Кастрация - Шуляк Станислав Иванович 6 стр.


Мне снова спокойнее, словно только что пробудившемуся после страшного сна, когда свежие утренние впечатления вытесняют собой и заслоняют все тревоги смутного и настораживающего, полузабытого уже сновидения. Но я и разбит, обессилен; бессилие теперь - стоимость спокойствия, или, разумеется, того заменителя его, который я ощущаю в виде пустоты, отсутствия мысли, вымученности и бесцветности ума. Бросаюсь в кресло и минут двадцать сижу без движения и без мысли, ощущая только ритмичное биение одной беззащитной, неутомимой жилки под кожею на боку в том месте, где по случайности лежит моя ладонь. Рассматриваю расставленные на книжных стеллажах небольшие гипсовые головки, деревянные маски и мраморных ангелов, служивших мне когда-то в юности моделями для рисования. У меня до сих пор сохранилось несколько сотен рисунков из того полузабытого времени. Телефонный аппарат уже совершенно забыт, хотя он и существует. Я не смотрю в его сторону. Всякое слово умерло во мне, остановилось. Господи, какая длинная жизнь! Такая длинная, что не успеваешь ее толком и разглядеть. Грохот отрешенности.

Постепенно пустота моего самоощущения заполняется мыслями и красками, будто омертвевшая плоть наполняется жизнью. Словно изображение проступающее на фотобумаге. Отчего я не могу просто читать газету, чтобы с носом оставить свою усталость?! Медленно шевелюсь в кресле. Мир есть монолог. Словно пробую себя в движении. Так безногий калека учится ходить на протезах, слепой после операции учится видеть, парализованный учится двигать руками и ногами. Для меня не странен Бог, но странны избравшие заурядным поприщем служение Ему. Что пришло - то и подошло. Бог - подставное лицо нашего бесконечного презрения или благочестия. Вспоминаю того журналиста Юлиуса, встреченного мной на вечеринке. Он мне показался не слишком симпатичным тогда, я не отступаюсь от своих впечатлений, но и былое пренебрежение, вспоминаемое, воскресшее теперь, пускай бы трижды обоснованное, нисколько не возвышает меня в моих глазах, не чувствую того, чтобы возвышало. Один из племени погонщиков ящериц кривотолков. И усмешка - псалом маловера - украшение губ. Надолго.

Что-то навело меня на мысль о моем дневнике, не знаю, что именно. Вспоминаю, что когда бродил сегодня по городу и даже до того еще, у доктора, у меня уже была безотчетная мысль о моем дневнике. Это как-то связано с кровообращением; иным, духовным кровообращением, я, наверное, не сумею того объяснить... Если бы я раньше вспомнил об этом, то не стал бы, думаю, сидеть вот так, без всякой цели, не стал бы переводить напрасно время. А теперь мне, может быть, и не хватит его... Сразу вскакиваю с кресла. Достаю из-под груды журналов на секретере большую тетрадь в клеенчатом переплете, сажусь за секретер, ставлю число и начинаю быстро писать кое-что из того, что сегодня весь день в виде бессвязных обрывков роилось во мне.

"Гуманизм, если рассматривать его в аспекте тождественности человеколюбию, так же жалок, смехотворен, эгоцентричен, так же принципиально безнравственен, как и само человеколюбие, вследствие узости цели его применения. Разве миллионы всевозможных движений или эманаций не стоят столь же равноправной и равновозможной любви, что и любовь к человеку? Не стоит ли того, например, солнечный луч, попавший на кровлю, когда обессиленный выбивается через узкий просвет в октябрьской туче? Не стоит волочимый ветром по земле кленовый лист после того, как успокаивается в серебристой, покрытой беспокойной рябью луже? Сколько еще таких же волнующих и великолепных картин способно подсказать нам наше воображение, знакомое с угаданным нами и интуитивно ощущаемым принципом равноправия и равнозначности всех проявлений нашей долготерпеливой природы? Не стоит ли нашей любви и страх брюхатой антилопы, загнанной голодной львицей на узких каменистых тропах посреди скудной субтропической поросли? (Вообще же любовь к страху есть одно из наших наиболее терпких и великолепных достижений, которое всему роду человеческому еще только осваивать и осваивать в отдаленном будущем, и то при условии, что сейчас уже мы сможем осознать его в качестве своей безусловной и заманчивой цели.) Любовь к человеку, высказываемая любым из представителей нашего рода, - и авторитетность в таком деле есть только подтверждение нечистой игры - всегда сродни саморекламе. Как можно говорить о любви к себе подобным, когда мы всего лишь залежалый товар на витрине у шарлатана, у пройдохи, ни на минуту бы не погнушавшегося обмануть хотя бы и весь свет ради своей грошовой выгоды?! И единственное достоинство, единственную добродетель, каковые мы могли бы теперь продемонстрировать для оправдания своего рода, своего потомства или сословия - это только любовь к самой любви, и ничего иного. Хотя вовсе не исключено, что и это сомнительная добродетель".

