Царский приказ - Н. Северин


Н. Северин Царский приказ Повесть

I

Портной мастер Франц Карлович Клокенберг праздновал день своего рождения.

В опрятном одноэтажном доме с мезонином, выходившем окнами на громаду Исаакиевского собора в Санкт-Петербурге, окруженную лесами, было шумно, весело и тесно. Июньский день близился к концу, и пива было уже выпито порядочно; целый угол просторных сеней был завален пустыми бутылками, когда хозяин дома, без кафтана, с расстегнутым жилетом, весь красный, с выпученными глазами и взъерошенным хохлом на лысевшей голове, выскочил из мастерской, превращенной для торжества в столовую, и хриплым голосом гаркнул:

— Кетхен!

— Здесь, фатерхен, — откликнулся нежный молодой голос из горенки в противоположном конце дома, а вслед за тем появилась голубоглазая белокурая девушка в одной юбке, с вязаной косыночкой, наскоро накинутой на полные белые плечи. Она целый день помогала Анисье стряпать, выбилась из сил и собиралась ложиться спать, когда отец позвал ее.

— Что прикажете? — спросила она, тревожно всматриваясь в крупную, безобразную фигуру, пошатывающуюся на пороге.

— Пива нет, — заявил заплетающимся языком Клокенберг.

— Как же быть, фатерхен? — нетерпеливо спросила Катя.

— Послать! — отрывисто буркнул он и, хлопнув дверью, скрылся.

Девушка побежала в кухню, где солдатка Анисья мыла посуду при слабеющем свете догоравшего дня.

Эта баба жила у портного Клокенберга с тех пор, как он приехал с семьей из Германии; она вынянчила Кетхен, выучила ее говорить по-русски и любить Россию.

— Анисьюшка, у них пива не хватает, надо принести! — воскликнула Кетхен, вбегая в кухню.

Анисья всплеснула руками от изумления.

— Да неужто ж все выпили?

— Все. Может, и есть еще на столе, да им мало.

— Где ж теперь достать? Ну, ты сама посуди! Как, значит, зарю на абвахте пробили, так все погребки на запор, такое положение, ничего не поделаешь.

— Да ты как-нибудь… Зайди к Бухманам со двора, постучи в окно, скажи, что для Франца Карловича; они дадут, — умоляюще проговорила Кетхен.

— Эх ты, глупая твоя немецкая голова! А как же с бутылками-то мимо будочника пройду? Чтобы он меня сцапал да в часть поволок? А там, пожалуй, в кутузку запрячут, да ни за что ни про что разложат да лозанов пятьдесят и влепят.

— Как же быть-то? Отец ждет; он страсть как рассердится, если пива не будет.

Но Анисья продолжала в нерешительности покачивать головой. Вдруг ее осенила счастливая мысль.

— Мишутку разве попросить?

— Отлично! Пошли его, он — ловкий.

— Ловкий-то ловкий, да можно ли ему с фатеры отлучиться — вот что! Может, барина ждет… — сказала Анисья, но, сжалившись над растерянным видом барышни, прибавила, махнув рукой: — Уж попытаюсь, чтоб тебе от папеньки не влетело, делать нечего. Подожди меня тут…

Переваливаясь с боку на бок утиной походкой, Анисья полезла по крутой лестнице к жильцам, занимавшим у Клокенберга мезонин, а Кетхен подошла к окну и стала смотреть из него во двор, густо поросший травой, с сараем для дров и домиком, служившим прачечной и баней, в конце. С одной стороны сюда перевешивались через забор густые ветви деревьев соседнего сада, а с другой — тянулся длинный флигель, занимаемый подмастерьями.

Но сегодня ни во дворе, ни во флигеле не было ни души: по случаю дня рождения хозяина всех подмастерьев и мальчиков распустили по домам, с позволением на ночь не возвращаться. У мастера Клокенберга было правило никогда не показываться подмастерьям в чересчур веселом виде. По его мнению, это подрывало субординацию, а какое же дело мыслимо без субординации? Когда ударили к вечерне, во всем доме из посторонних, кроме Анисьи, никого не осталось.

Друзья Франца Карловича, все такие же «честные немцы», как он сам, стали собираться к нему при заходе солнца и мало-помалу так разгулялись, что, без сомнения, пропируют всю ночь, покуривая трубки, попивая пиво и разговаривая о политике.

Дам не было. С тех пор как фрау Клокенберг умерла (от тоски по родине и от перемены климата, по уверению мужа, а по мнению всех, кому была известна их семейная жизнь, от свирепого нрава своего супруга), Франц Карлович зажил холостяком. Он не только никогда не приглашал к себе жен и дочерей своих приятелей, но и дочери не позволял водить знакомство ни с русскими, ни с соотечественницами. Эти последние после смерти ее матери пытались было приласкать бедную сиротку, но Клокенберг с таким недоброжелательством относился к их посещениям, что все отстали от Кетхен, и, кроме как в кирке, ей не представлялось случая с кем бы то ни было обменяться даже поклоном.

