Блуд труда - Быков Дмитрий Львович 23 стр.


Все это азбучные вещи. Но именно забвением азбуки, отказом от нее и было славно прошедшее десятилетие. Это время дутых репутаций, стильных безобразий, даровых денег и тотальной деградации всего и вся – кончилось. Но не следует думать, что на смену ему пришло что-то лучшее. Плохо всякое время, хороших не бывает. По-своему отвратителен, пошл, самоубийствен для России был серебряный век – но то, что пришло ему на смену, было ничуть не лучше. А когда кончилась и эта эпоха, эпоха жестокой и кровавой революционной романтики,- она сменилась временем еще худшим, временем торжествующей нэповской пошлости, памятником которой осталась толстовская «Гадюка», тоже достаточно пошлая, но точная повесть. Нэп сменился такими временами, что о них и вовсе без омерзения не вспомнишь. Так оно и шло: пошлость оттепельную меняли на пошлость застойную, застойную – на перестроечную, перестроечную – на рыночную. Сейчас это время, которое все его герои считают очень либеральным и по которому так ностальгируют (действительно, в какую еще эпоху на них бы кто-нибудь обратил внимание?), сменилось более конструктивным, но и более скучным и даже более бездарным периодом, который, может быть, и благотворнее для нашей экономики (и то вопрос), но для нашего самосознания ничуть не позитивнее. В смысле ценностей наблюдается все тот же вакуум (ценность у нас одна, Путин зовут), в смысле подъема – очередная иллюзия, в смысле доминирующего класса – все тот же гегемон в тренировочных штанах с пузырями, и не думаю, что он сильно лучше стильного дизайнера с педерастическими наклонностями. Как заметил Владимир Леви, развивая Галича,- количество говна в мире постоянно, и это единственный закон, верный для всех общественных формаций.

Прекрасны только миги перехода и моменты отторжения, преодоления. Когда у человека накопится достаточно ненависти, из него получается писатель. Пелевин изблевал из себя семидесятые-восьмидесятые годы, написав «День бульдозериста» и «Омон Ра»; его таланта и точности хватило на девяностые – и появилось «Поколение». Гостева возненавидела свою тусовку, свой образ жизни и ту действительно насквозь фальшивую ситуацию, когда либидо сублимируется с помощью умных бесед с человеком много старше себя. Возненавидеть себя у нее не хватило таланта; но, во-первых, все впереди, а во-вторых, ненависть к себе – это не для всех. Это дается избранным, и из этого получается действительно очень большая литература – Толстой, в частности.

А пока спасибо Насте Гостевой за чудесный памятник эпохе – за то, что она нашла в себе силы пять лет вариться во всем этом и честно о нем поведать. Теперь это время можно считать не только исчерпанным, но и отрефлексированным, в результате чего получился кусок настоящей литературы. С паршивой овцы хоть шерсти клок.


2001 год

Дмитрий Быков

Морковка и крыска

«Пусть будет хоть памфлет, но я выскажусь».


Ф.М.Достоевский

1

Недавно включаю телевизор, лужковско-лысенковский «ТВ-Центр» (тот самый, на котором отъявленный антисемит и имперец Павел Горелов ведет регулярные шоу – а еще недавно разносил в статейках Бродского с Пастернаком и писал, что Цветаева правильно повесилась),- так вот, включаю «Центр» и вижу наше старое кино. Я его теперь везде вижу. Титры только что проплыли, названия не видал. По привычке пытаюсь угадать дату: черно-белое, широкоэкранное, начинается с утреннего шествия граждан на работу («Город двинулся в будничный свой поход» – шум, шарканье, настроение бодрое, звучит ласковая баритональная песня). Ну, думаю, раз ласковая баритональная, а не бодрая хоровая, то это точно середина шестидесятых годов. Тем более что сразу же следует сцена в пластиночном магазине, а потом мальчик на стройке качает девочку на качелях. И мальчик такой угрюмый, хмурый, даже в процессе раскачки девочки,- что сразу ясно: положительный герой.

Если во Вселенной есть существо, которое я хотел бы убить изощренно, многократно, с особым цинизмом, то это советский положительный герой.

Я расквасил бы ему нос, я оторвал бы ему уши (крепкие, маленькие уши положительного героя, принципиального борца, рабочей косточки), я сломал бы ему рабочую косточку я оттаскал бы его за непокорные, ершистые, вихрастые вихры. Я знаю все, что с ним будет. Сейчас у него умрет отец, и он со школьной скамьи пойдет на завод, а в свободное от работы время будет содержать маленькую сестру. Готовить ей обед, готовить с ней уроки. Пища его будет молоко и булка. Особенно же он будет любить кефир. Он будет по праздникам себе его позволять. Он будет, конечно, курить, но ровно столько, чтобы не слишком тратить рабочее время; и говорить он будет мало, отрывисто, себе под нос,- потому что разве может положительный герой излагать свои мысли плавно, ясно, без стеснения? Если он говорит много и с улыбкой, то сразу ясно, что он отрицательный герой, присвоивший себе чужую жилплощадь. Въехавший туда поперед батьки (батька с тремя детьми и больной жинкой – современная модификация штабс-капитана Снегирева по кличке Мочалка). Наш герой разоблачит отрицательного, взяв его рабочей рукой за грудки и буркнув в своей манере: «Врезатъ бы тебе!» Но не врежет.

