Личные воспоминания о Жанне дАрк сьера Луи де Конта, её пажа и секретаря - Марк Твен 11 стр.


Когда мы рассказали Паладину о королевской аудиенции, он сперва был в отчаянии, что его не взяли; потом стал говорить о том, что он сделал бы, если бы был там; а через два дня он уже рассказывал о том, что он там делал. Ему стоило только разойтись, а тогда уж на него можно было положиться. Через несколько дней ему пришлось дать отдых своим коронным номерам: все его почитатели были так очарованы повестью о королевской аудиенции, что ничего другого и слушать не хотели.

Ноэль Рэнгессон спрятался как-то раз в укромном уголке и послушал его, а потом рассказал мне, и мы пошли вместе и особо заплатили трактирщице, чтобы она пустила нас в соседнюю маленькую комнатку, где в двери было окошечко и все было видно и слышно.

Общая комната в трактире была просторная, но уютная; на красном кирпичном полу были заманчиво расставлены небольшие столы, а в большом очаге ярко пылал и трещал огонь. Здесь было приятно посидеть в холодный и ветреный мартовский вечер, поэтому за столами собралась порядочная компания, попивая вино и развлекаясь пересудами в ожидании рассказчика. Трактирщик, трактирщица и их маленькая дочка без устали сновали между столиков, стараясь всем услужить. В комнате было около сорока квадратных футов; в середине оставался проход для нашего Паладина, а в конце его возвышение площадью футов в двенадцать, на него вели три ступеньки; там стоял столик и большое кресло.

Среди завсегдатаев трактира было много знакомых лиц: сапожник, кузнец, тележник, колесник, оружейник, пивовар, ткач, пекарь, подручный мельника, весь запорошенный мукой, и прочие; самым важным, конечно, как во всех деревнях, был цирюльник. Это он рвет всем зубы, а кроме того, ежемесячно дает всему взрослому населению очистительное и пускает кровь для здоровья. Поэтому он знаком со всеми; имея дело с людьми всех званий, он знает приличия и умеет вести разговор. Были там также возчики, гуртовщики и странствующие подмастерья.

Вскоре небрежной походкой вошел Паладин и был встречен радостными возгласами; цирюльник поспешил ему навстречу, приветствовал его низкими и отменно изящными поклонами и даже поднес его руку к своим губам. Он громко крикнул, чтобы Паладину подали вина; а когда хозяйская дочь принесла его, низко присела и удалилась, цирюльник крикнул ей вслед, чтобы она записала вино на его счет. Это вызвало общее одобрение, от которого его маленькие крысиные глазки засветились удовольствием. Одобрение было вполне заслуженное: когда мы проявляем великодушие и щедрость, нам всегда хочется, чтобы наш поступок был замечен.

Цирюльник предложил присутствующим встать и выпить за здоровье Паладина, и это было проделано с величайшей готовностью и сердечностью; оловянные кружки разом звонко столкнулись, и все громко крикнули «ура». Удивительно, как быстро этот хвастунишка сумел стать общим любимцем в чужой стороне с помощью одного только языка и Богом данного таланта болтать им; вот уж, можно сказать, не зарыл таланта в землю, а удесятерил его усердием и всеми процентами и рентами, которые причитаются за усердие.

Потом все уселись и застучали кружками по столу, громко требуя: «Королевскую аудиенцию!» «Королевскую аудиенцию!»

Паладин принял одну из своих излюбленных поз: сдвинул шляпу с перьями набок, перебросил через плечо короткий плащ, одной рукой взялся за рукоять рапиры, а другой рукой поднял кружку. Когда крики умолкли, он отвесил величавый поклон, которому где-то научился, поднес кружку к губам, запрокинул голову и осушил ее до дна. Цирюльник подскочил и услужливо поставил кружку на стол. Затем Паладин стал с большим достоинством и непринужденностью прохаживаться по возвышению и начал свой рассказ, то и дело останавливаясь и поглядывая на слушателей.

Мы ходили слушать его три вечера подряд. В его выступлениях была какая-то особая прелесть, помимо того общего интереса, который всегда вызывает к себе вранье. Скоро мы обнаружили, что прелесть эта заключалась в полной искренности Паладина. Он не сознавал, что врет; он верил в то, о чем рассказывал. Каждое его заявление было для него бесспорным фактом, а когда он начинал их приукрашивать, все прикрасы также становились для него фактами. Он вкладывал всю душу в свои небылицы, как поэт вкладывает душу в какой-нибудь героический вымысел; и его искренность обезоруживала скептиков, во всяком случае по отношению к нему самому, — никто не верил ему, но все верили, что он-то верит.

