит пропаганде?

Никто и никогда.

Да, были Корчак, Ганди!!

А прочье – лабуда?

И нет конца сюжета:

война, грабеж, хула…

Боюсь, что жертва эта

напрасною была…

9

И мучит стыд до гроба

во мгле родной земли:

за что же протопопа

мы заживо сожгли?

Шла староверов горстка

за ним, забыв про страх…

В пропащем Пустозерске

его развеян прах.

Не дрогнул он, не крикнул

сгорел дотла, до дна.

Чем памятник воздвигнул,

на вечны времена…

10

Все это вижу… Маюсь…

Душа кровоточит…

Конечно, я раскаюсь

Но церковь промолчит.

И патриарх резвится —

пиар, поездки, власть…

Не хочет повиниться

и на колени пасть.

За бойню, за изгнанье,

за скрытый геноцид.

Исполнить покаянье

гордыня не велит.

Господь взирает, страшен,

И хлещет Божий бич.

Когда в основе нашей

лежит гнилой кирпич.

И пенится огромный

судьбы девятый вал.

Но патриарх не помнит,

как водкой торговал.

И боль, куда ни гляну,

корысть, пожар и мор…

А старую подляну

заткнули под ковер.

11

Ну а Христос мерцает

средь мрака, лжи и слез.

Он – все еще – ступает,

Он в венчике из роз.

Он ходит по России,

как издревле ходил.

Печален взор мессии

и не осталось сил.

И цельный мир порушен…

Лакейство, чванство, глум......

О, как нам ныне нужен

бесстрашный Аввакум!

12

Жив ли он, пейзаж березовый?

Свет потайный жив в судьбе?..

Аввакумы и Морозовы

попадаются в толпе.

Та же даль и ветры буйные,

Глушь лесов и ширь полей,

И душа все та ж – разгульная,

Только горше и щедрей.

И мелькают лица странные

средь вокзальной суеты —

Бородатые и драные

то ль бомжи, то ли Христы?

июль – декабрь 2010 г.

Аркадий Штыпель

* * *

железнодорожные аттракционы

заоконный замедленный контрданс

толстым морозом зарастают вагоны

на пятые сутки впадаешь в транс

пролетая стеклянным Транссибом

позвенишь ложечкой и горя нет

персонажи свободны, всем спасибо

я не умею скроить сюжет

один духарился сбросили с поезда

хорошо на станции не на ходу

за холмами хоронится чингисханово войско

впереди белый мамонт с паханом на горбу

надо быть внимательным играя в карты

черные птицы летят в молоко

на сорокаградусном не очень-то покаркаешь

и от судьбы не уйдешь или уйдешь недалеко

* * *

прохладный галечник прибрежный

синеют горы за плечами

все ближе небо и неизбежней

с его широкими лучами

и росчерки существ летучих

летящих лучников избыток

из наливающейся тучи

рука протягивает свиток

* * *

кто крадется в белых тапочках? туман

кто сутулится и горбится? волна

кто над морем крякает? ревун

кто гуляет по-над морем дотемна?

кто вдоль берега гуляет? ты да я

в облаках летит луна разби-та-я

и ложится луч наискосок

на сырую гальку и песок

* * *

поезд как игрушечный выкатывается на юг

отворачивает на запад

где вечерами летучие мыши снуют

и море ворочается на мягких лапах

а мы все покачиваемся едем такие у нас концы

на подстаканнике выдавлена арка вднх – вот так диво

на остановках к поезду выносят малосольные огурцы

горячую картошку холодное пиво

и вот уже назад уплывают фонари

станционные здания сквер водокачка

и у каждого из нас внутри

лает маленькая собачка

Снова весна

Который раз апрель

блестит крылом сусальным,

чтоб звякала капель

по ясным наковальням.

Чтоб расплылась лазурь

на золотом и алом,

чтоб всласть зевнула дурь

казармой и вокзалом.

Чтоб жил еще отец,

чтоб борода кололась,

чтоб нам сковал кузнец

счастливый грубый голос.* * *

плюнешь: графомания

позор вздор

но есть ведь энергия непонимания

узорный молниями зазор

меж полюсами текстуальных

темнот —

разряд

и сонмы сусликов печальных

в стерне свистят

Почему-почему

…почему-почему? потому!

по всему, что не здесь и не с нами

ни случись! по тюрьму да суму,

по потьму с голубыми глазами —

ибо речь непостижна уму.

То-то радости – щелкнуть зубами,

то-то счастья – свистать сквозь губу:

так и так, мол, и мы пацанами

без оглядки видали в гробу

эпицентр цунами.

Имярек выбирает ходьбу,

по сугубому Замоскворечью

нарезая с резьбы на резьбу…

Кристаллически варварской речью

кроет вран на дубу:

бу-бу-бу! и картечью! картечью!

каррр! не встречу тебя на пиру!

каррр! тебя на перроне не встречу —

протеку в корабельном бору

корабельною течью.

Ты умрешь – он умрет – я умру

с волосами – костями – ногтями.

Нет бы юркнуть в сухую нору,

в золотую дыру меж мирами;

подобру – поутру

нет бы выпорхнуть хоть бы в Майами,

чтоб всучить неизвестно кому

(ибо речь непостижна уму)

хохлому, чухлому, бугульму,

хохму, рифму, сиротку муму

с хризантемой цунами.* * *

Шли ненастные дни,

задувало, как в осень.

С лап сыреющих сосен

обрывались огни.

Ярких капель каскад,

и, зеленый с изнанки,

прожигал стеклобанки

помидорный закат.

Тучи шли, как на плац,

в три колонны; и это

стародачное лето —

вечной жизни эрзац.

