– …Кайло дай, – просипел он еле слышно.
Я ждал и боялся этих слов!
– Отец!
Что я мог прибавить к этому восклицанию? “Остановись!”? Это было бы глупо. Но кайло его я разыскивать не пойду. Видимо, и в этом году он собирается всех нас снова сделать участниками своего жесткого эксперимента. Характерно, что при той бешеной ревности, с которой он относится к своим “сосенкам”, он яростно выступает против какой-либо помощи им. И когда один маленький мальчик стал с любовью поливать эти сосенки, отец отнял у него леечку, чем довел мальчика до слез.
Пространство под окнами веранды, где шел эксперимент, приобрело славу места, где опасно ходить. При том, весело скалясь, он поощрял любые зверства природы – град размером с шарик для настольного тенниса, легкий летний снег – это пожалуйста. Главное – исключить всякое воздействие человека: эксперимент должен быть чистым. Эти сосенки должны выжить (или нет) путем естественного отбора, как миллионы других. Выкапывание их с корнем и перенос на новое место он почему-то вмешательством в их жизнь не считал, видимо видя себя представителем высших сил, а не вульгарного человечества.
“Эксперимент должен быть представительным”. Сколько еще несчастных сосенок он собирался сюда перетащить? На селекционной станции огромный ангар был занят его колосьями – он изучал их, отбирал, обмолачивал, сортировал, рассыпал по пакетикам. Потом рассевал на тысячах делянок, втыкая колышки с трехзначными цифрами. И снова собирал урожай и рассматривал каждое растение… Такого размаха работ я, подчеркиваю, предоставить ему не могу! Да и кайло его куда-то исчезло.
Тут я на некоторое время успокоился. И, как оказалось, зря. Отец вдруг стал уверенно клониться со стула вправо. Перешел уже за границу равновесия!.. Нет. Ласково потрепав кустистую зеленую травку, выросшую на большом довольно участке перед домом, сумел вернуться в вертикальное положение. Молодец.
– Перезимовала неплохо, – пробормотал он.
– Кто? – спросил я, не подумавши.
Он выкатил на меня глаз.
– Рожь! – рявкнул он.
Как я мог забыть. Где-то уже в августе прошлого года, потеряв вдруг на время интерес к сосенкам, он впал в хандру, почти не вставал. И в это время его посетил бывший его аспирант, а ныне тоже профессор,
Васько. И взметнулись всходы! Прежние хозяева тут сажали картошку, теперь они с Васько посадили рожь! Масштаб, конечно, не тот, что был прежде у них, но я, увы, не председатель колхоза. Зато, признаюсь со стыдом, в первый раз ежедневно и тщательно наблюдал, как всходит главная наша кормилица – озимая рожь. Сперва проклюнулись фиолетовые
“пальцы”, потом они стали раскручиваться в лист, изнутри выскочили кустики. К сожалению, неотложные дела заставили меня в начале сентября переехать в город и увезти бешено упиравшегося отца, поэтому мы лишились чудного зрелища: как ярко-зеленые озимые уходят под снег! Но перезимовали они, как утверждает отец, неплохо. Значит, надо быть готовым к страде.
– Смех, конечно… – Батя горестно оглядывал это убогое поле. Все равно что адмиралу пускать лодочки в ручье. Но, каюсь, – больший размах работ нам и не освоить. Батя грустил.
К счастью, в этот момент, словно лебедушка, подплыла Нонна с кастрюлей, поставила на стол под соснами и сняла крышку. Аромат, похоже, временно отвлек отца. Мы, шумно всхлипывая, ели.
– Тебе добавки?
– Ага.
И наконец, откинулись, удовлетворенные.
– Подходяще! – Цыкнув зубом, отец произнес свою самую щедрую похвалу.