Я быстро отчеркиваю написанное, пропускаю несколько строк и продолжаю переносить на бумагу уже вполне сложившиеся в голове абзацы. Все сегодняшние переживания весьма мало теперь занимают меня, я не собираюсь оставлять о них никакого следа. Биения сердца ощущаются, слышатся каждой клеточкой тела. Строитель-страх. Число сегодня восемнадцатое, самое обыкновенное. Завтра девятнадцатое, еще обыкновеннее. Разве высокое спокойствие не придет ко мне впоследствии хозяином плоти?!

"Добро повсеместно отступает под натиском самодовольства, грязи и оскудения, в праведных оставляя свои гарнизоны. Ремесло праведничества еще непременно предполагает и неотвратимое возмездие для человечьей плоти, для его тщательно лелеемых потрохов со стороны любого, в праздности и дерзости возомнившего себя Провидением. Движения его - воображаемые паломничества скорби, ибо ничего нет более окостеневшего во всем духовном рационе мира фальшивых человеков, нежели праведничество. Добро - частная обязанность граждан, хотя и оно, по здравому рассмотрению, лишь немногим лучше греха. Не следует стараться избегнуть греха или смерти; все равно оба они, безусловно, настигнут человека, каждые в свой час. И только способности любви - есть то, что следует взращивать в себе в терпении, в тайне, в сумерках, в тишине и, разумеется, в отсутствие всякой надежды пожать урожай".

Я откидываюсь на спинку стула, задираю голову, закатываю глаза и хохочу потихоньку некоторое время. Мысль моя, буквально, распирает меня, ей не хватает места, ей тесно во мне. Я думаю о Нелли, просто мелькнуло что-то в голове, короткое что-то, без завязки и без разрешения. Хороши такие вот ощущения или мысли, от которых не ждешь никакой прибыли, мне они представляются заманчивыми и сладостными именно в своей необязательности.

Рассматриваю исписанные листки и свои пальцы. Нечто невыразимое испытывает всякий всматривающийся в себя, попутчики его - бессилие и беспомощность; каждый - шарада без ключа или отмычки, и вопрос еще - вложено ли в него хоть что-нибудь Создателем?! На губах своих ощущаю гримасу оскудения и холодности. Она независима от меня, эта гримаса, и побуждается Бог весть какою силой и какою причиной. Неприязнь и раздражение, думаю я, должны быть добычей всякого самолюбования, тревога - обязанностью всякого размышления; неизбежно вечное пребывание в полусне и бессознательности всех, не имеющих представления о смысле таинств потустороннего. Страх перед музыкой и даже вообще звуком. Выхватываю листки из тетради, исписанные листки, рву их в клочья и комкаю их, дабы вытравить самую возможность сожаления по поводу пропажи. Обязанность таланта - всегда молитва на отражения. Весь день и вечер я лишь заложник моей беспредельной прозы. На обреченность обречен. Каустическая сода сомнений. Ногти. Наткнувшись.

Иду на кухню, достаю из холодильника в цветастой целлофановой упаковке сыр, думаю порезать его, но оставляю, поддавшись новому минутному побуждению моему. Снова возвращаюсь в студию, просматриваю пришедшие накануне журналы, но прочитанное совсем немного занимает меня. Беру телефонный аппарат и, присев на журнальном столике, отстукиваю на кнопках номер указательным пальцем. Две зеленоватых двойки, мерцающее четыре, сиреневая семерка, костлявая единица и пышнотелое, алое восемь. Ожидаю довольно долго, знаю, что так и должно быть, обычное дело. День полон предостережений и тайных знаков. В никуда уходящий. После в трубке слышится голос матери, интонации порхающие, худощавые, нервные, краски мгновенного артистизма. Здесь все знакомо до мелочей, и неожиданно до откровения.

- О-о!.. - слышу возбужденно-фальшивое, и немедленно подавляю в себе досаду легкую и привычную, которая всегда возникает при моих беседах с матерью. - Неужели это мой цыпленочек славный звонит мне, чтобы пожелать своей мамочке доброй ночи?! Я чувствовала сегодня себя всеми покинутой и заброшенной, но только одно что-то подсказывало мне: "Нет, Мария, есть еще кто-то, кто сейчас думает о тебе". И этот "кто-то", оказывается, мой славный, вежливый, мой благодарный мальчик!..

