В какую школу отдать своих детей?
Ответ на последний вопрос гласил: «В ближайшую». Эта лекция, согласно описанию, продиктованному Саламандрой, сулила слушателям «шестьдесят одну минуту веселья, расширения кругозора, остроумных шуток и здравых советов выдающегося педагога-профессионала». Перечень тем, украшенный фото самого доктора Плениша, с улыбкой косящегося на ленту своего пенсне, был увековечен в особом проспекте и разослан всем потребителям культурных ценностей. Когда этот проспект показали Кэрри, уже достигшей четырехлетнего возраста, она так долго и весело смеялась, что родителям это показалось подозрительным.
В течение всей зимы доктор Плениш из каждых шести недель две проводил на трудном пути странствующего лектора.
В 5.00 утра он приехал в Уошаут, в 5.45 пересел на другой поезд, тащился два часа в насквозь пропыленном сидячем вагоне и в 7.37 прибыл в Наполеон. Веки у него слипались, в горле пересохло от пыли, и самая радужная надежда, которую он возлагал на молодое поколение, была, что когда-нибудь оно подрастет и перестанет быть молодым.
На вокзале он был встречен делегацией комитета — три дамы и чей-то муж, — и его попросили минутку подождать, так как репортер и фотограф напутали и заехали не на тот вокзал. Сорок минут он провел на деревянной скамье в мечтах о кофе и в беседах о просвещении, все это время чувствуя взгляд чьего-то мужа, с ненавистью устремленный на его бородку.
В 8.17 решено было махнуть рукой на прессу, и чей — то муж повез доктора в отель. Охрипшим от усталости голосом доктор заказал по телефону кофе, сбросил все, кроме серых фланелевых подштанников — и бороды, — одним духом проглотил кофе, выставил посуду в коридор, чтобы пришедший за ней официант не побеспокоил его, уже полусонный, забыв запереть дверь и выключить телефон, повалился на постель, устремил равнодушный взгляд на картину, изображавшую «Маркизов на верховой прогулке с пажами» и в 8.58 спал мертвецким сном.
В 9.16 в номер без стука вторглись репортер и фотограф и весьма развеселились при виде подштанников доктора. Доктор, с трудом размыкая веки, нашел свой костюм и влез в него. Его усадили в кресло и велели подпереть висок указательным пальцем, и, когда вспыхнул магний, у него на миг мелькнула надежда, что в отеле пожар и это положит конец его мучениям.
Отвечая на вопросы репортера, доктор Плениш заявил, что считает Наполеон самым красивым городом во всем штате, присовокупив, однако, что в его родном штате Айова тоже есть красивые города; затем признал за женщинами полное право обучаться массажу, а также парашютизму, хотя и усомнился, могут ли эти ценные навыки заменить им счастье маленького уютного семейного очага; затем выразил мнение, что есть очень много студенток, которые остаются несоблазненными, и что президент Гувер[61] — еще более выдающаяся личность, чем президент Кулидж.
В 9.41, предусмотрительно заперев дверь, доктор Плениш снова лег и заснул. В 9.52 затрещал телефон.
— Угу, — невнятно пробурчал доктор в трубку.
— Держу пари, что ты не узнаешь, кто говорит.
— Д-да, пожалуй, действительно не узнаю.
— Ну говори, как жизнь течет?
— Спасибо, хорошо. Кто все-таки говорит?
— По твоему голосу не скажешь, что хорошо. Ты не пьян случайно?
— Нет, я не пьян. Кто это говорит?
— Так-таки и не догадываешься?
— К сожалению, не могу определить. Я не ожидал, что у меня в Наполеоне есть знакомые.
— Ну, конечно! Где уж нам, демойнским жителям, знаться с провинциалами!
— Да нет, совсем не в этом дело, но… Кто это говорит?
— Ну как ты думаешь?
— Ума не приложу.
— Ах ты, чучело гороховое, ведь это же Берт!
— М-м… Берт?
— Он самый.
— А кто это Берт?
— Господи помилуй! Твой кузен!
— Мне, право, очень совестно, но…
— Берт Твичинг, твой троюродный брат! Из Акрона!
— Троюродный брат… А-а… Скажите, а мы встречались когда-нибудь?
— Он еще спрашивает! У тебя что-от больших успехов память отшибло? Ты смотри, не шути с этим! Напоминаю: двадцать пять лет тому назад мы с папой проездом останавливались у вас в Вулкане — тебе тогда было лет десять или одиннадцать. Помнится, встретили нас не очень гостеприимно. Но я, знаешь, человек добродушный и незлопамятный. Ну, ну, ну, ну, чего же ты еще дожидаешься? Я ведь не могу целый день прохлаждаться в разговорах — меня язык не кормит, как некоторых. Живей нахлобучивай шляпу и беги ко мне в контору, так и быть, выставлю тебе бутылку.