Бывает и в нашей жизни счастье: мы на даче, все вместе, любим друг друга и пока что все живы. Переглянулись…
– А помнишь, в прошлом году, – сказал я Нонне, – когда мы выносили сюда наш суп, на запах его от соседей собачка приходила, старенькая совсем? Хромала, еле уже шла – но на наш суп приходила. Нет, что ли, больше ее?
– Да вот же она! Под столом! – обрадовалась Нонна.
3
“Наконец-то все хорошо!..” – думал я. Но эйфория меня погубит.
Размягченный идиллией, я оставил отца греться на солнышке, поднялся в комнату и открыл отцову папку.
В детстве я очень любил купаться. Мне теперь кажется, что большую часть детства я провел в нашей славной Терсе – теплой, чистой, широкой. Мы плавали, ныряли, пуляли друг в друга водой. Даже когда шел бой и вдоль Большого проулка бил пулемет, мы все равно пробегали через него к речке. Иногда пули на излете бились в густой, пышной пыли. Тогда мы накрывали их ладошкой и забирали с собой. Они еще долго были горячие. Вокруг шла гражданская война, и не всегда можно было понять, кто наступает, а кто отступает – в пылу боя им было некогда это нам объяснять. Помню, как у соседей убили подростка-сына. Семью эту в Березовке очень любили, и женщины выли по всему селу.
Отец с сыном пошли косить, и с колокольни по ним начал стрелять снайпер. Так и не узнали, чей он был. Отец был более опытный: прошел империалистическую войну – и сразу упал в канаву и стал звать туда сына. Но тот потерял голову и побежал и был убит.
Я помню ясно, как мы завтракаем у нас во дворе, под огромной ветлой, на которую мы вешали серпы, косы и грабли. И прямо над ее кроной свистят пролетающие снаряды. Отец говорит: “Это в Краишево бьют”.
Краишево было село за рекой, где жили “цуканы”, которые все говорили на “ц”: “Ну цо, цо?”
На мне было уже тогда много дел по хозяйству – в частности, весной и когда шли дожди я должен был затапливать наш сад. Этим раньше занимался дед Степан, потом он умер, и обязанность эта почему-то перешла ко мне, восьмилетнему. И я относился к этому делу с полной серьезностью. Когда вода бурно стекала по нашему проулку, я строил запруды и направлял ее. Сад был окружен валами, и вода долго стояла как зеркало и пропитывала почву. Без этого в нашем южном засушливом степном климате ни о каком урожае яблок, слив, груш не могло быть и речи. Еще моя обязанность была – купать нашу кобылу Зорьку в Терсе.
Я очень любил это делать, но однажды чуть было из-за этого не погиб.
На обратном пути Зорьку закусали слепни, и она сломя голову кинулась в саманный сарай, где ее держали. Я еле успел сползти назад по ее хребту – а мог быть задавлен насмерть, поскольку расстояние между ее хребтом и верхом двери было очень узким. Скольких смертей я избежал!
Видно, судьба меня готовила для чего-то.
После того как старшая сестра Настя вышла замуж за Петра Лапшина
(как и все семьи в деревне, они имели вторую, уличную фамилию – у них эта фамилия была Денискины), я приступил к полевым работам, главным образом с Петром. Это была большая семья, у них было пять лошадей, и они не признавали артели по совместной обработке земли, которую как раз в это время организовывал в деревне мой отец.
Помню, как мы с Петром уезжали на всю неделю пахать пары или зяби.
Он научил меня держать плуг и одновременно погонять лошадей, и я справлялся с этим прекрасно. Он запрягал лошадей, налаживал плуг и уходил с ружьем на ближайшее озеро, где гнездились утки. И я пахал один до самого обеда, и более сладкого чувства я не помню. К обеду приходил Петр, клал в деревянную глубокую чашку два куска сала и растирал их топорищем. Затем он засыпал это пшеном и варил кашу. И ничего более вкусного я не ел. А если он еще добавлял туда подстреленую утку или даже грача – это было вообще объеденье! Уже тогда я дивился крестьянской сметке. В первый наш выезд Петр насмешливо спросил меня: как сделать стол в степи, где ничего нет? Я растерялся. А Петр вырыл канаву, мы опустили в нее ноги, и нашим столом стала вся бескрайняя степь!
Помню, как Настя родила своего первенца прямо в поле, во время жатвы. До обеда со всеми женщинами вязала снопы, а после обеда родила мальчика. Назвали его Иваном, в честь нашего с ней отца,
Ивана Андреича. Мальчик был смелый, веселый, шустрый. Катался на коньках по льду Терсы. Пробивал железной пешней лед и пил воду.
Заболел воспалением легких и умер.
Я прошел четыре класса сельской школы, и, чтобы учиться дальше, нужно было уезжать из деревни, в районный центр Елань за девятнадцать километров. Там была бывшая гимназия, а теперь школа второй ступени. Мать стала меня уговаривать остаться в деревне: ведь два старших сына были уже далеко, вели абсолютно самостоятельную жизнь, и я был последним ее сыном. Татьяна уже училась во второй ступени, а Нина была еще маленькая, некому было помогать по хозяйству. Но я упрямо стоял на своем. Отец поддержал меня. Он был ученый, грамотный. Рассказывал, что любил читать с детства, и когда рассерженные родители гасили лучину, он выходил, прислонял книжку к белой стенке хаты и продолжал читать. И я получился такой же упрямый, как отец. С самого раннего детства я помню красивые книги у нас, отец сам их переплетал и научил меня. Он поддержал меня, как мать ни плакала. Посадил на телегу и отвез в Елань. Определил меня в школу и на квартиру. Я жил с ребятами нашей волости, но из других деревень – Николаем Тынянкиным и Сергеем Сыроежкиным. Они были лучшие ученики класса, и мы быстро сдружились. Николай был не только отличник, но и заводила, весельчак. Помню, как он специально, чтобы нас рассмешить, переходит по голубокой осенней грязи главную улицу
Елани. Потом поднимает ногу, а подошвы сапога нет – осталась там! Мы смеемся. Он учил меня бороться: валить противника на себя и в воздухе переворачиваться. Падали мы в глубокий снег, и больно не было. Денег нам было оставлено очень мало. Но мы очень любили смотреть кино, сидя на ограде. Странно, что никто нас не сгонял – наоборот, все добродушно посмеивались. Помню, из артистов мне больше всего нравились Дуглас Фербенкс и Мэри Пикфорд. После девятого класса мы с друзьями расстались. Потом я случайно узнал, что мой замечательный друг Тынянкин поступил на философский факультет
Ленинградского университета и вскоре умер от чахотки.
Лето я проводил в Березовке, работал в артели по совместной обработке земли вместе с отцом. И прямо в поле мне принесли письмо от старшей сестры Татьяны из Саратова. Она взволнованно сообщает, что там образуются курсы для поступления в сельскохозяйственный институт. На курсы принимают с направлением от колхоза, и я могу приехать с направлением от артели. Помню, отец дал мне пять рублей.
И больше я у родителей никогда не одалживался и полностью перешел на собственный кошт. Отца своего с того момента я больше не видел. До
Камышина я ехал по железной дороге, а оттуда до Саратова – на пароходе, на палубе. Тогда я впервые увидел Волгу во всей шири. А также с тоской почувствовал, что начинается другая жизнь и старой, которую я так любил, не будет уже больше никогда.
С детства отец учил меня быть крепким мужиком. Брал меня с собой, когда шел резать барана. Зайдя в хлев, он сначала гладил барана между рогами, потом резко вздымал его, зажимал между коленями, ножом вспарывал и разводил кожу на горле и быстро перерезал глотку. Вешал его за задние ноги на специальную палку и начинал свежевать – потом сделать это было уже гораздо трудней, нельзя было медлить. Все это было нелегко, но без этого нельзя обойтись в крестьянском хозяйстве.
Часть этой силы я от него унаследовал.
