Нас часто удивляло то почти нечеловеческое упорство, с каким сражались красноармейцы, невероятная стойкость даже совсем юных комсомольцев, по сути пятнадцатилетних подростков, которые, не щадя собственной жизни, защищали свои позиции, огневые точки, боевые машины. Но однажды пленный с Кавказа открыл секрет. Как только ситуация на каком-либо участке фронта становилась абсолютно безнадежной, рассказал он, комиссары, под каким-нибудь благовидным предлогом, покидали доты и танки и уходили на новые оборонительные рубежи. Оставленным внутри бесхитростным и легковерным советским воинам, например сибирякам, всю жизнь внушали, будто все европейцы – фашисты и капиталисты, убивающие военнопленных с применением ужасных пыток. А потому несчастные продолжали сражаться с отчаянием обреченных до последнего вздоха.
Следующим вечером я вновь встретился с Каулем. К тому моменту на фронте установилось относительное затишье. Я рассказал ему об увиденном в украинском селе.
– Лишь бы только суметь использовать правильно таких людей, – заметил Кауль, вздыхая.
– Уж не думаешь ли ты, что мы их проигнорируем? – с удивлением взглянул я на него. – Все эти люди на грани душевного взрыва от возмущения. Неужели ты допускаешь, что мы сделаем вид, будто ничего этого нет?
– Ты одно забываешь, дружище, – слабо улыбнулся Кауль, – мы сами связали себя по рукам и ногам. И еще есть и такая мелочь, как предоставление им прав и статуса, в которых мы им наперед уже отказали.
– Но, Кауль, – возразил я, – ты превращаешься в циника. На тебя сильно подействовала служба в концентрационном лагере. Дело вовсе не в доктрине, хорошей или плохой, правильной или неверной… О ней я и не думал. Не идеология имеет теперь значение. Просто речь идет о жизни, обыкновенной жизни, и смерти… На карту поставлено абсолютно все: будущее Германии и судьба остального мира… и не в последнюю очередь судьба тех несчастных, кто, пройдя сквозь ад, восторженно встретил нас и ожидает от нас свободы и равноправия.
– Хорошо, хорошо! – прервал Кауль мою тираду. – Подождем и посмотрим, что возобладает: партийная доктрина или здравый смысл…
Я расстался с Каулем недовольный самим собой. Этот человек обладал редкой способностью портить настроение. И я был не на шутку напуган: а что, если он прав?
Ощущая сильное утомление и упадок духа, я расстелил свое одеяло.
На другое утро ожесточенные бои и атаки возобновились. Весь день мы быстро продвигались вперед. Я не заметил, как приблизились сумерки. Заходившее солнце еще освещало гряду холмов, где русские разместили минометную батарею, но на село, оставленное противником без единого выстрела всего два часа назад, уже наползала вечерняя тень.
Небольшая глинобитная хата у дороги выглядела подходящим местом для короткого отдыха. Мы постучали, и в проеме распахнутой узкой двери возникла тонкая фигурка украинской девушки с целой копной каштановых волос.
– Да, место у нас есть, – сказала она, отвечая на наш вопрос.
Мы прошли в дом. Как обычно, единственное помещение – горница – служила одновременно и кухней и спальней. С ближайшего стога мы принесли соломы. Двое маленьких детей неотступно следили за каждым нашим движением. Девушка, по сути еще шестнадцатилетний подросток, уже не ребенок, но еще и не женщина, улыбнулась, увидев, как мы, накрыв солому одеялами, не раздеваясь улеглись на полу.
– Где ваш отец? – спросил я девушку.
– Расстрелян…
– За что?
– Не знаю…
– А ваша мама?
– Умерла… в прошлом году…
– Но чем же вы питаетесь? Ты и двое маленьких детей?
– Семечки! – рассмеялась она, демонстрируя свои белые зубы и кивая на внушительную кучу поджариваемых на плите семечек.
Весь предшествовавший день мы неустанно преследовали врага, и я проснулся лишь глубокой ночью. Неужели никому из нас не выпало нести караульную службу или, быть может, о нас просто забыли? С деревенской улицы отчетливо донеслась мерная поступь проходившего мимо патруля. Где-то вдалеке жалобно мычала раненая корова, порой эхо доносило отзвуки одиночных выстрелов. В остальном ничто не нарушало ночной тишины. При мерцающем свете стоявшей на столе керосиновой лампы я различал девушку-подростка, лежавшую на своей узкой кровати. Одеяло сползло на пол, и при тусклом освещении неясно обозначился хрупкий девичий силуэт. Стараясь не шуметь, я осторожно приблизился к кровати девушки и бережно накрыл ее одеялом. Она в испуге проснулась.
