Комар живет, пока поет - Валерий Попов 9 стр.


Об эти буквы я спотыкнулся и чертыхнулся: ч-черт! В таком своем состоянии – и то уел! Улыбается неизвестно чему… “Слышу, батьку, слышу!”

Последний мой сорт, который я не успел размножить и изучить, высеян, я думаю, в этом году только под окнами этой дачи, что не дает, разумеется, никаких возможностей для его изучения, и я со слезами на глазах гляжу на него.

Я вдруг тоже почувствовал резь и слезы в глазах – наверное, от долгого и неотрывного чтения.

Однако при создании этого сорта я заложил бомбу, которая при удачном стечении обстоятельств разнесет вдребезги все привычные основы селекции.

Снова вздрогнув, я глянул на него… “Бомба”! Как бы дачу не разнесло!

И если я увижу в созревших растениях хоть малейшее подтверждение моей правоты – я буду счастлив и смогу с достоинством умереть.

Это только мы думаем, что мы здесь отдыхаем! На самом деле – при эксперименте его присутствуем! Посмотрел на всходы, довольно дружные и высокие… Что он там “заложил”? Он тут главный. А мы все – лаборанты его.

В лучах заката (и славы) по аллее важно прошествовал писатель

Строгин, наш несгораемый лауреат, впитавший в себя всю мудрость и не оставивший ничего нам. Пора и мне о чем-то подумать. И этот день догорел… а жрать нечего. “Я сейчас, Нонна!” – крикнул и оседлал мой ржавый велосипед. На площади у магазина кипела жизнь – шикарные иномарки, веселые девушки… И главное – летняя беззаботность!

Вздохнув, вошел в магазин – за прилавками никого уже не было. Лето!

Греются. Поздно приехал. Купить удалось только мозги. Самый невостребованный товар.

– Нонна! Мозги убавь! – спохватившись, крикнул я ей.

– А я уж их давно выключила! – заметив тут некоторую долю шутки, робко хохотнула она.

Разбудил отца, довел до стола. После сна он посвежел, светился.

– Я новое открытие сделал! – улыбаясь, объявил он.

Без открытий у него, как правило, день не проходил!

– Ну… так и какое же? – спросил я.

– А? – Он весело сверкнул глазом: мол, говорить – не говорить? – Сделал!

– И про что же?

– А? Про смерть, – произнес он спокойно и весело поглядел на нас.

Потрясенные столь неожиданным применением его таланта, мы долго молчали.

– Поскольку в скором уже времени мне предстоит с ней тесная встреча… я решил все продумать загодя, – сообщил он.

– Слушай! – сказал я. – С этим экспериментом ты лучше погоди.

Как бы эту темку закрыть, неуютную? Впрочем, неуютной эта темка казалась вроде бы только нам. Он улыбался спокойно и даже торжествующе.

– Ну, и какое же открытие? – поинтересовался я. Хотелось с ним сцепиться – как всегда, когда он свои безумные теории выдвигал. Но тут, наверное, воздержаться лучше бы. Тема уж больно необсуждаемая.

– Надо… свое время назначить ей! Удачное! – не дождавшись наводящих вопросов, сообщил он. – Договориться, короче. Но уже не обманывать ее.

– Для кого – удачное-то? – злобно поинтересовался я.

– Ну, для себя, разумеется! Чтобы закончить все! – самодовольно произнес он. – Ну, чтобы и у нее все сходилось по срокам, по ее производству, – уже с небрежной улыбкой добавил он.

– Ну и что? Сговорились?

– А! Сговоримся! – закончил уже уверенно и, эту тему решив, стал в кухню смотреть. – Поесть там у нас найдется что-то?

Ну что ж… Это теория менее безумная, чем все предыдущие его. Ранее он сеял, например, озимую рожь весной, яровую пшеницу – осенью, вытряхая новые, нераскрытые прежде возможности из них. И использовал!

– Ну… и как же ты будешь его… определять?