Он приукрашивал свой рассказ с такой грацией и непринужденностью, что слушатели не всегда замечали изменения. В первый вечер правитель Вокулёра был у него просто правителем; во второй — превратился в его дядю, а в третий — стал уже его отцом. Он словно не замечал этих поразительных превращений; слова слетали с его уст непринужденно и без всякого усилия. В первый вечер он сказал, что правитель включил его в отряд Девы без определенной должности; во второй — дядя-правитель назначил его командовать арьергардом; в третий — отец-правитель особо поручил ему весь отряд вместе с Девой. В первый раз правитель отозвался о нем как о юноше без роду и племени, но «которому суждено прославиться»; во второй раз он назвал его достойнейшим прямым потомком славнейшего из двенадцати паладинов Карла Великого; а в третий раз — прямым потомком всех двенадцати. За те же три вечера граф Вандомский был у него произведен из недавних знакомцев в школьные товарищи, а потом и в зятья.

На королевской аудиенции все разрасталось таким же образом. Четыре серебряных трубы превратились в двенадцать, потом в тридцать шесть и наконец в девяносто шесть, К этому времени он успел добавить к ним столько барабанов и кимвалов, что для размещения их потребовалось удлинить зал от пятисот футов до девятисот. Присутствующие размножались столь же безудержно.

В первые два вечера он довольствовался тем, что описывал с различными преувеличениями главные события аудиенции. В третий раз он стал представлять их в лицах. Он усадил цирюльника в кресло, чтобы тот изображал фальшивого короля, и стал рассказывать, как придворные с любопытством и скрытой насмешкой наблюдали за Жанной, надеясь, что она даст себя одурачить и опозорится навсегда. Он довел слушателей до крайнего напряжения, и таким образом искусно подготовил развязку. Обратясь к цирюльнику, он сказал:

— А она вот что сделала: взглянула прямо в лицо негодному обманщику вот как я сейчас гляжу на тебя, скромно и благородно — вот как я стою, протянула ко мне руку — вот так! — и сказала повелительным и спокойным тоном, каким она командует в бою: «Сбросить обманщика с престола!» Тут я шагнул вперед — вот сюда, — взял его за шиворот и приподнял, как ребенка… (Слушатели вскочили, крича, топая ногами и стуча кружками, восхищенные богатырским подвигом, и никто не думал смеяться, хотя вид цирюльника, повисшего в воздухе, как щенок, поднятый за загривок, но все еще гордого, очень располагал к этому.) Потом я поставил его на ноги — вот так! — чтобы поудобнее взяться и вышвырнуть его за окно, но она запретила это и тем спасла ему жизнь. Потом она обвела все собрание глазами, а ее глаза — это светлые окна, через которые глядит на свет ее несравненная мудрость, прозревая сквозь лживые оболочки сокровенные зерна истины, — и взор ее упал на скромно одетого юношу; она тотчас узнала, кто он такой, и сказала: «Ты король, а я твоя служанка!» Тут все изумились, и все шесть тысяч испустили громкий крик восторга, так что задрожали стены.

Он картинно описал уход с аудиенции, и тут уж его фантазия унеслась далеко за пределы невероятного; а затем снял с пальца латунное кольцо от дротика, которое дал ему в то утро главный конюх замка, и закончил так:

— Потом король простился с Девой милостивыми словами, столь заслуженными ею, а мне сказал: «Возьми этот перстень, потомок паладинов, и если будет нужда, предъявишь его мне; да смотри, — тут он дотронулся до моего лба, — береги свой ум на пользу Франции; и береги свою умную голову. Я предвижу, что когда-нибудь на нее наденут герцогскую корону». Я взял перстень, преклонил колени, поцеловал ему руку и сказал: «Сир, я всегда там, куда зовет слава. Я привычен к опасности и постоянно вижу смерть лицом к лицу. Когда Франции и трону понадобится помощь… не скажу больше ничего, я не из хвастунов, — пусть за меня говорят мои дела». Так закончилась эта памятная аудиенция, так много сулящая престолу и народу. Возблагодарим же Господа! Встанем! Наполним кружки! Выпьем за Францию и за нашего короля!

Слушатели осушили кружки до дна и добрых две минуты кричали «ура», а Паладин, в величавой позе, благодушно улыбался им со своего возвышения.