Отчасти Кетхен была довольна этим. В том угнетенном состоянии духа, в котором держал ее отец, лучше быть одной — по крайней мере, никто, кроме Анисьи, не видит ее слез.

Не красна ее жизнь. Отец только о наживе думает. Покинул он свой любезный фатерланд и обрек себя на ссылку в «варварскую» Россию, чтобы скопить капитал и вернуться зажиточным человеком в тот маленький город, где он родился в бедной семье и провел молодость в тяжелой борьбе с нуждой.

Здесь ему с первого шага повезло. При покойной императрице Екатерине II щегольство так развилось в обществе, что хорошему портному нельзя было не нажиться. Всего десять лет, как Клокенберг поселился в Петербурге, но уже можно сказать, что его фортуна сделана. Человек он осторожный и недоверчивый, никому хвастаться удачами не станет и даже пьяный не проболтается, сколько именно у него червонцев скоплено, но все знают, что у него свой собственный дом и что даже половины доходов от мастерской ему не прожить.

С воцарением нового императора — Павла Петровича — Клокенберг, как и многие ему подобные, был в страхе, что коммерция не пойдет: новый царь щегольства не терпел. Но эти опасения скоро исчезли; пошли только другие моды, а франты продолжали просаживать деньги по-прежнему. К тому же перемена формы, со всеми за тем следовавшими строгостями, коснулась преимущественно военных; статским запрещены были круглые шляпы и французские фраки, но их продолжали носить, скрывая на улице под длинными плащами.

Сколько одних этих плащей понашил Клокенберг в один год! Их обыкновенно делали на бархатной подкладке, и говорили, на одном этом бархате, большой запас которого привез ему знакомый капитан на корабле из Любека, отец Кетхен нажил около тысячи червонцев.

Нет, когда его приятели — колбасник Фукс, каретник Штрассе, ювелир Линдаль и другие — жаловались, что торговля много потеряла с воцарением нового императора, Клокенберг с этим не соглашался. По его мнению, дело обстоит теперь даже лучше прежнего. Правда, меньше заказов, но зато платят исправнее. Новый император как метлой вымел из Петербурга всех шаромыжников, жуирующих в долг и расплачивающихся с кредиторами оплеухами и подзатыльниками. Теперь на этот счет строго, почти так же строго, как при царе Петре, при котором честным немцам было на Руси так вольготно, что те, которые тогда сюда приезжали, назад уже не возвращались. По аккуратности в жизни и нетерпимости к вертопрашеству молодежи нового царя можно почти к немцу приравнять. Всюду добродетель вводит, уважение к старшим и аккуратность. Царский приказ о том, чтобы при встречах на улице младшие снимали шляпы перед старшими, приводил мастера Клокенберга в умиление. Такого правила даже в Германии нет. И как живо император повернул все по-своему! Давно ли воцарился, а русское государство узнать нельзя: везде порядок и благочиние, как в немецкой школе. расправа с ослушниками быстрая и крутая.

— И я вам говорю, что честному немцу теперь несравненно покойнее здесь жить, чем при императрице Екатерине, — крикнул расходившийся мастер и при этом ударил кулаком по столу с такой силой, что посуда зазвенела. — Уж одно то, что шалунов таких нет, как прежде, уж одно это чего стоит! Честным немцам при покойной государыне было хуже: их обижали на улицах, смеялись над ними, теперь никто не смеет глупые шутки шутить, теперь лютше…

Он вошел в такой азарт, что заговорил даже по-русски и так при этом кричал, что Кетхен каждую минуту вздрагивала.

Хорошо, что их жильца, господина Максимова, дома нет.

«И он, верно, придет поздно, — думала она. — У него много знакомых в городе; он такой красивый, образованный, с таким вкусом одевается и, вероятно, прекрасно танцует. Ему должны быть везде рады… Да, хорошо, что его сегодня дома нет!»

Кетхен вздохнула.

Ни перед кем ей не было так совестно за отца, как перед господином Максимовым. Он, кажется, большой насмешник и очень гордый. На прошлой неделе, когда ее отец начал перед ним хвастаться культурой немецкого народа и сказал между прочим, что у них в Германии каждый сапожник образованнее русского дворянина, господин Максимов так расхохотался, что она, Кетхен, не знала, куда деваться от стыда, и скорее вышла из комнаты. Что он сказал после ее ухода — она не знает, но, должно быть, что-нибудь очень обидное, потому что весь тот день отец его ругал, а вечером нарочно зазвал Штрассе к себе пить пиво, чтобы жаловаться ему на господина Максимова. Он называл его шаромыжником, мотом, прощелыгой и грозил пожаловаться на него начальству, если он не выплатит ему всего, что задолжал.