В Саратов я приплыл ночью, но общежитие нашел. Я был полон решимости добиться своего. Меня провели по уже темному коридору. Открыли дверь. Я увидел койку, лег и сразу уснул. Я не помню, как уснул, но хорошо помню свое пробуждение. Когда я сел на койке и огляделся, то с удивлением понял, что нахожусь в огромном зрительном зале театра.
Кровати стояли не только в зале, но и на сцене и даже в ложах. Как раз именно в ложе я и оказался. Везде были весело гомонящие люди – и главное, я не мог понять, какой именно час суток переживает вся эта публика: кто-то ест и ложится спать, а кто-то, наоборот, быстро ест и торопливо уходит.
Меня сначала взяли на подготовительные курсы, но после беседы (я знал наизусть чуть не всего Пушкина) зачислили сразу на первый курс.
Мне было тогда пятнадцать, но выглядел я, закаленный степной работой, намного старше.
Помню первую лекцию – как старичок на кафедре произносит слово
“пестик” с таким восхищением и умилением, что умиление это передается и мне. Из студентов запомнились два друга-балагура -
Борис Буянов и Борис Кац. Вижу, словно сейчас, как Боря Кац проталкивается через толпу студентов в столовой и кричит радостно:
“Вот вы меня толкаете и не знаете, что я сейчас буду ставить печати на ваши пропуска в столовую”. Все восторженно расступаются.
Первый год мы учились в старом здании у оперного театра. А на второй курс мы уже приехали из военного лагеря в новый корпус. Агрономы должны были быть и командирами Красной армии. Я хорошо там стрелял и вернулся со званием “ворошиловский стрелок”. Но в армии мне не нравилось подчиняться людям гораздо более низкого уровня знаний, и я все время вступал в спор.
– Валера! Он упал!
Я оторвался от папки, выскочил на крыльцо. Отец лежал навзничь у ступенек, его глаза были вытаращены как-то безжизненно. Заголившаяся изнанка правой руки кровоточила. Ободрал о перила, когда падал?
– Отец! – Я кинулся к нему. – Ну зачем ты? Позвал бы меня!
Ни звука!
– Отец!!
– Я просто вспомнил, – произнес он абсолютно ровно, – где лежит мое кайло. И хотел его осмотреть.
Я тащил его на себя. Прямо чугунный! Не хватает ему только кайла!
Подняв, я держал его на весу как безногий памятник: он словно и не пытался стоять! При этом лицо его было абсолютно безмятежным, будто ничего тут такого не происходило – обычные трудовые будни.
– Нонна! Принеси йод, смажь ему руку!
Я не мог даже сходить за пузырьком, бросить отца. Теперь я много чего не мог! Как-то на свежем воздухе его разморило, хотя я надеялся на абсолютно другое.
После второго года обучения была практика по механизации производства. Мы работали в широких и жарких степях Заволжья. Туда завезли американские комбайны, но работать на них было некому, и пришлось учиться нам. Меня поставили комбайнером на прицепной комбайн фирмы “Холт”, а местного рабочего назначили штурвальным.
Работа была сложной и напряженной. В засушливой степи пшеница вызревала очень короткая, и приходилось держать режущую часть хедера очень низко. При срезании малейшей сухой кочки она попадает в комбайн, и тот оказывается в облаке пыли, которая целиком накрывает и нас. Комбайн останавливают и ищут возгорание. Поэтому умелое управление хедером – большое искусство. Комбайн тащил большой гусеничный трактор, и слаженная работа с ним тоже на совести комбайнера, как и работа молотилки и своевременная выгрузка готового зерна в грузовик. Только успевай! А мне ведь еще не было семнадцати.
Чем я, кстати, был очень горд. Наш агрегат посетил американский инструктор. Он приехал на виллисе вместе с красивой переводчицей.
