Царский приказ - Н. Северин 8 стр.


Однако весь декабрь прошел в томительном ожидании. Наступили праздники, но свинцовые тучи не рассеивались, а, напротив того, сгущались все мрачнее и мрачнее. Слухи самого безотрадного свойства, как всегда в преувеличенном виде, разлетались по всем концам России, возбуждая всеобщий трепет и лихорадочное волнение. За каждое неосторожное слово по непроверенному и недоказанному доносу подвергали ссылкам и заключению, лишению чести и состояния; но молчать уже было невозможно, и в таких гостиных, как гостиная Батмановой, снова становилось тесно от наплыва посетителей, которые, рискуя жизнью, приезжали сюда отвести душу. Многие собирались бежать за границу, но сборы производились в большой тайне. Все со страхом спрашивали себя: успеют ли спастись? Уезжали с фальшивыми паспортами, принимая всевозможные предосторожности чтобы обмануть бдительность полиции. Покоен был только безвестный темный люд, никакого касательства к общественному строю не имеющий.

Перемены ждали все. Ждали ее и в доме портного Клокенберга.

Не говоря уже о том, что настроение общества самым пагубным образом отзывалось на торговле, что у самых завзятых франтов охота к щегольству притупилась и у почтенного Франца Карловича заказы так уменьшились, что он должен был распустить половину мастерских, немало раздражало его также и положение дочери, замужней девицы. То, что Максимов испытывал от насмешек сослуживцев, можно было назвать пустяками в сравнении с нравственными истязаниями, которым подвергался Клокенберг от своих соотечественников и от завистливых русских торговцев, с которыми ему постоянно приходилось иметь дело. Чтобы спастись от издевательств, лицемерных сожалений и глупых советов, было только одно средство: продать за бесценок все имущество и покинуть страну, где люди подвергаются ни за что ни про что такого рода напастям, которые ни предвидеть, ни предотвратить нет никакой возможности. Но это было бы уже полным разорением. Ни в ком не находил Клокенберг поддержки — ни у своих, ни у чужих. На все его жалобы, устные и письменные, ему отвечали советами молчать или угрозами, что его заставят молчать. Клокенберг ругался и плевался с утра до вечера, но из этого ровно ничего не выходило.

Само собою разумеется, что больше всех доставалось от него «проклятому Максимову»: дня не проходило, чтобы кто-нибудь не заставил Клокенберга почувствовать обиду и убытки, нанесенные ему этим «русским негодяем». То являлся родитель длинного Фрица с жалобами на сына, который упорно отказывался от всех предлагаемых ему невест под глупым предлогом, что он не может разлюбить Кетхен, то под личиной участия заходил ювелир Линдаль осведомиться, не случилось ли чего-нибудь нового в положении новобрачной; то притаскивался старик Фишер, которому, после того как он передал свою торговлю зятю, ничего больше не оставалось делать, как от скуки ходить по чужим домам да совать свой нос, куда его не спрашивают. Все лезли с советами, указаниями и с худо скрытым, под видом участия, злорадством и осуждением.

Да иначе и не могло быть: богатству Клокенберга и красоте его дочери все завидовали.

— На вашем месте, Клокенберг, я ни за что не примирился бы с таким чудовищным насилием, — говорил один.

— О, я показал бы им, что с честными немцами шутить нельзя! — восклицал другой.

— Я на вашем месте до самого посланника дошел бы, — подхватывал третий.

— Что посланник! Я бы самому королю написал, чтобы он знал, как с честными баварцами поступают в России! — кричал четвертый.

— Все это — вздор! А на вашем месте, Клокенберг, я потребовал бы развода, — горячился отец длинного Фрица.

— Не правда ли, господин пастор?

Но пастор стоял за мирное разрешение вопроса, утверждая, что крутыми мерами ничего путного не добьешься.

— Мы — иноземцы и должны подчиняться законам той страны, в которой нам оказывают гостеприимство, — говорил он.

— Хорошо гостеприимство! — возражал отец длинного Фрица.

— Послушайте, Фукс, но ведь вам могут ответить, что если вы недовольны здешними порядками, то можете убираться на родину. Зачем же Клокенбергу подвергаться такой неприятности? Кроме того, Кетхен обвенчана с русским, русские же смотрят на брак строго, вследствие чего получить развод очень трудно и стоит эта процедура очень дорого; наконец, если бы даже Клокенберг и пожелал разориться, чтобы развести дочь, ему это не удастся, так как брак совершен по приказанию государя, — заявлял пастор, выкрикивая с пафосом последние слова и красноречивым жестом поднимая палец для большей убедительности.