– А? – глянул задорно. – А вот этим, – кивнул за окно на всходы. -

Мой последний посев. И есть там одна штука… которой я горжусь!

Доказать или даже объяснить уже ничего не успею – но чувствую: есть!

– Он гордо откинулся на спинку стула. Я подумал, что он скажет сейчас свою любимую веселую присказку: “Видал – миндал?” – но на это, значит, сил ему уже не хватило. Но на науку хватило: – Еще трубкование не началось. Потом – цветение, опыление, но я уже чувствую: есть! Созреет этот сорт – и все! Больше не имею вопросов.

Не буду вам докучать. Уносите! – махнул ладошкой.

– Но стоит ли жестко так с производством связывать? – пробормотал я.

– А с чем – связывать?! – рявкнул он. – Так подыхать?!

– Не хочу даже… при таком разговоре присутствовать! – Нонна, всхлипнув, ушла.

– Ну у тебя есть, кажется, и с чем другим связывать… твой итог?

Одних дипломов твоих… полкомнаты. На них смотри!

– А! – отмахнулся своей прекрасной огромной ладонью. – Это когда еще было!

– И прости, – неукротимый дух противоречия передался и мне, – но ты уверен, что финиш этот, – кивнул на посев, – понравится тебе? А вдруг – нет? Ведь пересеять, как ты любил, уже нельзя будет!

Может, удастся все же его сбить с этой жесткой привязки?

– Значит, вся жизнь моя – дерьмо! – заорал он. Потом успокоился, даже мне подмигнул: – Не волнуйся. Она – смерть я имею в виду – тоже не дура!

Хитро ей подольстил.

– Гуляешь, батя! – Только я и сказал.

По аллее ходил… Чего делать-то? Как-то этот… “последний праздник урожая” похерить надо! Увезти его куда-то, отвлечь. Пусть забудет свой “срок уборки”. У стариков память дырявая, глядишь, и забудет, вместе с озимыми своими под снег не уйдет. Но что я могу предложить ему достойное вместо того, на что он положил жизнь… и с чем теперь хочет встретить смерть? Ничего я более достойного предложить не могу. Не каждый такое право может иметь – так увязать свою жизнь с природой. Бурный финиш придумал себе. И главное – по специальности!

Такое даже медикам редко удается. И если получится у него, как хочет, – уйдет с улыбкой торжества: все сделалось, как он сказал.

Другим для этого приходилось целые государства завоевывать. Или – разорять. А у бати – весь процесс под окном. И увезти его – значит, последнего азарта лишить.

Попробую все-таки. Вернулся. Он, согнувшись к столу и даже высунув язык от старания, с изуверской селекционерской тщательностью резал таблетку пополам. Неужели – сам помнит? Ведь вроде в больнице тогда в отрубе был?

– Отец!

– Да? – откликнулся он любезно.

– Ты слышал, нас с тобой в Казань приглашают!

– Да? И с какой же это стати? – спросил насмешливо.

Нет. Не собьешь теперь его с “эксперимента”. Упорство это и сделало его. Теперь – погубит. Впрочем, как сказать. И что считать гибелью?

Для него, может быть, несбывшийся эксперимент, теория неподтвержденная – гибель и есть. Не путать со смертью! Смерть в лаборантках у него, измерения сроков созревания проводит. Может, отец еще и выговор ей даст – за небрежность! “Сильнее, чем Фауст

Гете!” – как вождь говорил.

– Давай отложим… эксперимент твой. Тысячелетие Казани в сентябре! А ты там – национальный герой… всю страну накормил в трудную пору.

Скоро специальное приглашение получим.

Альбертыч! Не подведи!

Презрительной усмешкой встретил батя этот пассаж. На славу он никогда не разменивался.

– Как-то в течение последних семидесяти лет я не получал от них никаких известий! Что это вдруг?

Не собьешь его! С “последнего эксперимента” не выбьешь. Даже в

Казань, где все лучшее было у него. Но у него теперь лучшее – здесь.