Глава VIII. Жанна убеждает своих инквизиторов

Когда Жанна сказала королю, какая тайна терзает его сердце, он перестал в ней сомневаться, он поверил, что она послана небом; и если б это зависело от него одного, он тотчас послал бы ее на ее великое дело, если бы ему дали волю, — но ему не дали. Ла Тремуйль и святая лисица из Реймса хорошо знали короля. Им достаточно было сказать свое слово, и они сказали:

Слушатели осушили кружки до дна и добрых две минуты кричали «ура», а Паладин, в величавой позе, благодушно улыбался им со своего возвышения.

Глава VIII. Жанна убеждает своих инквизиторов

Когда Жанна сказала королю, какая тайна терзает его сердце, он перестал в ней сомневаться, он поверил, что она послана небом; и если б это зависело от него одного, он тотчас послал бы ее на ее великое дело, если бы ему дали волю, — но ему не дали. Ла Тремуйль и святая лисица из Реймса хорошо знали короля. Им достаточно было сказать свое слово, и они сказали:

— Ваше высочество изволит говорить, что ее устами Голоса поведали вам тайну, известную только вам и Богу. Но почем знать, не послана ли она дьяволом? Ведь и ему ведомы тайные помыслы людей; именно так он и губит их души. Опасное это дело. Вашему высочеству следует сперва расследовать его.

Этого было довольно. Жалкая душонка короля съежилась от этих слов, как изюмина; он исполнился страхов и опасений и тут же назначил комиссию из епископов, чтобы ежедневно допрашивать Жанну и выяснить, откуда слышатся ей Голоса — с небес или из ада.

В ту пору родственник короля, герцог Алансонский, три года пробывший в плену у англичан, был освобожден, пообещав большой выкуп. Молва о Деве дошла и до него, хвала ей раздавалась теперь из всех уст, — и он прибыл в Шинон, чтобы взглянуть на нее собственными глазами. Король послал за Жанной и представил ее герцогу. Она сказала со своей обычной простотой:

— Добро пожаловать! Чем больше вольется к нам славной французской крови, тем лучше для дела и для его защитников.

Потом они стали беседовать, и, конечно, когда они расстались, герцог уже был ее другом и приверженцем.

На другой день Жанна слушала мессу в замке, а потом обедала с королем и герцогом. Король научился ценить ее общество и беседу, — и не мудрено: как все короли, он не слышал ничего, кроме осторожных и бесцветных фраз или льстивого поддакивания, — такие собеседники утомляют и раздражают; а от Жанны он слышал свободные, искренние и честные речи, не стесненные боязливостью. Она говорила что думала, и говорила это просто и прямо. Это должно было освежать короля, как студеная горная струя освежает запекшиеся губы, которые знали до этого одни только мутные, тепловатые лужи равнин.

После обеда на лугу перед замком, куда пришел также и король, Жанна так восхитила герцога упражнениями на коне и с копьем, что он подарил ей большого черного боевого коня.

Каждый день комиссия из епископов допрашивала Жанну относительно ее Голосов и ее миссии, а потом шла докладывать королю. Но от их выспрашиваний было мало толку. Жанна говорила лишь то, что считала нужным, а остальное держала про себя. На нее не действовали ни угрозы, ни хитрости. Угроз она не пугалась, а в ловушки не попадала. Она была искренна и простодушна. Она знала, что епископы посланы королем, что их вопросы — это вопросы самого короля, — а ему, по закону, надо отвечать; но однажды за столом она наивно заявила королю, что отвечает лишь на те вопросы, на какие хочет.

Наконец епископы установили, что не могут установить, действительно ли Жанна послана Богом. Как видите, они были осторожны. При дворе существовали две сильные партии, и как бы епископы ни решили, это неизбежно поссорило бы их с одной из партий; а потому они сочли за благо ничего не решать и переложить бремя на другие плечи. И вот что они сделали: они доложили, что не в силах сами решить столь трудный вопрос, и предложили передать дело в руки ученых богословов университета в Пуатье. Затем они ретировались, оставив лишь одно письменное свидетельство, в котором они отдавали должное мудрой сдержанности Жанны: они отметили, что она «кроткая, простодушная пастушка, бесхитростная, но не болтливая».

Да, с ними она, конечно, не стала болтать. Но если бы они могли видеть ее такой, какой она бывала с нами в счастливых лугах Домреми, они убедились бы, что язычок ее работал достаточно бойко, когда она знала, что от слов ее не будет вреда.