Не зная, что на это возражать, немцы хором обрушивались на Максимова, но и тут встречали отпор от пастора, который находил, что Максимов ни в чем не виноват.

— Как русский подданный, он не мог ослушаться своего царя.

Это мнение поднимало такой шум и гвалт, а замечания, выкрикиваемые друзьями Клокенберга так раздражали последнего, что он выходил из себя и указывал им на дверь. Обиженные посетители расходились, давая себе слово никогда не возвращаться, но не проходило и недели, как любопытство брало верх над чувством оскорбленного самолюбия, и снова то один, то другой забегал узнать, что делается у Клокенбергов.

А с заднего крыльца являлись с той же целью жены и дочери честных немцев: фрау Фукс, фрейлейн Штрассе, Никмахер, Либштраль и другие, чтобы узнать про Кетхен, про ее здоровье и можно ли ее видеть.

— Неужели она даже и меня не примет? Ведь я была другом ее матери, — говорила Анисье фрау Штрассе.

— Я подруга ее детства и так нежно люблю ее! — восклицала другая.

— Никто ей не желает столько счастья, как тетка длинного Фрица, — заявляла третья.

Но дальше кухни дамам не удавалось проникнуть. Кетхен никого не принимала, и, ко всеобщей досаде, ее нельзя было видеть даже и мельком: она никуда не выходила. После приключившегося с нею инцидента она вымолила у отца позволение поселиться в мезонине, и Клокенберг, не столько для того, чтобы доставить ей удовольствие, сколько с целью скрыть ее от всех глаз, согласился на ее просьбу. Вскоре все хорошие немецкие хозяйки с изумлением и негодованием узнали, что Кетхен теперь даже и в кухню никогда не входит и что всем хозяйством в доме бесконтрольно распоряжается Анисья. После этого ничего путного нельзя было ждать от Клокенберга, и все единогласно решили, что портной рехнулся с горя. Мало-помалу нашествия любопытствующих и соболезнующих в кухню, где полновластной хозяйкой царила русская баба Анисья, становились все реже и наконец совершенно прекратились.

И Клокенбергу перестали надоедать друзья. Но ему от этого было не легче. В первое время его приводила в ярость мысль, что вот-вот сейчас явится Максимов за женой и за ее приданым. Клокенберг так часто повторял всем, кто хотел слушать его, что русский негодяй подстроил всю эту штуку с корыстной целью, что, наконец, и сам поверил этому. Но Максимов не являлся, и немец сначала с недоумением, а затем и с беспокойством спрашивал себя, что же это значит. Когда он обращался с этим вопросом к пастору, умный старик, покачивая головой, уклончиво отвечал, что все это печально, но унывать не следует, надо уповать на Бога: он допустил свершиться этому браку, он же позаботится и о его последствиях. Пастор убедил Клокенберга оставить дочь в покое и не мучить ее ни расспросами, ни упреками.

— Чем реже вы будете видеться с нею, тем лучше будет, — говорил он. — Человек вы грубый, и нрав у вас необузданный, а теперь с нею нельзя обращаться как прежде; она уже — не фрейлейн Клокенберг, а супруга русского дворянина Максимова. Обвенчана она по приказу царя, и, без сомнения, тайная полиция следит за каждым вашим шагом; дурным обращением с дочерью вы навлечете на себя большие неприятности.

Клокенберг, как взнузданный конь, глухо проворчал какое-то проклятие в ответ на эти слова, но ослушаться не смел и оставил свою дочь в покое.

Пастор был человеком с большим весом в Петербурге; к нему относились с почтением не только в консульстве и в посольстве, но и русские власти, так что ссориться с ним было опасно. Поведение Кетхен и ее отшельническую жизнь он вполне одобрял, и мало-помалу, невольно подчиняясь влиянию пастора и Анисьи, которая с особенным уважением относилась к своей питомице с тех пор, как она превратилась в русскую барыню, сам Клокенберг стал убеждаться, что в новом своем положении его дочь иначе вести себя не может… до поры до времени, разумеется. Допустить, чтобы такое положение вещей могло продолжаться вечно, никто не мог, все ждали перемены.

Приближались рождественские праздники. Вдруг однажды Клокенберг узнал, что его дочь почти каждое утро ходит к ранней обедне в русскую церковь. Это открытие так озадачило его, что он, не дождавшись посещения пастора, сам отправился к нему, чтобы сообщить ему эту новость.

Приближались рождественские праздники. Вдруг однажды Клокенберг узнал, что его дочь почти каждое утро ходит к ранней обедне в русскую церковь. Это открытие так озадачило его, что он, не дождавшись посещения пастора, сам отправился к нему, чтобы сообщить ему эту новость.