А сестренка тем временем пойдет на ткацкую фабрику и увлечется мальчиком из золотой молодежи, который приучит ее к легкой жизни, поведет в ресторан, будет с понтом рассуждать об абстракционистах и Евтушенко, но потом попадет в кутузку за фарцу или шпионаж, и девушка вернется в лоно пролетариата. И они поедут в Крым, а в Крыму, глядя на горы, угрюмый положительный брат буркнет: «Обойти бы все это, каждый уголок!» – такие люди никогда не ездят в автобусе, они непременно обходят каждый уголок и, найдя необойденный уголок, еще раз шесть заставляют себя его обойти: воспитывают упорство. Впрочем, если бы он, глядя на горы, буркнул «Врезать бы» – это меня тоже ничуть бы не удивило. И он еще в такой майке при этом, в такой пролетарской, из которой торчат бугристые плечи,- и в этой же майке он с сестрой будет сейчас сидеть в гостях у своих родственников. Тетка будет говорить: ты кушай, кушай, а дядька будет тоже положительный, Жженов, вообще почти не говорит, только «гм-гм» да «вот-вот», чисто Ленин в 1923 году, укатанный крутыми Горками. Тут я выключил, но подозреваю, что в финале морская даль, вся в бликах.

У, сука, убил бы. Сколько от тебя натерпелся. Ты был моим одноклассником, моим вожатым, моим сержантом. Ты внушал мне необходимость страдать, смирять гордыню, ломать себя, ты был убежден, что все должно делаться через надрыв и пупочную грыжу, поперек себя, не как хочется и не как надо, а как максимально отвратительно. Своей идиотской принципиальностью ты навеки отбил у меня всякую охоту верить во что-нибудь до конца. С тех пор Платон мне истина. Наделенный яркими, выпуклыми минусами и сомнительными, недоказуемыми плюсами (угрюмство, тупость, упрямство скрывают якобы сливочно нежную душу), ты отравил мне первые двадцать лет жизни и вот вернулся, распевая старую песню о главном.

О своем рассветном городе, падла. О крепких плечах товарищей. О своей курносой щекастой девке с поросячьей косой. О заводском гудке, о босоногих плясках под дождем, о том, как молодой моряк приехал на побывку. О своей Родине, гадина, которая опять не моя.

2

«Эстет и варвар вечно заодно»,- писала Новелла Матвеева тридцать лет назад; сказано на века, так что на западном фронте без перемен. Я ничего удивительного не вижу в том, что большинство наших особо утонченных эстетов опочило в объятиях тоталитарной эстетики: Сорокин это предсказывал еще в «Тридцатой любви Марины», где довести эстеточку-диссиденточку до оргазма сумел только заводской партиец. Сорокин, говорят, сам кончает от Бабаевского. Дыховичный в «Прорве» и «Женской роли» подтвердил пристрастие современных постсоветских эстетов к тому, что им кажется grand style'м. Но самые клинические примеры – это Эрнст и Парфенов.

Вот возьмем Эрнста, да? Вторичные передачи делал, претенциозные, но по крайней мере информативные. Подозрительное началось, когда эстет, создатель «Матадора», с волшебной легкостью оставил возлюбленное творчество и переместился в начальники. Сам он, правда, утверждал, что это только новый вид творчества – манипулирование массовым сознанием. Телевизионный постмодернизм, сказал он. Интересные представления о творчестве.

И начался постмодернизм: то есть вместо обращения к элите, тусовке и прочей пене дней Эрнст со товарищи обратился к некоей абсолютно мифической прослойке, которая мыслилась ему как middle class. Допускаю, что в силу элитного происхождения и счастливо сложившейся биографии он никогда с этим классом не пересекался, имея о нем предельно мифологизированное представление – главным образом из нашего старого кино. Перечисление типажей много места не займет: мать-одиночка, растящая сына, который вечно ходит в клетчатой ковбойке, изобретает летающий самокат и в конце концов становится авиаконструктором. Глава рабочей династии, патриархальный пролетарий, над которым измывался еще Виктор Некрасов. Молодой очкастый ученый, много острит, играет в шахматы. Девушка с высокой прической в форме кукурузы, иногда в косынке, склонна увлекаться фарцовщиком, но потом в слезах возвращается к приплюснутому типу в промасленной кепчонке. Промасленный тип, изъясняющийся междометиями. Старорежимная коммунальная соседка с прононсом и манэээрами. Олег Ефремов в роли водителя, Галина Волчек в роли медсестры.