Итак, мы отправились в Пуатье и там потеряли еще три недели, пока бедное дитя ежедневно терзали допросами перед огромным синклитом — кого бы вы думали? может быть, военных? — ведь она просила дать ей солдат и разрешение вести их в бой против врагов Франции. О нет! Перед сборищем священников и монахов, ученых и искусных казуистов, виднейших профессоров богословских наук! Вместо того чтобы собрать знатоков военного дела и выяснить, может ли доблестная юная воительница одерживать победы, на нее напустили святых пустомель и педантов, чтобы выяснить, сильна ли воительница в богословской теории и нет ли у нее каких погрешностей по части догматов. Крысы опустошали наш дом, но святые люди не осведомлялись, крепки ли зубы и когти у кошки, — лишь бы кошка была богомольна; если она достаточно набожна и нравственна — отлично, тогда от нее не требуется никаких других качеств.

В присутствии этого мрачного трибунала, всех этих знаменитостей в мантиях и всей этой торжественной процедуры Жанна хранила такое безмятежное спокойствие, словно была не подсудимой, а зрительницей. Она сидела одна на скамье, ничуть не взволнованная, и мудрецы становились в тупик перед ее святым неведением — неведением, которое служило ей самой надежной защитой; хитрости, уловки, книжная мудрость — все отскакивало от невидимой твердыни, не причиняя ей вреда; никто не мог одолеть гарнизон этой крепости — высокий дух и бесстрашное сердце Жанны, стоявшие на страже ее великого дела.

На все вопросы она отвечала откровенно и подробно рассказала о своих видениях и беседах с ангелами; она рассказывала так просто, серьезно и искренне, и все предстало в ее повествовании таким живым и правдивым, что даже черствые судьи слушали ее как зачарованные и сидели не шелохнувшись. Если вам недостаточно моего свидетельства, загляните в исторические хроники, и вы прочтете там, как очевидец, давая под присягой показания на Оправдательном Процессе, сообщает, что она поведала свою повесть «с достоинством и благородной простотой», а о произведенном ею впечатлении говорит то же, что и я. А ведь ей было всего семнадцать лет, она сидела на скамье совершенно одна — и все-таки не испугалась, оказавшись лицом к лицу со всеми этими учеными законниками и богословами; без помощи школьной учености, с помощью одних лишь природных даров — юности, искренности, нежного и мелодичного голоса, красноречия, которое шло от сердца, а не из головы, — она сумела очаровать их. Великолепное зрелище — не правда ли? Как я хотел бы представить вам все это так, как я сам это видел; я знаю, что бы вы сказали тогда.

Я уже говорил, что она не умела читать. Однажды эти законники так замучили ее рассуждениями, аргументами, возражениями и прочим пустословием, извлеченным из того или иного авторитетного богословского трактата, что она потеряла терпение и сказала:

— Я не знаю грамоты, но одно я знаю: я пришла по Божьему велению, чтобы освободить Орлеан от англичан и короновать короля в Реймсе. А то, о чем вы хлопочете, — это все пустое!

То были трудные дни для нее и для всех участников суда, но ей было труднее всего: ей не давали отдыха, и она должна была отсиживать все долгие заседания; а инквизиторы могли по очереди уходить и отдыхать, когда выбивались из сил. Но она не обнаруживала усталости и очень редко проявляла нетерпение. Обычно она весь день была спокойна, внимательна и терпелива и из поединков с опытными мастерами словесного фехтования выходила без единой царапины.

Однажды один доминиканец задал ей вопрос, который всех заставил насторожиться, а меня — задрожать; я был уверен, что на этот раз бедная Жанна попалась, — ответить на этот вопрос было невозможно. Хитрый доминиканец начал с нарочитой небрежностью, словно спрашивал о чем-то незначащем:

— Так ты утверждаешь, что Богу угодно освободить Францию из-под власти англичан?

— Да.

— И ты просишь солдат, чтобы идти на подмогу Орлеану?

— Да. И чем скорее, тем лучше.

— Господь всемогущ, не так ли? Он может свершить все, на что будет его святая воля.

— Воистину так.

Тут доминиканец поднял голову и, заранее торжествуя, задал вопрос, о котором я уже упоминал:

— Тогда ответь мне вот на что: если ему угодно освободить Францию и он всемогущ — к чему тебе солдаты?

Тут весь зал пришел в движение, каждый подался вперед и приложил руку к уху, чтобы лучше расслышать ответ. Доминиканец удовлетворенно качал головой и оглядывался, читая одобрение на всех лицах. Но Жанна не смутилась. Она ответила с полным спокойствием:

— Бог помогает тем, кто сам себе помогает. Битвы должны вести сыны Франции, а победу дарует он.

Восхищение озарило все лица, точно солнечный луч. Даже сам доминиканец, казалось, получил удовольствие оттого, что его удар был парирован с таким мастерством; а один старый епископ пробормотал, не стесняясь грубоватых выражений, привычных и народу и духовенству в те времена всеобщей простоты нравов:

Назад Дальше