Раздались тяжелые шаги, и Кетхен бросилась навстречу спускавшейся с лестницы Анисье.

— Ну, что? Мишутка пойдет за пивом?

— Нет, ласточка, нельзя ему идти. Барин его не сказал, когда вернется, ну Мишутка и должен его, значит, ждать. Уж мы с ним и так, и этак умом раскидывали — никак не выходит, ничего не поделаешь!

— Как же быть? — воскликнула Кетхен, с ужасом оглядываясь на дверь в коридоре, откуда все громче и громче раздавались взрывы оживленного говора, хохота и ругани.

— Да они, может, забудут.

— Не забудут… Слышишь, до сих пор не поют, пива ждут.

Анисья призадумалась.

— Что же, самой, что ли, идти?

Кетхен кинулась ее обнимать.

— Ну, пусти, что ли, уж пойду, что с тобой делать-то!

— А вдруг тебя будочник схватит да в часть отведет?

— Бог даст, не схватит. Пусти!.. Уж идти — так скорее.

— Анисьюшка, милая, голубушка!..

— Пусти! Если хозяин придет, спросит, принесли ли пиво, так ты скажи: сейчас.

Анисья вырвалась из объятий душившей ее поцелуями Кетхен и, накинув платок на голову, поспешно вышла из дома.

Опять девушка осталась одна и, чтобы не слышать пьяных возгласов пирующего общества, прикрыла в коридоре дверь, села на подоконник и стала вдыхать в себя полной грудью вечерний воздух, пропитанный запахом цветущих лип в соседнем саду. Темнело; легкий ветерок шевелил ветвями, которые перекидывались к ним через забор. Ветви ласково кивали Кетхен, точно приглашали ее зайти к ним в гости. С самой ранней весны, как только начинали зеленеть деревья, Кетхен начинало тянуть в соседний сад. Как там, должно быть, хорошо! Все лето до поздней осени в этом раю что-нибудь душистое распускается и цветет: раньше всего сирень, потом розы, левкои, резеда, липа, а осенью спелыми яблоками и грушами запахнет.

Соседний сад играл большую роль в однообразной жизни одинокой девушки. Он принадлежал богатому, важному князю. Анисья свела знакомство с его дворней, и, когда заходила в людскую соседей, никогда ее не отпускали оттуда с пустыми руками: она приносила своей барышне то пучок сирени, то розан, то другие цветы; с наслаждением нюхая их и любуясь ими, Кетхен так живо представляла себе все прелести княжеского сада, точно видела их на самом деле.

Чувствительностью и мечтательностью она была вся в мать, которая, выйдя замуж за грубого человека, неспособного ценить ее нежные чувства, зачахла, как цветок, лишенный тепла и солнца.

Когда ее не стало, этим солнцем для Кетхен была та самая баба Анисья, к которой, нанимая ее, супруги Клокенберг отнеслись весьма критически, так неприятно поразили их ее неловкие ухватки, полнейшее незнакомство с чужестранными обычаями, громкий смех и шумное проявление печали с рыданиями и визгливым причитанием. Но вскоре фрау Клокенберг пришлось убедиться в нежности и отзывчивости этой на вид грубой русской бабы, и она всей душой привязалась к ней. Ей было отрадно рассказывать Анисье про свою родину, про своих родных, про то, какой у них там чудный климат, как жилища их утопают в душистых жасминах и каприфолиях, как ярко и тепло круглый год светит солнце! Никогда ни снега, ни мороза, всегда лето. А сколько фруктов! Вишни крупные, сочные, сладкие; груши, виноград, все, что здесь выращивается с таким трудом в теплицах и оранжереях, там вдоль больших дорог растет.

Почему Анисья умилялась и восхищалась, слушая эти рассказы, объяснить трудно. Хозяйка на другом языке, кроме немецкого, не говорила, а Анисья, кроме «гут морген», «шлафен зи воль», «тринкен» [1] и еще с десяток таких же общеупотребительных слов, даже и после десятилетнего пребывания в их доме не могла выучить.

Но, должно быть, правда, что существует язык душ, понятный всем сердцам, сродным между собой по чувствам: между этой сентиментальной, невинной немкой и простой русской бабой, невзирая на внешний контраст, было много общего. Мать Кетхен умерла на руках Анисьи, поручая ей свою шестилетнюю дочку.