– Не бойся, – тихо сказал я, стараясь успокоить ее. – Как тебя зовут?
Оказалось, что ее имя – Текле, довольно необычное для украинки и более свойственное женщинам Литвы или Латвии. Но, судя по всему, она вообще была довольно неординарным человеком, не убежавшим, а сознательно принявшим на себя все тяготы и заботы отсутствующей матери.
– Завтра, Текле, – улыбнулся я ободряюще, – ты должна рассказать мне свою историю.
– Хорошо, завтра, – ответила она покорно, и нежная краска распространилась с тонкой шеи по всему лицу.
Но солдатская судьба неисповедима. С рассветом мы атаковали и после яростной схватки выбили противника с позиций на холмах, оттеснив его к городу, чьи башни и фабричные трубы виднелись в туманной дали.
Тревога прозвучала внезапно. Мы едва успели собрать наши вещи и даже не успели поесть. Я хотел объяснить Текле, но раздалась резкая команда ротного, и я выбежал на улицу. На какой-то момент Текле застыла в дверях, будто парализованная, а затем бросилась в дом. Нас она догнала на выходе из села и сунула что-то в карман моего мундира. Я успел только пожать девушке руку, как застрочили русские пулеметы.
Творилось что-то невообразимое. Воздух был густо насыщен металлом, и наши головы казались нам слишком большими. Ползая по-пластунски и меняя огневые позиции, я постоянно чувствовал, как что-то мешает мне справа. Рука нащупала семечки! Я тут же с удовольствием кинул первое семечко в рот.
– Что это у тебя? – поинтересовался мой сосед.
Я протянул ему горсть семечек. Сначала удивленный, он затем с удовольствием принялся их грызть. Другие тоже пожелали отведать семечек, и мой карман вскоре опустел. Между тем бой становился все жарче, низко над нашими головами с визгом и воем проносились осколки, сея разрушение и смерть. Вечером мы вступили в город и через короткое время спали мертвым сном.
На следующий день из рот стали одна за другой поступать плохие вести. Из лесного массива подверглась нападению с фланга саперная рота, и только энергичные действия двух зенитных батарей помогли спасти положение и отбить атаку. С трудом сдерживали массированное давление неприятеля 16, 18 и, в меньшей степени, 17-я роты.
Вскоре по радио оттуда поступил сигнал бедствия: «Боеприпасы кончаются. Пришлите немедленно снаряды и патроны всех калибров, иначе будем вынуждены отойти».
В довершение ко всему с самого утра зарядил проливной дождь, дороги размыло, они утонули в непролазной грязи, в которой вязли грузовики. С лихорадочной быстротой мы погрузили боеприпасы на гусеничный артиллерийский тягач: только он мог преодолеть образовавшуюся непроходимую топь. Затем командир, обращаясь ко мне, сказал:
– Дорогу вы знаете… Возьмите с собой двух человек и действуйте. Боеприпасы должны быть доставлены вовремя.
На максимально возможной скорости мы отправились в путь. По обе стороны от нас кипела яростная схватка, но у нас не было времени вдаваться в подробности. Требовалось во что бы то ни стало доставить боеприпасы к цели.
Мы достигли холма, где накануне шел ожесточенный бой, и повернули к небольшому полуразрушенному мосту, продвигаясь по узкой долине, укрывавшей нас от вражеского огня. Водитель с тревогой поглядывал на непролазную грязь, по которой мы едва ли не плыли, но машина благополучно миновала опасное место и выехала к только что занятому нами отрезку дороги.
Поперек открытого поля к нам бежал незнакомый солдат.
– Вам нужна 16-я рота? Одному Богу известно, где она сейчас. Здесь ее, во всяком случае, нет: все ушли вперед.
На вершине холма что-то с воем пронеслось над кабиной тягача, представлявшего собой великолепную цель. А что, если начнет стрелять противотанковая пушка? Водитель будто прочитал мои мысли.
– Боеприпасы! – прошептал он. – Если они пропадут?
Все страхи за собственную жизнь улетучились. Снаряды и патроны было необходимо доставить на место.
– Возьмите нас с собой! – умоляли лежавшие в траве у дороги двое немецких раненых. – Не бросайте нас здесь!
Но боеприпасы следовало доставить на место.
– Не могу! – крикнул я, избегая взглядов несчастных. – Но мы непременно вернемся!
Далеко впереди справа мы заметили в поле несколько человеческих фигур. Наши или нет? Оказались все же, что те, кого я искал, правда не из 16-й, а из 18-й роты. О прибытии я доложил лейтенанту, принявшему на себя командование.