Вот возьмем Эрнста, да? Вторичные передачи делал, претенциозные, но по крайней мере информативные. Подозрительное началось, когда эстет, создатель «Матадора», с волшебной легкостью оставил возлюбленное творчество и переместился в начальники. Сам он, правда, утверждал, что это только новый вид творчества – манипулирование массовым сознанием. Телевизионный постмодернизм, сказал он. Интересные представления о творчестве.

И начался постмодернизм: то есть вместо обращения к элите, тусовке и прочей пене дней Эрнст со товарищи обратился к некоей абсолютно мифической прослойке, которая мыслилась ему как middle class. Допускаю, что в силу элитного происхождения и счастливо сложившейся биографии он никогда с этим классом не пересекался, имея о нем предельно мифологизированное представление – главным образом из нашего старого кино. Перечисление типажей много места не займет: мать-одиночка, растящая сына, который вечно ходит в клетчатой ковбойке, изобретает летающий самокат и в конце концов становится авиаконструктором. Глава рабочей династии, патриархальный пролетарий, над которым измывался еще Виктор Некрасов. Молодой очкастый ученый, много острит, играет в шахматы. Девушка с высокой прической в форме кукурузы, иногда в косынке, склонна увлекаться фарцовщиком, но потом в слезах возвращается к приплюснутому типу в промасленной кепчонке. Промасленный тип, изъясняющийся междометиями. Старорежимная коммунальная соседка с прононсом и манэээрами. Олег Ефремов в роли водителя, Галина Волчек в роли медсестры.

Не было в русской истории более пошлого периода, чем советский,- перефразируя более жестокую формулировку любимого поэта, скажем: «Бывали хуже времена, но не было пошлей». В этом смысле тридцатые и шестидесятые отличаются незначительно: в массе своей это было советское искусство, организованное в соответствии с каноном, а канон был равно омерзителен у неистового Виссарионовича и у неосторожного Никиты. Счастливый финал, действительность в революционном развитии, плоские, чисто функциональные характеры, покаяние заблудших, молчаливый триумф немногословных. Шестидесятые были даже хуже, потому что в них присутствовала размывающая, слюнявая слащавость, безоговорочно проигрывающая мрачной брутальности настоящего стиля вампир. Лучше профессиональный палач, чем сентиментальный: меньше мук. Советское кино шестидесятых годов – говорю не о вершинах вроде Тарковского, Шпаликова, Хуциева, но о массе,- было отвратительной розовой пошлятиной с устойчивыми символами и лейтмотивами, с цитатами, переходящими из картины в картину, с квазипоэтичностью и недоговоренностью, с умением изощренно и тонко угодить системе, а это в любом случае хуже, чем грубое и тупое угодничество малют скуратовых.


Ах, добродетели падение не ново -

Новее наблюдать, как низко пал порок, -


писала тогда та же Матвеева, но кто ее слушал? Песенки все пели, а вдумываться в стихи тогда было не принято. Эстрада отучила.

Не бью шестидесятников, не ругаю их, ибо настоящие шестидесятники родились из противостояния этой тотальной холуйской пошлости, а не из следования духу времени. Тот ветер, наполнявший розовые паруса (на алые уже не хватало ни крови, ни краски), те слюни, наполнявшие кино, те рассветные улицы и скромные косыночки, рабочие пареньки и робкие дивчины, ночное метро и бушующая зелень бульваров… да если вдуматься, и Шпаликов не просто так погиб, конец его был предопределен – именно неспособностью подняться над средой. Он из всех талантов шестидесятых годов был больше всего заражен дешевой романтикой, больше всего зависел от эпохи и кончился вместе с ней. И потому пошлятины у него хоть отбавляй – даже в таком прелестном сценарии, как «Я шагаю по Москве», а вершинными его достижениями навсегда останутся полные неподдельного отчаяния «Застава Ильича» и «Долгая счастливая жизнь».

Люди среднего класса проживают в коммунальной квартире и страшно ее любят. Им больше нечего вспомнить, кроме этой коммунальной квартиры. Она составляет смысл, суть их жизни, являет собою метафору страны,- и никогда этой жизни не пробовавшие мальчики начинают тридцать лет спустя распевать песенку про коммунальную страну, которая взахлеб затоскует по общности, ОБЩНОСТИ, ОБЩНОСТИ любой ценой! Что такое реальная коммуналка с ее нравами – никто не вспомнит. Оно конечно, «что пройдет, то будет мило»,- но какое отношение все это имеет к реальности? ОРТ, а потом и НТВ будут вовсю оперировать штампами – отсюда их постоянное обращение к какому-никакому, но ИСКУССТВУ того времени. А никак не к действительности.