— Боюсь, что сейчас не выйдет. У меня тут полно народу. Скажи мне свой номер, я тебе позвоню попозже. Или знаешь что-ты сегодня на моей лекции будешь?
— Конечно, нет! Думаешь, у меня на вечер другого дела не найдется, как только ходить на твои лекции?
Он позвонил телефонистке коммутатора, чтобы она больше никого с ним не соединяла; после этого ему удалось проспать до двенадцати. В двенадцать он встал, принял ванну, неумело выбранился вполголоса, так что брань вышла похожей скорей на жалобу, и сел за свою портативную машинку, писать передовицу для «Сельских школ». Он уже распорядился снова включить телефон, и ему несколько раз пришлось прерывать свое вдохновенное занятие, отвечая на звонки. Звонили: страховой агент, желавший знать, успел ли он уже подумать о своей жене и малютках-сыновьях, три юных репортерши из одного и гого же школьного журнала, неизвестная дама, вознамерившаяся осчастливить «Сельские школы» лирической поэмой во славу сухого закона, и еще другая дама, которая спросила: «Это Джозеф В. Снайдер?»- и, узнав, что нет, гневно осведомилась, почему.
Заходила в номер горничная, пришлепнула разок его подушку и попросила у него автограф для своего больного сыночка. Обрадованный доктор спросил, откуда она узнала, кто он такой. Выяснилось, что она и не узнавала. Он звался доктором и носил бороду, и из этих двух фактов у нее составилось смутное представление о нем, как о специалисте по удалению гланд.
В 12.49 безмолвный и неизвестно чей муж, встречавший его утром на станции, заехал за ним и повез его на завтрак Ассоциации Чулочных Торговцев, где ему предстояло выступить (бесплатно). Этого мужа после завтрака сменил другой, такой же сумрачный и недоброжелательный, и повез его в Мэплвуд-парк осматривать Хижину Пионеров (копня), седьмую за эти двенадцать дней.
От 3.30 до 8, то есть до начала лекции, его время, по счастью, оказалось незанятым, если не считать интервью со всеми тремя упомянутыми школьницами, поочередно пытавшимися выяснить, что он думает о просвещении, восемнадцати телефонных звонков, файф-о — клока, где он произнес пятиминутную речь, стоя под портретом Хью Уолпола с его собственноручной надписью, одевания к лекции и обеда на сорок персон — без коктейлей, хотя и в частном доме, во время которого ему пришлось разъяснять философию Плотина, которого он никогда не читал, хозяйке дома, которая его тоже не читала.
Устроителем его лекции был Дамский Клуб Текущих Событий при методистской церкви на Парсифаль-бульваре, и состояться она должна была в помещении церкви, а это значило, что нельзя будет выкурить папироску перед тем, как начать говорить, нельзя ни разу за всю лекцию чертыхнуться, нельзя упоминать об абортах и дамских подвязках, нельзя рассказать свой любимый анекдот о подгулявшем дьяконе и нужно выражать самые оптимистические взгляды на будущее Америки, которое сейчас, при двух неделях лекций в перспективе, рисовалось ему в мрачнейших тонах.
У бокового входа в церковь его встретила председательница клуба и пастор, преподобный доктор Баури, который пожал ему руку и прошипел:
— Вы нам оказали большую честь своим посещением, доктор. Позвольте, вы, кажется, были деканом Кинникиникского колледжа? Знаете ли вы профессора Ипопа из Боудоннского колледжа в штате Мэн, доктор?
— К сожалению, нет, доктор.
— Вы его не знаете, доктор?
Доктор Плениш отчетливо почувствовал, что это — серьезное упущение с его стороны. — Я с ним не знаком лично, но очень много о нем слышал. — Преподобный Баури все еще смотрел недоверчиво. — Я наслышан о нем с самой лучшей стороны. Большой ученый и настоящий джентльмен.
— Прохвост и пьяница, — сказал доктор Баури и подозрительно повел носом в сторону доктора Плениша.
Фотограф из местной газеты уже был тут и готовился к новой атаке, не потому, что газета или еще кто-нибудь жаждал увидеть портрет доктора Плениша, но просто потому, что, по глубокому убеждению любого комитета, лектор или докладчик не может приступить к делу, если предварительно не заставить его осоветь от чересчур обильной пищи, не истомить застольными речами и в заключение не ослепить магнием.