– Не могу! – крикнул я, избегая взглядов несчастных. – Но мы непременно вернемся!
Далеко впереди справа мы заметили в поле несколько человеческих фигур. Наши или нет? Оказались все же, что те, кого я искал, правда не из 16-й, а из 18-й роты. О прибытии я доложил лейтенанту, принявшему на себя командование.
– Вы как раз вовремя, – сказал он. – Начинайте разгружать. Мне сначала необходимо занять высоту, потом я заберу боеприпасы.
Еле волоча ноги сквозь высокую пшеницу, подошли двадцать или тридцать военнопленных, и через несколько минут ящики с патронами и снарядами были аккуратно сложены в штабеля и тщательно укрыты для маскировки соломой. Военнопленные, понурые и жалкие, сгрудились, сидя на корточках в придорожной канаве. Низко над нашими головами с воем пронеслись два самолета русских – редкостное зрелище в те дни, – ведя огонь из всех видов бортового оружия, правда в основном мимо цели.
Раскинувшееся вокруг обширное поле было сплошь усеяно телами красноармейцев. Я направился туда, где, по моим предположениям, находилась 16-я рота; вместе со мной пошел какой-то унтер-офицер, смутно представлявший место дислокации 16-й роты. Внезапно я застыл как вкопанный: один из русских мертвецов пошевелился.
– Не волнуйся, – проговорил унтер-офицер, доставая пистолет из кобуры.
В мгновение ока «покойник» вскочил, взмахнул гранатой. Но пистолетный выстрел опередил его. С недоверием разглядывали мы остальные трупы врагов, лежавшие кучками и в одиночку. Смерть здесь изрядно потрудилась.
Нам слишком часто приходилось видеть, как эти жертвы Кремля безропотно, будто завороженные грохотом немецких пулеметов, с остекленевшими глазами массами гибли под градом наших пуль. Выражение их лиц не меняла даже близкая смерть. С неумолимой настойчивостью они атаковали вновь и вновь. И этот фанатизм противника, характерный для Восточного фронта, был особенно пугающим.
В конце концов я нашел 16-ю роту и указал, где мы складировали боеприпасы. Известил я об этом и командира 17-й роты. Затем мы отправились в обратный путь по долине, густо изрытой воронками от вражеских снарядов.
На командном пункте батальона царило радостное оживление. Со всех сторон поступали сообщения о достигнутых успехах. Читая радиограммы, командир батальона впервые за весь день позволил себе улыбнуться.
С наступлением сумерек наши роты вновь закрепились на занятых позициях, взяв город Умань в кольцо. Вечернее небо пылало заревом пожарищ и вспышками артиллерийских орудий. Моя рота, расположившаяся на крутом речном берегу, имела прекрасную позицию для ведения огня, однако на противоположной стороне не было заметно никакого движения. Взятые в течение дня пленные – лейтенант и шестьдесят солдат – сидели, сгрудившись, в неглубокой выемке позади наших окопов. Вскоре меня разыскал посыльный и сказал:
– Ротный приказал вам доставить военнопленных в тыл. В помощь возьмите с собой еще кого-нибудь.
С трудом я поднялся, поманил к себе Руди и построил пленных. Во главе колонны шагали я и лейтенант, шествие замыкал Руди с автоматом в руке.
Мы шли на запад навстречу гаснувшей вечерней заре, мимо разбросанных по полю убитых и раненых. Порой нам попадались санитары с носилками, но вскоре все это осталось позади, и мы оказались одни в быстро наступившей ночной темноте.
«А что, если русским вдруг взбредет в голову напасть на нас? – мелькнуло у меня в голове. – Нам двоим не выстоять против шестидесяти».
Рядом со мной ковылял, спотыкаясь, русский лейтенант.
– Хотите папиросу? – спросил я, и он молча кивнул.
Я протянул лейтенанту пачку сигарет и при свете спички с напряжением вглядывался в его бесстрастное лицо, горько сожалея о незнании русского языка. Какие мысли бродили в мозгу лейтенанта?
Было слышно, как бранился в конце колонны Руди: то и дело кто-нибудь выходил из строя. Мы маршировали в ночной тьме в полном одиночестве уже более часа, и у меня все сильнее разгоралось желание поскорее встретиться с тыловыми службами. Я не представлял себе, что до командного пункта батальона так далеко. Неожиданно слева от нас поднялась беспорядочная стрельба, и я в тревоге остановился. Пленные сбились в кучу вокруг меня, словно перепуганные овцы.
– Прекратите палить, идиоты! – крикнул я. – Здесь колонна военнопленных!