- О-о!.. - слышу возбужденно-фальшивое, и немедленно подавляю в себе досаду легкую и привычную, которая всегда возникает при моих беседах с матерью. - Неужели это мой цыпленочек славный звонит мне, чтобы пожелать своей мамочке доброй ночи?! Я чувствовала сегодня себя всеми покинутой и заброшенной, но только одно что-то подсказывало мне: "Нет, Мария, есть еще кто-то, кто сейчас думает о тебе". И этот "кто-то", оказывается, мой славный, вежливый, мой благодарный мальчик!..

- Мама, - говорю, - прошу тебя, не пей больше сегодня. Мне кажется, тебе уже достаточно.

Смущения в ней немного, и скорее даже вообще нисколько. - О, ты можешь не беспокоиться, малыш. Завтра утром твоя дорогая мамочка будет выглядеть как всегда великолепно.

- Я беспокоюсь, - возражаю, - вовсе не о том впечатлении, которое ты будешь производить завтра. Хотя, конечно, твои грим или косметика, которыми ты пользуешься безукоризненно, вряд ли кого-нибудь смогут обмануть. Меня больше беспокоишь ты сама и твое самочувствие, которое ты подвергаешь таким испытаниям. Мне, разумеется, не нужно напоминать тебе, что все, что ты проделываешь с собой, не проходит бесследно.

- Ах ты, мой маленький волчонок! - говорит странная, чужая женщина, в которой мне приходится признавать собственную мать. На мгновение оступаюсь в чужеродности. Причуда. - Ты иногда умеешь весьма больно уколоть меня напоминанием о моем возрасте. Твоя показная почтительность обычно - всего только прикрытие твоей насмешливости. И ненависти.

- Да Бог с тобой, - говорю и физически ощущаю, как моей собеседницей делается все мыслимое и возможное, чтобы мне только увязнуть в трясине пустого препирательства. - Причем здесь твой возраст или моя ненависть? Я вовсе не думаю ни о том ни о другом. Твоя женская красота всегда была и остается теперь тем твоим оружием, которым ты пользуешься с особенной беспощадностью.

- Я твоя мать, - немедленно парирует она, - и мне с сожалением приходится признавать, что все мои недостатки ты унаследовал от меня без всякой меры. Вероятно, существует закон природы... И это также моя расплата!..

- Пусть так, - соглашаюсь. - Наверное, так и должно быть. Хотя еще, по-видимому, в процессе своего становления я и тебе с лихвой посылал кое-что из своей благоприобретенной несговорчивости и своей нетерпимости. В этом смысле, мы стоим друг друга. Хотя, представь себе, именно сегодня мне хотелось бы встретить что-нибудь сверх наших обычных баталий.

- Ведь я всего лишь обычная греческая мать, - горделиво говорит вдруг эта женщина, - для которой доставляет жестокую радость самоотречения послать своего красавца-сына на мучения, необходимые для нашего холодного отечества.

- Ты алкоголичка, стерва и сумасшедшая! - кричу я дрогнувшим в какое-то мгновение голосом, минутное рыдание прорвалось еще в мою речь. - Твое всегдашнее комедиантство только забавляет твоих многочисленных поклонников. И это именно ты повинна во многих несчастьях отца, ускоривших и его смерть.

- Вот как. Мой бедный маленький мальчик! - слышу я певучий, с нарастающей обидою голос матери. Обида ее, как обвал. - Ему сейчас так тяжело одному. И вместо того, чтобы прижаться к груди его дорогой мамочки, как это бывало в детстве, он раздает оплеухи направо и налево, в том числе и тем, кто не смотря ни на что любит его. Значит и до тебя дошла сплетня, достойная лишь лживой возни газетчиков, падких до любой грязи? А известно ли тебе хоть на минуту, каким невыносимым человеком был твой отец с его всегдашним сознанием собственного величия и непрерывного благодетельствования нации?! Да после его смерти, как бы она ни потрясла нас всех, очень многие люди, очень многие, уверяю тебя, вздохнули с облегчением. Да и твоя дорога к славе, говоря по совести, оказалась открытой по-настоящему только после его ухода. Можешь ли ты представить, каково было постоянно находиться рядом с ним нам, простым смертным?!

- Это уж скорее он был простым смертным, если быть более точным! - не успокаиваюсь я. - А теперь тебе доставляет удовольствие рассчитаться с памятью о нем, посылая его сына на то, на что прежде не задумываясь бы отправила и своего мужа. - Остановившийся. О чем? Еще совсем немного.

- Не заблуждайся, мой милый, - холодно говорит эта великолепная женщина. Царственные особы. Вдовствующая императрица. - Все, что теперь тебе предстоит, это выбрал исключительно ты сам. Мое же участие в этой истории было лишь самого общего, представительного характера.

- Не воображай, пожалуйста, будто тебе удалось победить меня, - отвечаю матери, невольно и сам заряжаясь ее холодностью. Слава миру, где главное наше обоюдоострое и смертоносное оружие против наших близких - собственная одаренность. - Мне известно гораздо больше, чем ты можешь себе представить. Это касается и твоих отношений с отцом и его смерти, это касается и твоего участия в моем избрании...