Между тем председательница выходила из себя, стараясь припомнить свое вступительное слово. Она кружила по ризнице, как сомнамбула, бормоча себе под нос:
— Который… которого… которому… которым…
Доктор Плениш схватил ее за плечо, тряхнул и крикнул ей в ухо:
— Перестаньте, моя милая, сейчас же перестаньте! Не заботьтесь о публике. Эти болваны должны быть счастливы уже тем, что такая женщина, как вы, вообще обращается к ним!
Она посмотрела на него с робким обожанием, и с этой минуты он был безраздельным хозяином ситуации и, худо ли, хорошо ли, дотянул привычную канитель до благополучного конца. Ровно в 9.17, ухватившись руками за края кафедры, устремив ясный взгляд на все эти нарумяненные щеки, красные шляпки и нафабренные усы и с удовольствием чувствуя себя центром внимания, он произнес свою заключительную фразу:
— Итак, друзья мои, надеюсь, мне удалось внушить вам мысль, что не искать совета и не дожидаться чуда должны мы, желая укрепить свою семью и обеспечить будущее своих детей, но лишь терпеливо, изо дня в день, поступать так, как мы считаем правильным.
Ему пришлось пройти через ритуал ответов на вопросы, включающий один неприятный момент — неизбежные придирки вездесущего коммуниста. После этого осталось только получить чек, и веселые поминки можно было считать оконченными.
Иногда за представлением следовал ужин. А иногда ничем не выдающиеся личности, которых он даже не заметил в зале, подходили и спрашивали, не желает ли он промочить горло, и везли его в частный дом, где он находил настоящий домашний бар и много пепельниц и, отведя душу в мужском разговоре, стряхивал с себя одурь эстрадного велеречия перед тем, как снова сесть в поезд и ехать дальше. Но сегодня, после церкви на Парсифаль-бульваре, нечего было надеяться попасть в подобный оазис, и, вернувшись в свой номер в отеле, он утешался созерцанием чека, который даже поцеловал, вынув из бумажника, и перспективой разговора с Пиони по междугородному телефону в одиннадцать часов — так у них было заведено, и он никогда не лишал себя этого удовольствия, разве что оказывался в этот час в поезде. Но и тогда он звонил ей, как только приезжал на место — в час ночи, в три часа, все равно. Она неизменно тотчас же просыпалась и радостно ахала, как будто меньше всего на свете ожидала услышать в трубке его голос.
Вот и сегодня…
— Хэлло, детка!
— О, Гидеон! Миленький! Откуда ты?
— Из Наполеона.
— Ну да! Чего ради тебя понесло в такое место?
— Ради восьмидесяти пяти долларов минус двадцать процентов Саламандре.
— Ах ты, моя куколка! Можешь считать, что они уже истрачены. Знаешь, Гидеон, я так по тебе скучаю, так скучаю. В доме так пусто без моего большого медведя, даже Кэрри не спасает, хоть и орет целый день. Как раз сегодня я сидела и думала: был бы ты здесь, пошли бы мы вечером бродить по городу и смеялись бы, как дураки, а потом зашли бы выпить чего — нибудь, а потом в кино и держались бы за руки в темноте. Скажи мне, миленький, как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно. Даже горло ничуть не устало. Правда, не могу того же сказать о заде — знаешь, когда полдня приходится проводить в поезде…
— Фу, Ги-де-он!
— А ты как себя чувствуешь, детка?
— Чудно.
— А Кэрри?
— О, Кэрри просто дуся.
— Ну, надо кончать. Береги себя, моя радость.
— И ты себя береги.
— Обо мне не беспокойся, кошечка. Поцелуй Кэрри за меня. И, пожалуйста, береги себя, и… и… Ах ты, господи, как хотелось бы сейчас быть дома, с тобой! Ну до свиданья, детка, скоро увидимся.
Поезд уходил в 12.30, а в кино на последний сеанс уже нельзя было успеть. До двенадцати он просидел у себя в номере и, чтобы не заснуть, сначала читал журнал «Правдивые признания», затем взялся за биржевую страничку местной вечерней газеты, а после этого несколько раз перечел в том же номере интервью с собственной особой. И, наконец, наступила долгожданная минута, когда можно было запереть чемодан и крикнуть рассыльного, чтобы тот нес его вниз.
Позже, когда он раздевался в спальном вагоне, ему вдруг захотелось снова очутиться в Кинникинике, где каждый вечер он отходил ко сну в исполненном достоинства обиталище декана. Засыпая, он видел перед собой мирную картину обсаженного кленами двора, но вот уже проводник дергал его подушку, и пора было вставать и начинать все сначала, и он знал, что на вокзале уже дежурит очередной патруль культуры в составе трех милых, но решительных дам и чьего-то мужа, а может быть, и преподобный доктор Баури, скрывающийся под другим именем, а за каждой багажной вагонеткой стерегут школьницы-репортерши, и все ждут образцов его остроумия, будь оно проклято.