Пастор выслушал его спокойно, не проявляя ни малейшего удивления.

— Что же делать, любезный Клокенберг, ваша дочь — жена русского дворянина, и ее желание исповедовать одну религию с мужем весьма понятно, — сказал он.

— Но Кетхен, судя по всему, никогда не сделается настоящей женой этого…

Резкое слово чуть было не сорвалось по привычке с губ портного, но пастор вовремя прервал его:

— Будущее от нас сокрыто, любезный Клокенберг. Будем надеяться на благость Всевышнего. Вашу дочь ни в чем нельзя упрекнуть, а это уже много значит. Вам надо благодарить Бога за то, что он послал вам такое прекрасное, скромное и добродетельное дитя.

Анисья с восхищением рассказывала в людской соседних княжеских хором, что ее барышня, с тех пор как ее обвенчали с Максимовым, ото всех немецких обычаев стала отвыкать и во всем старается подражать русским.

Раз как-то перед самым праздником возвращалась Анисья из сарептской лавки, куда ее посылали за горчицей; вдруг на повороте с площади ей встретился Мишка. Оба очень обрадовались друг другу, однако в первую минуту, вспомнив здоровую пощечину, которую барин недавно дал ему за то, что по поводу дурно изготовленного кушанья он позволил себе упомянуть про клокенберговскую кухарку, и зарок, который он себе дал, забыть про существование обитателей дома на Исаакиевской площади, Мишка хотел было спастись бегством от своей старой знакомки. Но Анисья так крепко вцепилась в него, что волей-неволей ему пришлось остановиться и вступить с ней в разговор. Она, разумеется, стала расспрашивать про его барина, и болтливый парень дал волю языку, тем более охотно, что он целые пять месяцев был лишен удовольствия по душам поговорить с кем бы то ни было.

С увлечением поведал он о теперешнем житье-бытье его барина и его личном, и рассказы его дышали таким унынием, что, слушая его, Анисья сначала охала и ахала, а затем, всплескивая руками и ударяя себя по бедрам, стала прерывать его восклицаниями:

— Да неужто ж?!. И ничего не кушает? И в гости не ходит? И наряжаться перестал? Ах ты, Господи, мать царица небесная! Да ведь он этак себя изведет, право! Вот так скучал-скучал у нас в деревне один паренек, да и умер, ей-богу, право! И все на нас злится, говоришь?

— Страсть как злится!

— Уж это он напрасно! Чем же мы-то виноваты?

Мишка на этот вопрос благоразумно промолчал.

— И неужто никогда про Катеньку нашу не вспоминает?

— Никогда!

— Да ведь супруга она его теперь, в церкви Божьей венчаны!

— Он и знать это не хочет.

— Да как же так? Такое дело, его не переделаешь. Не под ракитовым кустом их покружили, а самым настоящим образом, в венцах и рука об руку поп вокруг аналоя их водил, и кольцами поменялись, и все как следует, крепко, значит, на всю жизнь.

— Вот барин оттого-то и сокрушается.

— Да чем же она ему уж так противна? Из себя красавица, нрава приятного, добрее и ласковее ее не сыщешь, даром что немка.

— Ну вот поди ж ты! Ненавидит он ее, да и все тут. Ничего не поделаешь.

— А как соблюдает-то себя! — продолжала восхищаться Анисья, не вслушиваясь в возражения своего собеседника. — К окошку даже не подходит, чтобы не увидал ее кто-либо невзначай. И все одна; кроме старого пастора, никого к себе не пускает. Целый день рукоделием занимается. Воздухи в церковь вышила, по алому бархату золотом, а теперь длиннейший ковер пестрыми цветами по бланжевому фону вышивает… и тоже в церковь.

— А отец все бьет ее? — полюбопытствовал Мишка.

Этот вопрос привел Анисью в негодование.

— Кто ж ему теперь позволит бить ее? — вскрикнула она. — Мужнину жену! Чего зубы-то оскалил, дурак? — накинулась она на Мишку, подметив его лукавую усмешку при ее последних словах: эта улыбка привела ее в ярость. — Ты думаешь, не грех вы делаете, что законной супругой пренебрегаете? Ты думаешь, вас за это добрые люди хвалят? Как бы не так! Да еще подожди, дай срок, вас и Господь за это накажет! Она теперь в нашу церковь ходит, образам нашим молится, скоро совсем православной сделается, и уж тогда как же Богу за нее не вступиться, ты только подумай! Он, Господь-то, все видит, от него не скроешься! Каждая невинная слеза у него на счету — вот что! А сколько таких слез проливает наша голубка, знает только ее ангел-хранитель. Ни на кого она не жалуется, ни на что не ропщет, только худеет да бледнеет, как свечка тает. А вам и горюшка мало! У, ироды бесчувственные! Скучаете? Людям на глаза вам зазорно попадаться? И поделом, не так еще вам надо! Звери вы бездушные!