Посмотрел на нашу работу, сказал “о’кей” и ничего больше. Так что и переводчица не понадобилась. А может, это и не переводчица была. Я получил за ударную работу (за угарную работу, как шутили друзья) от руководства шерстяные брюки и джемпер. Было сорок градусов жары, пыль закрывала небо, и друзья мои смеялись над таким подарком, требовали, чтобы я все это надел. Но я решил подарить джемпер сестре
Татьяне, а брюки поберечь. Однако их в первый же день украли из палатки, где мы жили.
Тихое, гулкое поскребыванье на веранде прервало мое чтенье – я, как зверь, уже знаю каждый звук! И каждый в разной степени бьет по нервам. Приятных звуков не осталось. Поскребыванье значит, что отец подтаскивает к себе пустую трехлитровую канистру… Как, интересно, он собирается в нее сикать (почему-то именно это слово принято в нашей семье), если он не может стоять на ногах? Лежа на боку? Приятная тема для размышлений – но надо вставать и идти. Не встану! Над его мемуарами сижу! Надо уметь игнорировать тяжести. Не все замечать…
Маленькая хитрость. Которая обернется большой бедой.
– Встань, отец. Отвинчивай крышку и одной рукой банку держи, а другой… вынимай свой… предмет. Понял меня?
Смотрит в сторону, громко сопя: не нравится! Да и я не в восторге.
– У меня есть… одна насущная потребность, – виновато улыбаясь, тихо произнес он. Я даже склонил к нему ухо – мол, громче говори. -
Посрать! – вдруг придя в ярость, рявкнул он так, что я отшатнулся.
Все, наверное, пошатнулись в радиусе километра! Мгновенно, конечно, сообщение это по всему миру разнеслось.
– Слушаюсь… Пошли.
Я уже центнер этот под мышки держал, но тут слегка подбросил, получше перехватил: путь, чай, не близкий! И не простой! Пришлось лбом его двери открывать, разумеется, в мягкой манере! Он тихо стонал. “Терпи, казак. Атаманом будешь!” Всю жизнь он мне это говорил… Теперь я ему это говорю.
– Валера! Он упал… там!
Все привычно уже… Но с новыми оттенками. Конечно, я покинул его. К его же собственной рукописи отлучился! Мысль, что я должен ждать, причем не за дверью, а рядом с ним, у “очка”, со всеми вытекающими и вылезающими последствиями, сперва не нравилась мне… Но теперь уже нравится! Теперь зато мне с улицы в окошечко лезть – перед тем, как упасть, он еще и закрылся.
– До щеколды не дотягиваюсь! – глухо доносилось оттуда.
Интересно – он “до” или “после” упал? Вот теперешний круг моих интересов! – горько думал я, пока лез. Интерес удалось удовлетворить: “после”. Наверное, это хорошо. И после некоторых процедур – обратная дорога… Меньше часа на все ушло – о чем говорить? Одно удовольствие!
– За стол! – прошептал он, когда я дотащил его обратно.
– Слушаюсь! – прохрипел я.
Опустил эту тяжесть, стул завихлял ножками. Но устоял! В отличие от меня: я-то как раз рухнул… Темнеет, кажись… Или это в глазах у меня?
В июне дни длинные. Так что – не расслабляйся.
– Лампу… мне принеси.
Уверен, что мир создан под него! Точнее, под те задачи, что он ставит перед собой… Но последнее время больше передо мной. Где я отыщу теперь его лампу? С помойки принес ее – надеюсь, она опять там. Плотники выкинули ее вместе со всем хламом – с собой, думаю, не увезли? Побрел на помойку… Археолог! В том виде, как оставил лампу отец, вряд ли она сохранилась. Долго он ее усовершенствовал. Лист прицеплял на тарелку – абажур, чтобы лампочка глаза не слепила, вверх-вниз его сдвигал, стремясь к совершенству. На свой макар переделывал все – до тех пор не успокаивался. Но теперь-то все не переделаешь – силы уже не те… Но он, видать, решил не признавать поражений. А за то, чтобы их не было, отвечаю я!