Он вернулся домой, к радости жены и к удивлению Де-Мойна, не заметившего, что он уезжал, и привез с собой целую кучу чеков, которые пестрым вихрем закружились в воздухе, когда он подбросил их перед восхищенной Пиони. До нового турне оставалось пять блаженных недель, и они решили, не теряя ни минуты, заниматься все это время любовью, играть с Кэрри, ходить по магазинам, пить коктейли и понемногу редактировать журнал — только чтобы не выгнали.
К следующему лету они уже имели на текущем счету тысячу сто долларов, выплатили все — почти все — за новую машину и новейший рояль и даже отложили некоторую скромную сумму для финансовых операций, предусмотрительно доверив ее солидной маклерской конторе. Ибо дело происходило в конце двадцатых годов, и благодаря своим познаниям в экономических науках, своей недюжинной прозорливости и силе воображения доктор и миссис Плениш предвидели экономический подъем,[62] который в ближайшие десять лет мог сделать их миллионерами.
— Не беда, что старый хрыч А. Дж. не доплачивает тебе жалованье, — щебетала Пиони. — Мы и без него получим свой мраморный бассейн.
Выбравшись из полосы финансового упадка, Плениши получили доступ в довольно высокие круги общества: консультанты по капиталовложениям, управляющие консервными заводами, директора средних школ, адвокаты, владельцы нотных магазинов и их жены, по большей части пожилые от рожденья. Они смотрели на доктора Плениша как на собственного представителя Интеллигенции, и у них он впервые познакомился с радостями игры в гольф, для которой завел себе короткие, мешковатые, шаровароподобные брюки, получившие свое название от этой игры.
— Наши дела опять пошли на лад, — щебетала Пиони. — Конечно, вся эта публика еще не бог весть что, но погоди, дай нам переехать в Нью-Йорк. Там мы будем водиться только с Рокфеллерами, с Мэри Пикфорд и с Николасом Мюррэй Батлером![63]
Один из их самых близких друзей в эту пору, владелец бензозаправочных колонок, недавно завел собственную радиостанцию. Он предложил доктору Пленишу в течение трех недель выступать по субботам у микрофона с речью, рассчитанной на пятнадцать минут, и даже платил ему по десять долларов за выступление.
Так доктор Плениш перестал быть старомодным школьным учителем, запертым в тесном классе с обшарпанной кафедрой, где ничего не изменилось за последние сто лет. Он сделался теперь хозяином последних достижений техники, владыкой эфира, утонченным и сверхсовременным, как безопасная бритва. Вместо жалких сотен слушателей, теснящихся в лекционном зале, каждое его слово слушали и воспринимали необъятные тысячные аудитории, которые скоро станут необъятными миллионными. Он осуществлял свое призвание, он облачался в ризы пророка, а он всегда знал, что эта одежда будет ему к лицу.
И чудодейные радиоволны со скоростью 186 тысяч миль в секунду несли во все концы поучения адепта обтекаемой философии, сообщавшего необъятным аудиториям, что читать библию похвально, что не в деньгах счастье, что только вчера оратор имел беседу с губернатором одного густонаселенного штата и что каждый сознательный гражданин должен участвовать в выборах — почетная обязанность, которую сам доктор Гидеон Плениш еще ни разу не удосужился выполнить.
14
В 1924 году в Америке вышла книга, которая, подобно «Капиталу», Шекспиру или корану, разбудила умы целого поколения и обогатила целую эпоху. То был труд мистера Брюса Бартона[64] «Человек, которого никто не знает», — трактат, доказывающий, что Иисус Христос был не бунтовщиком и не крестьянином, а светским человеком, добрым малым, пресс-агентом и основателем современного бизнеса.
Сие Послание к Бэббитам оказало на доктора Плениша воздействие, которого не понять буйным детям нашего века, больше интересующимся Гитлером и экспрессионизмом. Им не знаком тот благоговейный трепет, с которым доктор Плениш сказал:
— От мистера Бартона я узнал об этом самом писательском ремесле куда больше, чем от Уолтера Патера.[65]
Он доказал это, заведя в «Сельских школах» уголок юмора под названием «Корнфлекс и Рефлекс», который стал самой любимой страницей журнала. Здесь появился его очерк «Тяготы умственного труда» — маленький шедевр, который впоследствии цитировали чаще, чем какой-либо другой плод его вдохновения. Начинался он так: