С первым ударом звон разольется по лесу, распугивая фазанов.
Со вторым ударом реактивные истребители сотрясет вибрация.
С третьим ударом железные двери навеки сомкнутся.
Интересно, слышит ли Андзю этот колокол там, где она сейчас дуется? Вот вернусь завтра и расскажу, что это был я. Она никогда не признается, но моя смелость произведет на нее впечатление. Это похоже на то, о чем она обычно мечтает. Я приближаюсь к самому храму. Бог грома бросает на меня сердитый взгляд. Его лицо – слитые воедино ненависть, тайфун и ночной кошмар. Отступать уже поздно. Он проснулся. Моя монетка со звоном падает в ящик для пожертвований, я трижды хлопаю в ладоши и закрываю глаза.
– Доброе утро, э-э, бог грома. Меня зовут Эйдзи Миякэ. Я живу вместе с Андзю и Пшеничкой в доме у начала дороги через лощину, за большой фермой Каваками. Но ты, наверно, это знаешь. Я разбудил тебя, чтобы просить о помаши. Я хочу стать лучшим футболистом Японии. Это важно, очень важно, поэтому, пожалуйста, не наказывай меня, как того таксиста.
– А что взамен? – спрашивает тишина.
– Когда я стану знаменитым футболистом, то, э-э, вернусь сюда и построю заново твой храм, и все такое. А пока все, что я в силах дать тебе, ты можешь взять. Возьми. Не нужно просить меня, просто возьми.
Тишина вздыхает:
– Все что угодно?
– Все что угодно.
– Все? Ты уверен?
– Я сказал «все что угодно», значит, так оно и есть.
– Тишина длится девять дней и девять ночей.
– Будь по-твоему.
Я открываю глаза. За самолетом тянется розово-золотистый хвост. Голуби выписывают прогноз погоды. Внизу, в порту Анбо, паром на Кагосиму дает гудок; я вижу, как к нему подъезжают машины. Вдруг все лесные часы начинают бить крыльями, метаться, кричать и выть, пробуждаясь к жизни. Я устремляюсь прочь и лечу вниз по скользким от грязи ступеням, где призраки умерших детей растворяются в первых лучах солнца.
***Горная клиника Миядзаки
25 августа
Здравствуй, Эйдзи!
Как же мне начать это письмо? Одно у меня получилось раздраженное, другое – жалостливое, третье – остроумное, оно начиналось словами: «Привет, я – твоя мать, приятно познакомиться». Потом еще одно начиналось с «Прости меня». Они порваны, лежат рядом с мусорным ведром в углу. Я уже ни на что не гожусь.
Жаркое лето, правда? Я поняла, что оно будет таким, когда сезон дождей не настал в положенный срок. (Хотя, наверно, на Якусиме-то дожди идут. Когда их там не было?) Итак, тебе уже почти двадцать лет. Двадцать. Куда ушли все эти годы? Хочешь знать, сколько мне исполнится через месяц? Слишком много, чтобы сказать. Я здесь, чтобы подлечить нервы и справиться с алкоголизмом. Мне так не хотелось возвращаться на Кюсю, но горная прохлада помогает с этим смириться. Мой лечащий врач посоветовала написать тебе. Сначала я отказывалась, но она меня переупрямила. По-моему, это неправильно – хоть я и хочу написать тебе, но после стольких лет было бы намного, намного проще этого не делать. Все же я написала этот рассказ (больше похожий на воспоминания). Врач говорит, что единственный способ избавиться от боли, которую они мне причиняют,– рассказать о них тебе. Так что, если угодно, я написала это из эгоизма. Но все по порядку.
Когда-то я была молодой матерью, которая жила в Токио со своими маленькими детьми – тобой и Андзю. За квартиру платил твой отец, но эта история не о нем и даже не об Андзю. А о нас с тобой. В те дни можно было сказать, что я неплохо устроена – двухуровневая квартира на девятом этаже в модном квартале, на балконе – ящики с цветами, очень богатый любовник, которому не нужно стирать рубашки, потому что для этого у него есть жена. Когда я покидала Якусиму, вы с Андзю, должна признать, не входили в мои планы, но все же жить так, как я двадцать лет назад, было лучше, чем жить среди апельсинов и островных сплетен, к чему готовила меня моя мать (твоя бабушка) вместе с семейством Синтаро Бабы, предназначив меня (за моей спиной, как водится) ему в жены. Поверь, четверть века назад он был грубияном и невежей, и я совершенно уверена, что таким и остался.
Нелегко об этом писать.
Я была несчастна. Мне было двадцать три года, и меня называли красавицей. Но единственная компания, на которую может рассчитывать молодая мать, это другие молодые матери. А они – самый жестокий клан на свете, если ты в него не вписываешься. Когда они выяснили, что я «вторая жена», то решили, что я оказываю дурное влияние, и обратились к администрации дома с требованием меня выселить. Ваш отец был достаточно влиятелен, чтобы воспрепятствовать этому, но никто из них больше не сказал со мною и двух слов. Как ты знаешь, никто на Якусиме не знал про вас (еще), и мысль о том, чтобы жить там, под постоянными косыми взглядами, была невыносима.
Примерно тогда же твой отец завел себе новую любовницу. Ребенок не добавляет женщине сексуальной привлекательности. Двойня уменьшает привлекательность еще вдвое. Наш разрыв был отвратителен – ты не захотел бы знать подробности, поверь мне. (Если бы и захотел, я не хочу их вспоминать.) Когда я была беременна, он клялся, что обо всем позаботится. Наивный цветок, я не понимала, что он говорил только о деньгах. Как все слабые мужчины, он изображал полное смущение и считал, что все его простят. Делом занялись его адвокаты, и я больше никогда его не видела. (И никогда этого не хотела.) Мне было позволено жить в той самой квартире, но не продавать ее – дело было во времена экономики мыльного пузыря, и цены на недвижимость удваивались каждые полгода. Это случилось вскоре после того, как вам исполнился год.
Я – дурная женщина. (Я всегда была такой, но, по крайней мере, сейчас я это понимаю.) Некоторые женщины созданы для материнства, словно были матерями еще до того, как ими стали, я же ни в коей мере не была для этого создана. Я и сейчас терпеть не могу маленьких детей. Все деньги, что адвокат вашего отца присылал на ваше содержание, я тратила на нелегальную няню-филиппинку[41], чтобы иметь возможность уходить из дома. Я часто сидела в кафе, наблюдая, как мимо проходят люди. Женщины моего возраста, которые работают в банках, составляют букеты, ходят за покупками. То есть занимаются повседневными делами, которые я так презирала, пока не забеременела.
Прошло два года. Я работала в ночном баре, но меня там совершенно заездили. Я подцепила богатого покровителя, и каждый раз, когда я возвращалась домой, вы с Андзю напоминали мне о том, с чем богатые покровители нас оставляют. (Пеленки, рев и бессонные ночи.) Однажды утром мы с тобой остались дома вдвоем – накануне у тебя был жар, поэтому няня повела в детский сад одну Андзю. Не в тот, что поблизости,– мафия молодых матерей пригрозила его директору бойкотом, если вас туда примут,– нам приходилось возить вас в другой округ. Ты орал как резаный. Может, из-за температуры, может, потому, что Андзю с тобой не было. Я всю ночь была на работе, поэтому запила несколько пилюль водкой и предоставила тебя самому себе. Следующее, что я помню, это то, как ты тарабанишь в мою дверь, – конечно, к тому времени ты уже ходил. Мигрень не давала мне уснуть. Сон пропал. Я наорала на тебя, чтобы ты убирался. Конечно, ты заревел еще громче. Я снова заорала. Молчание. Потом я услышала, как ты сказал это слово. Должно быть, выучил его в детском саду.
– Папочка.
Во мне что-то сломалось.
Совершенно спокойно я решила сбросить тебя с балкона.
Новые чернила, новая ручка. Неудивительно, что моя ручка кончилась на таком драматическом месте. Итак. Совершенно спокойно. Я решила сбросить тебя с балкона. Эти шесть слов объясняют всю нашу дальнейшую жизнь. Но они ни в коем случае меня не оправдывают. Я именно не «хотела» сбросить тебя с балкона. Я сделала это. На самом деле. Так трудно это написать.
Вот как все было. Я распахнула дверь своей спальни – она открывалась наружу,– быстро протащила тебя по натертому паркету и перекинула через перила – с глаз долой. И похолодела… но уже не могла остановить твое падение, даже если бы стала сверхчеловеком. Ты не кричал, пока падал. Представь, что с лестницы падает мешок с книгами. Ты упал с таким же звуком. Я все ждала и ждала, что ты закричишь. Время вдруг помчалось с утроенной скоростью, догоняя само себя. Ты лежал внизу, из уха у тебя текла кровь. Эта картина до сих пор у меня перед глазами. (И появляется всякий раз, когда я спускаюсь по лестнице.) У меня началась истерика. В «скорой помощи» были вынуждены накричать на меня, чтобы я говорила внятно. Потом, когда я положила трубку, угадай, что я увидела? Ты сидел и слизывал с пальцев кровь.
Говорят, дети иногда становятся мягкими, как тряпичные куклы. Это и спасло тебя от более сильных повреждений. Доктор сказал, что тебе повезло, но он имел в виду, что повезло мне. Водка, которой от меня несло, сильно подпортила мой рассказ о том, как ты перелез через заграждение. На самом деле повезло всем нам. Я поняла, что едва не убила тебя и едва не угодила до конца жизни в тюрьму. Не могу поверить, что наконец-то это пишу. Три дня спустя я выплатила няне месячное жалованье и сказала, что увожу вас к бабушке погостить. Воспитывать вас с Андзю сама я была психически неспособна. Остальное ты знаешь.
Я пишу это не для того, чтобы получить твое сочувствие или прощение. Такие вещи ни прощению, ни сочувствию не подлежат. Но эти воспоминания даже теперь не дают мне спать, и разделить их с тобой – единственный известный мне способ облегчить их тяжесть. Я хочу выздороветь. То есть…
…по тому, как смята бумага, ты можешь понять – или не можешь? – что я скомкала это письмо и бросила в корзину. Не целясь. И что же? Оно попало прямо внутрь, даже не задев за край. Кто знает? Возможно, это тот самый случай, когда суеверие срабатывает. Пойду суну его под дверь доктору Судзуки, пока снова не передумала. Если захочешь позвонить мне, звони по номеру на грифе. Дело твое. Я хочу…
Время на «Фудзифильме» приближается к четырем. Как правильно реагировать на новость о том, что твоя мать хотела тебя убить? После трех лет молчания. Я привык к тому, что матери нет рядом, что она где-то там, но не слишком близко. Так не чувствуешь боли. Если же что-то сдвинуть, боюсь, боль снова будет мучить меня. Единственный план, который приходит мне в голову: «Не Делать Ничего». Если это побег от реальности, пусть так. Я вырежу на резиновом штампе: «Бегу от реальности» – и это будет моим официальным ответом. Я не могу смириться с тем, что мой отец «нигде», но то, что моя мать «где-то там», меня вполне устраивает. Я-то знаю, что имею в виду, даже если не могу выразить это словами. Таракан все еще борется. Мне хочется на него посмотреть. Подбираюсь к холодильнику – ну и сыро сегодня. Звездочки на мотеле вздрагиваю!, когда я поднимаю его с пола. Таракан в панике. Какая-то часть меня хочет его освободить, другая требует его немедленной смерти. Заставляю себя заглянуть внутрь. Бешено крутятся усики, яростно подняты крылья! Это зрелище настолько отвратительно, что я роняю мотель – он приземляется на крышу. Теперь Таракан умирает вверх ногами – бедный блестящий ублюдок,– но прикасаться к мотелю руками больше не хочется. Ищу что-нибудь, чем его можно перевернуть. Копаюсь в мусорном ведре – с опаской, вдруг там сидит Тараканий Братец – и нахожу расплющенную коробку из-под Кошкиного печенья. В четверг, прочитав письмо, я отложил его в сторону и лежал, ничего не делая, уж не знаю, как долго. Я уже собирался перечитать его, как появилась Кошка – прыгнула ко мне на колени и показала свое плечо. Запекшаяся кровь, голая кожа – выдран клок шерсти.
– Ты влезла в драку?
На минуту письмо забывается. Я не умею оказывать первую помощь, тем более кошкам, но, наверное, рану следует продезинфицировать. Конечно же, у меня нет ничего похожего на антисептик, поэтому я спускаюсь вниз и спрашиваю у Бунтаро.
Бунтаро останавливает кассету в тот момент, когда «Титаник» поднимается килем вверх и люди падают с длиннющей палубы, вынимает сигарету из пачки «Кастера» и закуривает, не предлагая мне.
– Молчи. Получив еще одно письмо от таинственного адвоката в юбке, в котором говорится, что все кончено, он так подавлен, что решает вспороть себе живот, но у него есть только лишь маникюрные ножницы, поэтому…
– У меня там раненая кошка.
– Бунтаро мрачнеет.
– Что-что, парень?
– Раненая кошка.
– Ты держишь в моей квартире животных?
– Нет. Она заходит, только когда хочет есть.
– Или когда ей нужна медицинская помощь?
– У нее просто царапина. Нужно смазать чем-нибудь дезинфицирующим.
– Эйдзи Миякэ – звериный доктор.
– Бунтаро, ну пожалуйста.
Он, ворча, роется под кассой. Вытаскивает пыльную красную коробочку, отчего ему под ноги валится куча всякого хлама, и протягивает мне.
– Не замажьте кровью татами.
«Паразит, жадюга, небось стриг деньги на новый татами с каждого жильца, а на самом деле не менял его с шестьдесят девятого года!» – не этими словами отвечаю я своему домовладельцу и благодетелю, нашедшему работу. Я просто смиренно киваю.
– Кровь уже не течет. Там только ранка, которую нужно обработать.
– Как эта кошка выглядит? Может, моя жена знает ее хозяина.
– Черная, лапы и хвост белые, клетчатый ошейник с серебряной пряжкой.
– Ни адреса хозяина, ни имени?
– Я отрицательно качаю головой.
– Спасибо вам.– Начинаю отступать.
– Не очень-то к ней привязывайся,– кричит Бунтаро мне вслед.– Помни пункт договора: «Вы не будете держать никаких животных, кроме кактусов».
Обернувшись, смотрю на него сверху вниз:
– Какого договора?
Бунтаро гадко усмехается и хлопает себя по лбу.
Закрываю дверь капсулы и принимаюсь за Кошку. Гамамелис наверняка жжет ее – нас с Андзю он всегда жег, когда Пшеничка мазала нам царапины,– но Кошка даже не вздрагивает.
– Девочкам не пристало ввязываться в драки,– говорю я ей.
Выбрасываю ватку и возвращаю Бунтаро его аптечку. Кошка устраивается поудобнее на моей кжате[42]. Странно. Из всех людей Кошка выбрала меня, чтобы о ней позаботиться, меня, а не кого-то еще.
Над стойкой для заявлений появляется голова. Она принадлежит долговязой девчонке лет одиннадцати, одетой в спортивный костюм с изображениями Микки и Дональда и с красными бантами в волосах. Ее глаза просто огромны.
– Добрый день,– говорит она.– Я шла по указателям. Это бюро находок?
– Да,– отвечаю я.– Ты что-нибудь потеряла?
– Мамочку,– говорит она.– Она постоянно уходит без моего разрешения.
Я неодобрительно хмыкаю.
– Тебя можно понять.