Мишка, застигнутый врасплох этим потоком красноречивых упреков, огрызался, как мог, но перекричать Анисью, которая своими жестами и визгом начинала уже привлекать на них внимание прохожих, он и не пытался, и только, как травленый зверь, озираясь по сторонам, выискивал удобного случая улепетнуть от рассвирепевшей бабы.

Вдруг она схватила его за руку и таким решительным тоном спросила: «Где вы живете?» — что он, ни на минуту не задумываясь, ответил на ее вопрос.

— Ладно, я к вам приду, — буркнула Анисья, повертываясь к нему спиной, и бегом скрылась в соседнюю улицу.

Угроза Анисьи так ошеломила Мишку, что он довольно долго простоял на том месте, на котором она оставила его, раздумывая, как бы поправить свою оплошность, и, ни до чего не додумавшись и с досадой почесывая в затылке, поплелся домой.

Анисья же кинулась к своей барышне и рассказала ей про свою встречу.

При первых же ее словах Кетхен зарделась и впилась в нее сверкающим от любопытства взглядом, и, когда Анисья окончила свой рассказ, она все продолжала молча глядеть на нее, не говоря ни слова.

— Ты что же молчишь? Пойти мне, что ли, к ним? Я сказала, что приду, — спросила Анисья.

— Нет, Анисьюшка, не надо к ним ходить. Илья Иванович разгневается, — со вздохом вымолвила ее госпожа.

Кетхен теперь иначе как по имени и отчеству Максимова не называла. Невзирая на то, что, с тех пор как их обвенчали, они ни разу не виделись и что всем своим поведением он доказывал ей, что не желает признавать узы, которыми их, против его воли, связали, он с тех пор стал ей так близок, что она уже не могла называть его, как прежде, господином Максимовым. И надо было слышать, с какой нежностью и уважением произносила она его имя и отчество! Кто мог упрекнуть бедную Кетхен за то, что она самовольно присвоила себе это маленькое право — единственное из всех прав законной супруги, которым никто не мог помешать ей пользоваться? Ее чувство к тому, которого она, ни на что невзирая, считала своим супругом, росло и крепло в ее душе с каждым днем. Он мог ненавидеть ее, избегать ее, сколько ему было угодно, а она все-таки будет любить его до самой смерти. И — кто знает? — может быть, там, где их души встретятся после смерти, он будет рад узнать, как его любили на земле, и будет благодарен ей за эту любовь! Недаром же сказано, что брак есть таинство, которое нельзя нарушить.

Как мил стал Кетхен тот храм, в котором их соединили навеки! Как отрадно ей было молиться в нем! Ее тянуло туда каждый раз, когда ей было особенно тяжко и душа требовала утешения и сочувствия. С одним только Богом могла она говорить про свою печаль — ни с кем больше. И нигде не ощущала она так ясно его присутствия, как в Казанском соборе. Она призналась в этом пастору. Не для того, чтобы получить разрешение молиться в русском храме, — нет, если бы он запретил ей это, она заявила бы ему, что повиноваться в этом свыше ее сил, — но ей не хотелось ничего скрывать от человека, которого любила и уважала ее мать, который всегда оказывал ей участие и своим заступничеством спасал ее от столкновений с отцом в такое время, когда грубое прикосновение к открытой ране ее сердца было ей особенно чувствительно и больно.

Однажды вместо ранней обедни Кетхен пришла к поздней и узнала в служившем священнике того самого, который венчал ее, и так смутилась, что несколько минут пребывала в недоумении — подойти ли ей к кресту вместе со всеми или уйти скорее из церкви, пока ее не узнали. Но священник уже пристально смотрел на нее, точно подзывая ее к себе взглядом. Она подошла, дрожащими губами приложилась к кресту и, не поднимая глаз, поспешила к выходу. На паперти догнал ее причетник.

— Вы будете госпожа Максимова? — спросил он у Кетхен. В первый раз ее называли этим именем.

— Я, — ответила она дрогнувшим от радостного волнения голосом.

— Батюшка просит вас зайти к нему — вот в тот белый дом направо. Как войдете в калитку, сейчас увидите крыльцо. Постучитесь, вам отворит служанка. Скажите ей, что отец Стефан приказали вам их подождать. Батюшка сейчас за вами придет, только облачение снимет.

Назад Дальше