За что я люблю Дмитрия Захарова и недолюбливаю Леонида Парфенова – человека, который блистательно начинал (видимо, в силу добротной провинциальной закваски) и до сих пор работает не в пример тоньше Эрнста? За то, что Захаров в своем «Веди» давал чистую хронику, как она есть. С дикторским текстом. И уж только потом немного комментировал сам. Журнал «Новости дня» в такой подаче вызывал не только умиление, но и ужас: процентов десять умиления, остальное доставалось ужасу. Парфенов же в новом «Намедни» монтирует хронику клипово, быстро, с комментарием, который пишет его команда (что в ней делает мой талантливейший ровесник Денис Горелов, ума не приложу). Комментарий этот – типично постмодернистский, то есть идеально обратимый: умиление готово в любой момент обернуться издевательством, а в результате получается промежуточный продукт, не имеющий к духу времени никакого отношения. Захарова интересовало время. Закадровый текст говорил о времени БОЛЬШЕ видеоряда. Парфенов работает не с реальностью, а с предельно опосредованным ее вариантом – со штампом. Он монтирует клише. Точно с такими же клише Эрнст и Парфенов имели дело в сиропных «Старых песнях о главном», но там еще хоть предполагалась возможность иронического прочтения. Мол, тетя Маня пусть всплакнет, ей позволительно, но мы-то с вами понимаем. И массе кусок кинули, и сами порадовались. В новых проектах Парфенова и Эрнста, посвященных Москве, иронии нет уже ни на грош – чистый торжествующий штамп, и это по-своему закономерно. Когда пошлейшие современные исполнители поют пошлейшие хиты эпохи зрелого социализма – это вполне органично и никого не коробит: ну, какая разница между «Зайкой моей» и «Москвой златоглавой»? И то, и другое – откровенный кич, ни на что другое не претендующий. А постмодернистов-манипуляторов роднит с манипуляторами сусловского типа именно заниженное представление о массе: она все схавает. «Наследство их из рода в роды – ярмо с гремушками да бич». На словах они обожают народ, на деле суют ему ананас, гнилью моченый. Официоз, впрочем, тоже мало изменился: тогдашний застой ничем не отличается от нынешней стабилизации, тогдашняя пропаганда ничуть не тотальнее нынешней. И тогда, и теперь все одинаково гнусно – мы, однако, все чаще слышим, что хватит раскачивать лодку и пора быть благодарными за детство счастливое наше. День прошел – слава Богу, не убили. Жизнь властей окутана тайной, плодятся слухи и анекдоты, глава государства передвигается с трудом и говорит глупости, а народу подсунута не то жвачка, не то соска,- все вместе называется постмодернизмом. Или стагнацией. Или гниением.

3

О, конечно, конечно – пошлость пошлости рознь, и даже в потоке ностальгии, захлестнувшем отечественное ТВ, случаются образцы подлинного искусства. Например, «Старая квартира» Славкина и Гурвича. Но умиляться опять-таки не тянет, ибо в основе этой милой и трогательной программы – все тот же штамп, все то же опосредованное представление о реальности. Когда-то Алексей Герман произвел революцию в нашем кино именно тем, что стал показывать прошлое как оно было, без ностальгического флера – точно, жестко, честно. В «Старой квартире» господствует принцип милосердия памяти: память стирает все отвратительное и сохраняет все лучшее. О послевоенной Москве помнят то, что там были дворы и коммунальная общность. О шестидесятых – что были диспуты в Политехническом. О семидесятых – что любили посидеть, попить, попеть. Откуда в этих семидесятых брался надрывный трагизм Трифонова, Авербаха, Высоцкого – непонятно.

Впрочем, семидесятые как-то меньше обыгрываются нынче. Ностальгия не идет дальше 1968 года. Объясняю почему. После 1968 года актуальна стала экзистенциальная проблематика, голому человеку пришлось решать свои вопросы на голой земле, отдельно от поколения и государства. В семидесятые каждый был сам за себя, надо было серьезно думать и столь же серьезно выстраивать свои отношения с резко ожесточившейся системой. Общность разрушилась, коммуналки тоже стали расселять,- не поностальгируешь. В этом смысле семидесятые, может быть, стали лучшим временем для русской интеллигенции: Стругацкие, Искандер, Битов, Аксенов написали свои лучшие вещи именно тогда. А вот идиллия шестидесятых для ностальгии очень удобна – прежде всего китчевостью этого идиллического коктейля из Грина, комсомольских строек и НТР. И тоскуя по тем временам, стиляга Славкин лжет так же, как и стилист Эрнст. Никогда я не любил стиляжества.

Назад Дальше