Где гипотеза его проверяется. Век бы мне ее не слыхать! И когда это он придумал ее? Видимо, когда я был в отъезде и идеи его не мог разбивать. Теперь уже поздно, похоже.

Надо, наверное, срочно на почту идти, с Маргаритой Феликсовной связаться и с Альбертычем через нее… Чем черт не шутит – вдруг позовут? Туда, конечно, не доволочь мне его, но зато, может, это в сторону его отвлечет?

Феликсовна, ясное дело, изумилась безумно. Никак не думала, что после такого приема снова ей позвоню. Но вот есть, оказывается, такие любители. О встрече мечтаю. Исключительно – в Казани!

Держалась сухо – но растопил ее, постепенно, мой энтузиазм.

“Представляете, человек в войну гениальный сорт у них вывел. Даже два! Тысячелетие празднуют, а ему – почти сто уже лет!” – “Так вы думаете… Георгий Иванович сам может приехать?” – “Не уверен… но я все расскажу про него! Главное, приглашение пришлите!” Крепко озадачил ее этой вспышкой чувств. “Ну хорошо… запишите тогда мой факс. Пришлите основные сведения о Георгии Ивановиче. Я Николаю

Альбертычу покажу”… Вот и сойдутся богатыри!

– Все, отец! Едем в Казань! Звонил сейчас – нас там ждут! Бурно готовятся… потрет твой рисуют, три на два!

– Ой ты боже мой! – произнес он насмешливо.

Не собьешь!

– Ну тогда в больницу ложись! – рявкнул я. У меня нервы тоже имеются!

– В больницу? – недоуменно поднял бровь, словно впервые про такое заведение услышал. – Но друг же твой сказал, что не надо в больницу!

Ну, который в больнице нас принимал, по дороге сюда.

Помнит! Хотя в несколько фантастическом виде.

– Какой друг?

– Ну, вы вместе в школе учились. Он еще к нам домой приходил. Не помнишь, что ли? – уже закипая, произнес он. – А сейчас в больнице нас принимал… но не принял.

Альбертычу покажу”… Вот и сойдутся богатыри!

– Все, отец! Едем в Казань! Звонил сейчас – нас там ждут! Бурно готовятся… потрет твой рисуют, три на два!

– Ой ты боже мой! – произнес он насмешливо.

Не собьешь!

– Ну тогда в больницу ложись! – рявкнул я. У меня нервы тоже имеются!

– В больницу? – недоуменно поднял бровь, словно впервые про такое заведение услышал. – Но друг же твой сказал, что не надо в больницу!

Ну, который в больнице нас принимал, по дороге сюда.

Помнит! Хотя в несколько фантастическом виде.

– Какой друг?

– Ну, вы вместе в школе учились. Он еще к нам домой приходил. Не помнишь, что ли? – уже закипая, произнес он. – А сейчас в больнице нас принимал… но не принял.

Новый его закидон! Но лучше сейчас с ним не спорить, организм его не трепать. Я сам-то уже не узнал бы школьных своих друзей – полвека прошло. А он уверяет, что узнал! Ну пусть. Ладно. Комар живет, пока поет.

– Вот только фамилию его не могу вспомнить! – как бы сокрушенно произнес батя. Куражится! Хочет превосходство свое показать. – По полтаблетки тот велел – и все в порядке!

Потом мы сидели с отцом на крыльце. Солнце стекало, плавилось в соснах, но жара не спадала.

– Ой! Как я купался – в речке Солар, в Ташкенте, где мы в двадцатых годах от голода спасались! Кидались с высокого обрыва, прямо в водопад! – Отец рубанул своей огромной ладонью. – Речка ледяная, стремительная была… выскакивали ошарашенные – и вниз по водопаду нас мчало! Помню, за водопадом натяжной мост был, упругий, и там молодая женщина ругалась с каким-то мужиком… аб-солютно пьяным! – почему-то со счастливой улыбкой произнес отец. Видно, на таком расстоянии любые воспоминания сладки. – Мужик тот все руками размахивал, что-то доказывал, и вдруг – брык! – прямо под перилы и в речку упал!