Что мне делать? В своем рассказе Суга опустил главу о потерявшихся детях; сам он ушел за тележкой в другое крыло вокзала. Госпожа Сасаки на обеде. Где-то мамаша бегает в истерике, представляя себе колеса поезда и похитителей, промышляющих донорскими органами. Я в растерянности.
– Почему бы тебе не залезть на стойку,– говорю я девочке.
Она взбирается наверх. Так. Что мне делать?
– Вы не хотите спросить, как меня зовут? – спрашивает девочка.
– Конечно, хочу. Как тебя зовут?
– Юки Тийо. Вы не хотите вызвать мамочку по большому громкоговорителю?
– Конечно, конечно.
Иду в боковой кабинет. Госпожа Сасаки упоминала о громкоговорящей системе оповещения, но Суга никогда не показывал мне, как ею пользоваться. Повернуть этот ключ, щелкнуть этим выключателем. Надеюсь, все правильно. Под надписью «Говорите» зажигается зеленый огонек. Я откашливаюсь и наклоняюсь к микрофону. Над Уэно Разносится звук моего кашля. Когда Юки Тийо слышит свое имя, она чуть не лопается от гордости.
Я горю от смущения. Юки Тийо изучает меня взглядом.
– Итак, Юки. Сколько тебе лет?
– Десять. Но мамочка запрещает мне разговаривать с незнакомыми.
– Но ты уже говорила со мной.
– Только потому, что мне нужно было, чтобы вы позвали мамочку.
– Ты неблагодарный ребенок.
Я слышу шаги Аоямы, затем вижу его самого. Его ботинки, его ключи.
– Ты! Миякэ!
Очевидно, я по уши в дерьме.
– Добрый день…
– Не надо мне никаких «добрых дней»! С каких это пор ты уполномочен делать сообщения по громкой связи?
У меня пересохло в горле.
– Я не думал, что…
– А если бы к Уэно мчался поезд с порванным тормозным кабелем? – Его глаза мечут молнии.– А если бы пришлось делать объявление об эвакуации! – Вены у него на лбу набухают.– А если бы пришло предупреждение, что бомба заложена? – Он меня уволит? – А ты, ты занимаешь громкую связь лишь для того, чтобы попросить мать какой-то потерявшейся девчонки пройти в бюро находок на втором этаже! – Он делает паузу, чтобы набрать в грудь воздуха.– Ты, ты превращаешь порядок в подростковый бардак!
– Тра-ля-ля! – К стойке мягко подходит женщина в леопардовой шкуре.
– Мамочка! – Юки Тийо машет рукой.
– Дорогая моя, ты же знаешь, как мама расстраивается, когда ты вот так исчезаешь. У этого милого юноши из-за тебя неприятности?
Она локтем отодвигает Аояму в сторону и водружает на стойку фирменные пакеты с покупками. Самоуверенно и вызывающе улыбается.
– Мне невероятно жаль, молодой человек. Что я могу поделать? Юки играет в эту милую игру каждый раз, когда мы идем по магазинам, так, милая? Муж говорит, что с возрастом это пройдет. Я должна где-нибудь расписаться?
– Нет, мадам.
Аояма молча кипит от злости.
– Позвольте мне чем-нибудь отблагодарить вас.
– Правда, мадам, ничего не нужно.
– Вы просто душка.– Она поворачивается к Аояме.– Отлично! Носильщик!
Я подавляю смешок на секунду позже, чем надо. Аояма излучает прямо-таки ядерное бешенство.
– Нет, мадам, я заместитель начальника вокзала.
– О! В этом наряде вы похожи на носильщика. Пойдем, Юки.
Когда мать уводит Юки, она оборачивается ко мне:
– Извините, что напрягла вас.
Аояма слишком разъярен, чтобы напрягать меня еще больше.
– Ты, Миякэ, ты, я тебе это припомню! Я сегодня же отправлю рапорт о твоем произволе в дисциплинарную комиссию!
Он стремительно удаляется. Не пора ли мне считать себя безработным? Из задней комнаты выходит Суга.