Но перестрелка только усилилась, вскоре послышались и пулеметные очереди.
– Командир! – закричал Руди, подбегая ко мне. – Это Иваны!
И он не ошибся. Русские, видимо, прорвали где-то наши позиции и пытались пробиться к дороге, по которой мы двигались.
Пули свистели над головой. Инстинктивно я бросился плашмя на землю и стал отползать к придорожной канаве, одновременно вынимая пистолет из кобуры. «Сейчас кто-то из них бросится на меня», – подумал я, но ничего подобного не произошло.
Я слышал тяжелое прерывистое дыхание лейтенанта, следовавшего за мной. Судя по шуму боя, русские были не далее как в двухстах метрах от нас. Оглянувшись, я увидел, что пленные дружно ползут вслед за нами; лица – застывшие, безжизненные маски. Внезапно я почувствовал себя уверенно и в полной безопасности. Страхи и сомнения улетучились.
Время от времени слышались крики атакующих русских. Мои пленные не издали ни звука, а послушно ползли за мной, грудью прижимаясь к украинской земле. Но вот дорога спустилась в глубокий овраг, и я, с облегчением вздохнув, поднялся на ноги. С противоположной стороны донесся боевой клич контратакующей немецкой пехоты. Она подоспела вовремя.
В кромешной темноте мы прибыли на командный пункт батальона, где я, к своему величайшему неудовольствию, получил приказ отвести пленных дальше в тыл и передать их военной полиции.
И мы продолжили путь, усталые и до крайности измученные, и в конце концов прибыли к лагерю военнопленных. Принимавший колонну толстый фельдфебель наградил увесистым пинком одного из пленников, замешкавшегося с выполнением команды.
– Не торопись! – остановил я его. – Эти бедняги могли бы в два счета разделаться с нами обоими.
И я рассказал фельдфебелю о том, что нам пришлось пережить. Однако в его глазах не отразилось сочувствия. Затем я отдал пленникам весь свой табак, Руди сделал то же самое. И большего я, младший командир, не мог для них сделать. (Через два с половиной года, в марте 1944-го, почти в тех же местах взятые в плен в ходе боев немцы сотнями шли в плен без сопровождения (Березнеговато-Снегиревская и другие операции). – Ред.)
– А знаете ли вы, – начал Руди, когда мы возвращались на передовую, – я уже было приготовился пустить в ход свой автомат… Подумал: если уж нам суждено погибнуть, то стоит прихватить с собой еще кое-кого. Но вы правы: так, как вы поступили, было лучше.
Я промолчал. Этот девятнадцатилетний юнец прибыл на фронт недавно; да он меня и не понял бы, если бы я попытался ему что-то объяснить.
Тогда я и сам не вполне понимал, что творилось в головах военнопленных: почему они повели себя именно так, а не иначе. Ведь там были свои, была свобода и возможность соединиться со своими частями, здесь же – всего лишь два немецких солдата. (Летом 1941 г. многие красноармейцы, сдаваясь в плен, еще питали определенные иллюзии, не понимая, что это война на уничтожение, прежде всего русского народа, расчистка «жизненного пространства» для немцев. – Ред.)
Отчего же они не кинулись бежать? Мы не смогли бы их остановить и даже не пытались бы. В нашем положении мы были бы рады сами остаться в живых.
Однако столь странное поведение пленников объяснялось достаточно просто. Советские власти считали всех побывавших в плену красноармейцев политически неблагонадежными элементами. Ведь даже короткое соприкосновение с врагом, даже мимолетный взгляд по ту сторону железного занавеса мог открыть им глаза, помочь отличить правду от лжи. А это уже опасно! Значит, военно-полевой суд, тюрьма или расстрел.
Допросы могли продолжаться много дней, практически бесконечно. «Каково было обращение? Что интересовало немцев и о чем они выспрашивали? Какое у вас сложилось о них впечатление?» И горе тому бедняге, чьи ответы возбуждали недоверие или казались подозрительными; если он, напуганный арестом, в растерянности допускал неосторожное слово, его ожидала неминуемая смерть.
Как бы глубоко ни проникла в сознание солдата Красной армии постоянно внушавшаяся комиссарами звериная ненависть к врагу, он, однажды оказавшийся волею судьбы живым в плену, больше всего на свете страшился перспективы вновь попасть к своим. Уже сам факт, что он вернулся неистерзанным и физически не надломленным, а в полном здравии, служил бы наглядным свидетельством лживости антинемецкой пропаганды большевиков. Следовательно, было необходимо заклеймить такого солдата определением «предатель». Дескать, только изменник мог вернуться из плена целым и невредимым.