Наезжали – дышать,

точно в райские кущи,

где щемящ и запущен

рукотворный ландшафт.

Не грусти, не скучай.

Бога нет, и не надо.

За щелястой оградой

молочай, иван-чай.

По мокрети бочком

пробираясь поспешно

к пресловутой скворешне

с аккуратным очком…

Три сонета

*

Осенняя любовь двоих осенних

людей, их страхи, униженья…

Какой-то сквозннячок прохватывает, в семьях

расшатывает отношенья;

какой-то ужас высыпает в сенях

полузимы; всем жаждется прощенья;

осенняя, двоих людей осенних

любовь, уже на грани отвращенья,

на грани ухищренья, и за гранью

нетрезвых снов склоняясь к осязанью

скабрезных трав и обезлюдев слухом,

обросши пухом и желтея кожей

в том зеркале, куда глядеть негоже

вертлявым старикам и ветреным старухам…

*

Пройдемся тающей столицей,

на запад глядя, на закат,

чернея в створках репетиций,

как с музыкантшей музыкант.

И вот: сухой, дьявололицый,

серчая чайною ресницей,

на шум и свет выходит франт

и расправляет нотный бант.

С утра в жемчужнице концертной

витает ветерок бессмертный,

порхает пыльный холодок.

Незрячих купидонов стайка

сбивается под потолок.

А ты, курносая зазнайка…

*

Май-практикант в распахнутой ковбойке,

декабрь в телогрейке продувной —

а в мире пахло воблой и карболкой,

чернилами, белилами, халвой.

Пивком, сырком, моршанскою махоркой

и типографской краскою сырой…

Свободой пахло в воздухе! – поскольку

год надвигался пятьдесят шестой.

И кто там плыл у века посередке,

с Москвой на раскаленной сковородке,

с абракадаброй триггерных цепей?

Дух заварух и вектор эпопей,

вооруженный счетною линейкой

и с чубчиком под взмокшей тюбетейкой.

Быть может, метель

Быть может, метель над уездной равниной,

аптекарской ступки фарфор соловьиный,

аптекарской скрипки сухой завиток,

печной голубой изразцовый глазок.

С аптечной латынью латунь часовая,

с оранжевой склянкой шкала весовая,

как льется луна сквозь проталины штор

на мраморно-льдистый чернильный прибор.

А это пятно на чернильном приборе

не так уж похоже на черное море

на карте земли, что видна из окна,

чьей вишней бутыль голубая пьяна.

Сорвись же на высшей, неслышимой ноте,

на вишне в компоте, на высохшей плоти,

на вытертых смушках от бывших пальто,

на том, чего больше не знает никто.

Как плачет метель над уездной равниной,

как свищет аптечный фарфор соловьиный,

как спит голубой изразцовый глазок

и грифа скрипичного завиток.

Бумажные пыльные

Бумажные пыльные розы свидетельств и метрик,

ты, глина шумера, ты, писчее солнце китая,

уж нас нипочем не научит презрению к смерти

ни цепь землемера, ни жесткая пена морская;

и что бы мы пели, не меряй пространство пехота,

не полнись простор изрыгаемыми кораблями,

когда б не молилась мещора двудонным болотам,

когда б одиссей не пускался путем оловянным;

и кто бы поверил в сюжет возвращенья из мертвых,

архангельским трубам, евангельским судным посулам,

когда бы не плавилась щелочь в прожженных ретортах,

когда бы луна не скользила по черным парсунам;

когда ж канцелярия штамп лиловатый проставит,

ступай хоть до края земли, до конца коридора;

и кто там, младая, пурпурными реет перстами

и склабится нагло из мглы погребального хора?

Солнцеворот

Сочельник! Горящий наплывом хвои

и канцерофобьи! о как неизменно,

кочуя щекой от плеча до колена,

мы жалуем жалкие стати твои:

…в посаде… нога не ступа… ...рожей…

да вью… Из-под крыши сбежавшая пена

скрывала потухшее веко звезды

с чудесным загибом чернильной ресницы,

чьим светом, сбегая к обрезу страницы,

упорно себя выдавали следы.

И благостен был новогодней страды

сугроб мукомольный с подсыпкой корицы.

Но ярусы бус! но фольянты фольги!

архивы орехов и бронзовых шишек

сулили явленье локтей и лодыжек,

и слезы из глаз, и цветные круги…

Из темного леса гурьбой пироги,

тугие снежки бессердечных мальчишек.

Допустим, вселенная есть теплосеть

с пылающим льдом над местами протечек…

До пят в электрических пуговках свечек,

вся в челочках, смолках – и той облысеть

красе, ибо время обыкло борзеть,

гоня пред собой белохвостых овечек.

Попомнишь под беженским пологом створ

землянки в окрестности солнцеворота;

смеркалось; в селении смолкла работа;

три старца несли упоительный вздор;

звезда-самозванка глядела в упор

как знак, что уже загорелась охота!

Не плачь, дорогая! Все будет потом,

как сказано: баржи пойдут в караване,

набитые доверху как бы дровами

с разбитым крестцом, с обмороженным ртом —

проплыть перед праведным пересудом,

а там раствориться, истаять в тумане.

Оставь, дорогая, все кончится тем,

чем все начинается: солнцеворотом

с ослом и волом, со звездой по субботам,

с пещерой в скрещенье планетных систем.

Под елкою книжка: Жюль Верн или Брэм —

ну что ты, ей-богу… чего уж… чего там…

Владимир Кравченко

* * *

они идут с работы

на фоне заката

худые и бледные в темном

такие же бледные и истощенные

Назад Дальше