Разумеется, портной Клокенберг, весь погруженный в свое коммерческое предприятие, ничего про это не подозревал и продолжал помыкать Анисьей по-прежнему. Он не только ругал ее с утра до вечера, но даже частенько бил ее, в полной уверенности, что русскому человеку это Полезно и что поступать с ним иначе, как грубо, невозможно. Анисье это было тем более обидно, что она терпеть не могла проклятого немца, ни крошечки его не уважала и за барина вовсе не считала, но, помня завет покойницы, все терпеливо сносила для Катеньки, утешая себя надеждой, что ей недолго в басурманском доме маяться: Катенька заневестилась.

— Как тебя замуж выдадут, так я в деревню и уеду, — часто говорила солдатка своей питомице.

— Я тогда тебя к себе возьму, — возражала последняя.

— Нет, касатка, не хочу я больше у немцев жить. Сытно у вас, что говорить, да больно нудно к вашим обычаям привыкать. А тебя отец за длинного Фрица ладит отдать.

Кетхен возражать на это было нечего, и она только печально вздыхала. Противнее этого длинного Фрица, сына колбасника Фукса, для нее не было человека на свете, а между ее отцом и его родителями уже все было слажено, и если свадьба до сих пор откладывалась, то потому лишь, что Фриц учился пирожному мастерству у дяди в Кенигсберге, и этот дядя обещал дать ему капитал на обзаведение, если он пробудет у него еще два года в подмастерьях. Однако Фриц приезжал к родителям на праздник и по праву жениха не только надоедал Кетхен своими посещениями, но еще позволял себе брать руку невесты и пожимать ее своими красными, всегда потными пальцами. Она не могла вспоминать про это без отвращения.

Знакомы они были с детства. Когда мать Кетхен была жива, фрау Фукс часто бывала у них с сыном, и уже с тех пор Кетхен так возненавидела длинного желтоволосого мальчика, что пряталась от него за юбку матери. С летами длинный Фриц не хорошел. На пятнадцатом году у него сделалась оспа, оставившая глубокие следы на его и без того некрасивом лице, и, задев одну сторону носа, слегка покривила его. Но отцу Кетхен он продолжал нравиться, и иначе как der brave Kerl [2] он не называл Фрица.

— Кривоносая глиста, — сказала раз Анисья про нареченного жениха своей питомицы.

Кетхен это сравнение так понравилось, что с тех пор иначе как глистой она его не называла. При одной мысли, что эта глиста сделается ее мужем, она вздрагивала от отвращения, но отец ее так упрям, что заставить его отказаться от раз принятого намерения невозможно.

«Да и не все ли равно, длинный ли Фриц или другой немец будет моим мужем? — печально размышляла девушка, всматриваясь в ночные тени, постепенно наполнявшие двор. — В той среде, из которой могут найтись для меня женихи, никто не нравится, а другие — русские, как Максимов, например…»

Лучше об этом и не думать. Никогда Максимов не даст себе труда даже на минуту остановить свое внимание на ничтожной немочке, дочери человека, от которого, кроме неприятностей, он ничего не видит… Да и вообще… Правда, Максимов никогда не говорил ей этого — он никогда ни о чем с ней не говорит, но она чувствует, что он терпеть не может немцев и считает ее отца гораздо ниже себя, а также и ее, конечно.

Максимов очень гордится своим дворянством. Отец Кетхен давно заметил это и говорит:

— Пфуй, все это глупости! Важны только деньги. За деньги у нас в Германии можно даже баронство купить.

И все его друзья такого же мнения, но русские думают иначе. Анисья с Мишуткой считают Максимова настоящим барином, хотя он так беден, что без долгов жить не может.

Через Мишутку она знает всю его биографию.

Мать Максимова давно умерла, а отец служил на военной службе и, дослужившись до капитанского чина, вышел в отставку, после чего поселился в деревне, чтобы сохранить хоть маленькое состояние сыну — имение близ Калуги, всего сто душ. Мелкопоместными их там считают. Много высылать сынку старый барин не может.

— А пофрантить-то нам хочется, ну вот в долги и влезает, — рассказывал Мишка своей землячке Анисье, которая тоже была из Калужской губернии.

По словам Мишки, долги так мучили его барина, что он частехонько по целым ночам не спит, все думает, как бы ему выпутаться из долгов. Старый барин — человек справедливый и уж такой-то умственный, что все соседи к нему за советом приходят, а сына он держит в строгости, и если, Боже упаси, узнает, что Илюша его здесь завертопрашился да деньгами зарвался — беда!

Кетхен, которая сама дрожала перед своим отцом, не могла не сочувствовать Мишкиному барину и не жалеть его. Бедный! С какой радостью отдала бы она ему деньги, которые ее отец хранит в окованной железом шкатулке под кроватью! И весь дом предоставила бы она в его распоряжение, ничего не пожалела бы она для него. Но — увы. — У нее ничего нет своего; даже те червонцы, которые отец дарит ей на Новый год, он время от времени требует, чтобы она ему показывала, с целью убедиться, что она их не растратила.

Дальше