Женщина сбежала с моста, побежала туда, где вода резко поворачивала, в скалы упираясь. Мужик пытался там выбраться, женщина палку протянула ему, но он сорвался, и его дальше понесло – в белой пене совсем исчез. И тогда женщина прыгнула, прямо в платье, и тоже там скрылась. И далеко уже вниз по течению все-таки выкарабкались они.

Одежда прилипшая. Разделись, сели сушиться…

Отец, улыбаясь, смотрел туда.

8

– Поезд пойдет через Сестрорецк! – объявил сиплый голос.

Бывают же подарки судьбы! Люблю эту дорогу – хотя она выпадает редко, когда чинят основной путь.

В отличие от прямого, привычного, этот, окольный, оставляет ощущение какого-то сна. Поезд почему-то беззвучно, без привычного грохота, идет по широкой привольной дуге, и кажется, что он наконец-то съехал с опостылевших рельсов и катит свободно, как душа велит. Ты летишь прямо посреди огородов – слева и справа вплотную к поезду свисают высохшие помидорные плети, сверкают целлофановые домики теплиц.

Мощные женщины с руками по локоть в земле иногда распрямляются, стоят, но тихого нашего поезда словно не видят, будто он такая же привычная и удобная вещь на огороде, как ржавая ванна с водой.

Потом поезд проходит по краю широкий зеленый луг, всегда почему-то пустынный, только на самом горизонте из низких кустов торчит огромное несуразное здание с закрашенными белилами окнами – словно нежилое. Хочется думать о нем самое необычное – маршрут этот дарит какое-то отрешение от забот, словно отпуск, и хотя время он берет почти такое же, как прямой путь, но вдохнуть свободы и даже счастья позволяет всегда. Например, вот я спокойно понял, что этот странный и как бы недостижимый дом на горизонте – та самая больница, где мы однажды уже были с отцом и, похоже, скоро будем опять. Так что осмотреть ее с разных сторон не мешает. Как однажды сказал отец, зайдя вдруг ко мне (тогда мы еще жили отдельно): “Был сейчас в крематории. Провожали профессора Галину Ивановну Попову. На всякий случай все там осмотрел, подробно. – Усмехнулся. – Ведь когда самого привезут – ни черта уже не увижу”. Больница показалась всеми боками и медленно опустилась за горизонт.

Этот выезд мой – первый за последние два месяца. Находился при бате неотлучно, и только лишь эти две огромные клеенчатые сумки с грязным бельем, которые я едва волоку, даровали мне временную свободу.

Когда было солнце – быстро стирали, сушили на веревке между сосен

(на одной из них на большой высоте было железное кольцо – по легенде, приделанное для гамака Ахматовой и за эти годы поднявшееся, вместе с ее славой, так высоко). Потом зарядили дожди, и сушить батины вещи прямо из-под него на электрической батарее было душновато. Сладковатая вонь заполнила хату, и главное – белье оказывалось скукоженным и все таким же пахучим и грязным. И вот я с двумя плотно набитыми тюками был командирован к стиральной машине

“Индезит”. В момент переезда отца к нам его сбережения попали под знаменитую инфляцию – и покупка машины была попыткой спасения хоть части его средств. А вот теперь без нее бы пропали. Конечно, памперсы играли свою роль – но доставалось не только памперсам! Вот

– два могучих полновесных тюка… даровавших мне этот праздник. Ловок я, однако: взволнованно объяснил, что при дожде вещи все равно не проветрятся и не высохнут – не стоит и стирать, надо ехать. И как только, убедительно это доказав, выехал, сразу сквозь туман проступило солнце – и у деревянных домов (совсем близко) сушилось белье и шел пар из темных мокрых досок. Ловко я провел всех: когда надо мне – дождь, когда добился своего – солнце! Давно забытая моя репутация известного ловкача и пройдохи очень бы помогла мне сейчас

– как раз чего-нибудь такого, бодрящего, сильно мне не хватало последний год. Батя круто-таки меня согнул. Сейчас лежит, уже почти не вставая, но ведет себя спокойно и уверенно, словно бы слегка на время прилег. “Дай!” “Узнай!” “Где ты был?.. Не мог ты там быть!”