- Это все твои жиды! - взвизгивает вдруг уязвленная женщина. - Это все твой Марк и его проклятые дружки!.. Ничего не скажешь, хорошенькое же ты подыскал себе окружение!.. - Ни на минуту. Вспышка сверхновой. В суматохе исчезнуть увлекаемому священным трепетом беспокойства.

- Какая разница?! - возражаю я. - Важно только то, что я знаю.

- Ну что же, - устало отвечает она. - Тем веселее тебе будет жить с твоим знанием. В конце концов, ты пока еще мужчина. - И вешает трубку. Это у нас с ней всегда так. Гаснущее солнце. Ускользающий образ. Растворение в постороннем и новое проникновение постороннего. Неожиданно - новый звонок, будто разряд молнии возле моих рук. Attention. Трубку хватаю, будто виновного за горло. Губы. Мне еще, возможно, предстоит притвориться господином какого-нибудь дня недели или месяца года.

- Да! - кричу в трубку. - В чем дело, мама? Какую из своих прощальных оплеух ты забыла отвесить?! - мгновенное замешательство там, на другом конце, и догадываюсь о своей ошибке. - Кто говорит? Слушаю вас!

- Простите!.. - голос мальчишеский, сбивчивый. Мальчик-липучка. Вечно раздражаемый своим хмурым погонщиком - честолюбием. Отдираю пальцами. Суккуленты. Визитер-голос. - Вы меня не знаете!.. Я только хотел сказать вам... - с заминкой гортани. - Я понимаю, что очень беспокою вас, когда вам необходима сосредоточенность... Мне кажется, я понимаю ваши чувства... никто... Я хотел только сказать вам, что преклоняюсь перед вами. Я завидую выбранному вами пути. Наверное, вам совершенно не нужно то, что я сейчас говорю, но я бы все-таки хотел, чтобы вы знали... ваш путь выше других. Я поспорил со своими товарищами!.. Они надо мной смеются, но вы-то поймете меня. Я ужасно говорю.

Явственно вижу, как я хватаю его за волосы, как валю его на пол и начинаю бить об пол головой. Осмелел и приблизился. Я забил бы его до смерти, попадись он мне в руки, я разбил бы на куски его череп. Кровавые струи истекали бы из его глаз, ушей, ноздрей и из его горла. Меня нельзя было бы оторвать от моей жертвы... "Будь осторожнее, - мысль мелькает. Возможно, это подстроено все". Меня хотят вызвать, подтолкнуть к бешенству; очередное испытание, устроенное мне. Все предсказуемо, и меня знают настолько, что какая-либо ошибка, какой-либо просчет исключены, и уж если выбран именно я... Усилие мышечное отступает, растаивает... Наблюдаю себя с холодной усмешкой. Время есть положение тел и предметов, время есть все что угодно. Наравне. Твердость.

- О-о, - в половину материнской фальшивости восклицаю. - Я уверен, что и у вас есть шансы, может быть, через несколько лет быть избранным, подобно мне... Я ведь полагаю, что вы этого хотите, даже если и не вполне отдаете себе отчет. И дело здесь, разумеется, не в славе, могущей открыться для вас, но в той пользе, которую можно будет потом приносить в течение всего остатка жизни. - "Змей был хитрее всех зверей полевых, которых создал Господь Бог". Льстивым шелком неуверенности оплетать меня станет по душе. - Вы ведь еще очень молоды, как я могу догадаться по вашему голосу. Вы должны верить и стремиться к своей цели...

- Да нет у меня никаких шансов. Я хотел сказать вам... - голос спокоен. Слышу, что злится на себя за свой неудачный дебют. Удваиваю осторожность. Мне уже почти двадцать лет, а я никто и ничто. Да нет, не во мне дело. Обо мне не стоит и говорить, хотя вы правы... Извините меня за то, что я решился вам позвонить...

- Мне уже гораздо больше, чем вам, - перебиваю. Человек с его обоюдоострою ложью существования. - Я считаю, что вам все же не следует отчаиваться. Во-первых, нам с вами обоим неизвестно, чем будут руководствоваться впредь, избирая в будущем одного из новых счастливчиков. Так? Но вы сейчас уже можете прорабатывать для себя - это мой вам совет! некоторые моменты вашей собственной технологии одаренности. Это, разумеется, прекрасно, что вы сейчас уже задумываетесь над исполнением жемчуга вашего существования. Вы можете подготавливать себя к восприятию всех озарений, которые есть... каламбуры божественности... И это очень обнадеживает, что и среди новых потоков молодости встречаются некто, помышляющие о высоких служениях...

Назад Дальше