Понимаю, что он мудр, а если бы он впал в панику – вот тогда окончательно бы все рухнуло, завалился бы и я! А так – мне тоже приходится быть орлом рядом с таким батей! “Орел степной, городской, междугородний и международный”, как дразнила меня одна моя знакомая из Москвы. Но когда это было! Взлететь теперь, с двумя тюками белья, тяжеловато будет!.. Попробуем.

Недавно отец отмочил – в буквальном и переносном смысле этого слова.

Сидя за машинкой, я вдруг с ужасом увидал, что он как-то слез с крыльца и, пошатываясь, идет между сосен. От долгого лежания он был всклокочен и встрепан, одежда сдвинута, перевернута. Как раз оказавшиеся за частоколом любители Ахматовой обомлели: чья же это столь экзотическая тень? У ближней к частоколу сосны отец остановился.

– Валера! Что он делает! – донесся вопль жены.

Покачавшись и найдя равновесие, отец скатал до колен шаровары, зашуршал памперсами, и – хрустальная струя сверкнула на солнце.

Потом отец усмехнулся – казалось, его мысли далеко, вряд ли он думал о бедных экскурсантах, – неторопливо натянул штаны и побрел назад. У крыльца с распростертыми объятьями встречал его я. Уже привычное отчаяние последних месяцев всколыхнулось… но лишь чуть-чуть.

Чувствовал, что это лишь цветочки – дальше еще круче пойдет, так что чувства лучше приберечь! В оправдание отца скажу, что это оказался последний самостоятельный его выход – после этого он лишь лежал и сидел. Кто знает, как мы распорядимся последним своим выходом?.. А перед этим был такой: я, по его просьбе, выводил его к цветущей ржи.

Батя словно дремал у меня на руках, глаза его были полуприкрыты…

“Забыл он, что ли, куда я его веду?” – думалось мне. Опустил его на приготовленный стул – отец так и не шевелился. Ну, все? Прощание окончено, можно волочь его назад? И вдруг – “отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы” (одно из любимых стихотворений отца). Он впился страстным и даже гневным взглядом в крайний росток.

Чем он так его прогневал? По моим скромным познаниям, все было на месте: вот эти черные мешочки с пыльцой – мужские половые органы, а торчащие липкие хвостики, на которые должна прилипать пыльца, – наоборот, женские. Еще я помнил, что “своя” пыльца не годится – должна обязательно прилететь пыльца соседей, – перекрестное опыление у ржи. Призрачное, полупрозрачное облако как раз и реяло над плантацией. И вдруг отец, зверски ощерясь, стал хватать длинные липкие кончики, отрывал и отбрасывал их. Кастрировал, отбраковывал какие-то растения – быстро и, видимо, безошибочно. Обратно я волок его чуть живого – нелегко дался ему его последний трудовой подвиг!

Большую часть времени он теперь спал. Я переехал за его стол – глядел то на него, то на его записи.

Когда отец был на войне (первой империалистической, надо понимать?), все у нас заболели тифом. Сначала старшие брат и сестра – Николай и

Татьяна. Они болели так долго, что у них даже образовались пролежни.

Мать и самая старшая, уже замужняя сестра Настя были в поле, потому что нас нужно было как-то кормить. А я все дни и ночи находился у изголовья заболевших с миской мелко наколотого льда. Когда они просяще открывали рот, я насыпал им ложкой на язык некоторое количество льдинок. Время от времени я спускался в погреб и возобновлял запасы. Когда они стали поправляться, тут заразился и заболел я. И болел я даже сильнее, чем они, – может быть, потому что был младше. Потом мать мне призналась, что, поскольку я не поправлялся и становился все хуже, за мной даже перестали ухаживать.

Назад Дальше