- Какая черная обезьяна!
Понятно, негр возмущался, и всё шло по раз заведенному порядку.
Недавно в Филадельфии один такой негр, оказавшийся атлетом из цирка, на предложение драться, не говоря худого слова, избил барона до полусмерти. Барон застрелил его на другой день и, спасаясь от преследований, принужден был вернуться в Россию. Здесь его арестовали,- закончил приятель мой и снова засмеялся.
- Но что удивительнее всего,- продолжал он,- это то, что баронесса сумела доказать сумасшествие мужа до его ареста и вышла замуж за графа Боржевского; он же назначен опекуном барона, а маленького креола отдали куда-то на воспитание. Как видно, в самом деле не миновать сумасшедшего дома злополучному барону фон-дер-Гац!..
Окончив, мой приятель долго еще смеялся. Я же постарался поскорее избавиться от него, так как мне вовсе не было весело.
Апрель, 1909
МАЛЬЧИК И ЕГО МАМА
Вот какую странную и грустную историю рассказала мне однажды старуха нянька про одного мальчика.
У Феди умерла мать, когда ему шел всего лишь шестой год, и потому ли, что отец боялся напугать его или по другим каким причинам, но строго-настрого было заказано, чтобы об этой смерти ему не говорили.
Няньке это очень не нравилось, потому что все-таки сын и должен он поплакать на могиле матери,- но делать было нечего - барин велел - ну и слушались.
Сказали Феде, что мать всё еще больна и на поправку уехала в далекие края, а когда поправится, то обратно вернется.
Федя долго убивался и, видно, обижен был, что мать к нему попрощаться не ходила, а потом успокоился.
Начали лгать ему; так ложь за ложью и пошла цепляться. Один грех только был. До сих пор старуха простить себе этого не могла. Да, ведь раз солгав, как уже правду скажешь. Думали - вот вырастет немного, тогда всё и узнает. Простит.
Только жуть иногда брала. Бывало, обидишь чем-нибудь Федечку, он заплачет, да и пойдет в уголок; сядет там на пол, ручонкой себя гладит и говорит:
- Ничего, ничего... не плачь, скоро мама приедет...
Сама слезы с глаз тихонько вытираешь. Что говорить - нехорошо было.
А то играет, да вдруг задумается и спрашивает:
- Что же мама так долго не едет?
Скрепя сердце ответишь:
- Ничего,- скоро уж...
- Нет, ты мне правду скажи. Я ведь знаю, что ты обманываешь, вон глаза на нос спрятала. Скажи, когда приедет; я хочу знать. И очков не ищи, вон они у тебя под руками - все штуки твои знаю...
- Что ты, родимый, - говорю, - и совсем я тебя обманывать не хочу. Вот лето настанет,- она, сердешная, и приедет.
Точно нечистый языком вертел - право.
- Ты, - говорю, - не печалься. Она там в теплых-то краях поправится: здоровая да белая станет.
- А хорошо там? - спрашивает.
- Очень, очень хорошо. Кругом цветы, деревья зеленые шумят, птицы поют...
- Это и у нас в деревне птицы поют и цветы цветут. Нет, ты мне скажи, что там особенного есть...
Нашел меня о чем спрашивать - я и так изворачиваюсь.
Ну и врала, что могла, смертный грех на душу брала - чистого младенца обманывала.
Так, словно горб мне на спину клали.
Просила барина: скажите правду-то сынку, Бога побойтесь. Какой там слушать не хочет.
- Ты,- говорит,- мне и сына убить вздумала, последнюю радость отнять желаешь? Он у меня,- говорит, - нервный, мать любил очень, и доктор предупредил меня, чтобы я его берег и ничего ему не говорил бы. Подрастет, забудет ее, окрепнет - тогда и скажем. Ты,- говорит,- старуха, не дури. Небось не раз в свою жизнь лгала, да еще ради худого.
Ему хорошо рассуждать было, сынка-то много ли видел. Приедет, поцелует, о здоровье спросит, когда поиграет с ним, а там опять уедет.
Я ведь с Феденькой день-деньской сидела и ночами его пестовала.
Каюсь, прав был барин в одном, что греха таить: случалось и соврать когда, да только не так. Страха того не было. Точно чуяло мое сердце - быть беде.
Судите сами - научила мальчика покойница Богу молиться за здоровье папы, мамы, дяди, тети - всех по порядку.
Как выучила - так и молился.
Вы подумайте только, за здоровье покойницы молился!
Он-то дитя неразумное, с него не взыщется, а грех-то на нас падет... Да что грех - оно бы еще ничего и так не оберешься, а вот каково-то - слова эти слышать...
Так умильно ручки сложит, на коленки встанет, голову к иконам подымет и раздельно, с сердцем просит:
- За здоровье папы, мамы.
И еще раз под самый конец маму помянет, помянет, потому, дескать, что больна она.
Бывало, после того ночами не спишь - всё думаешь, думаешь. Вот пойду и скажу - была не была, а потом сомненье возьмет - вдруг и взаправду напугаешь ребенка до смерти.
Глупая была.
Как Пасха пришла, стал наш Феденька радостный такой, все ходит, бумажки цветные собирает и карандашиком по ним водит.
- Что ты,- спрашиваю,- Феденька, делаешь?
- Я, - отвечает, - маме письмо пишу: пусть к празднику приедет, я ей яичко хочу подарить, больно уж загостилась там долго - домой пора.
Переехали мы к себе в имение - пошли новые игры да забавы. Целыми днями по двору ходим. У меня от сердца отходить стало. Ну, думаю, сошло с рук, господь миловал...
Только напрасно радоваться было. Бог-то всё видит и дела наши нам показывает как есть они.
День за днем, неделя за неделей, приехала к нам барынька одна гостить. Она еще и при покойнице бывала. Говорили там про нее разное - да чего не знаю, того не знаю. Только уж теперь ясно стало: решил на ней барин жениться.
Приехала барынька поздно вечером, когда Феденька спал, а наутро мы с ним гулять, как водилось, пошли.
Запамятовала я, что ли, но ничего про гостью-то касатику моему не сказала.
Гуляли это мы, играли, лошадок кормить ходили, а потом садом домой пошли.
И вдруг как вскрикнет мой Феденька:
- Мама!..
Да как побежит. Я за ним. И вижу, идут к нам навстречу барин с барыней под руку и улыбаются.
А Феденька все бежит и кричит:
- Мама, мамочка!
Голос от радости вздрагивает...
Я так вся и обмерла. Спаси и помоги Господи...
Только не добежал он до них шагов десяти, остановился вдруг, ручонки опустил и об землю.
Мы к нему, посинел весь, стонет, чуть губами шепчет:
- Мамочка...
Отнесли мы его в детскую, оттирать стали.
Пришел в себя, на барина посмотрел, на барыньку - ничего не сказал и опять глаза закрыл, только уж сознание не терял, а все просил его одного оставить.
На другой день как будто лучше ему стало. С кровати попросился, велел себя в сад везти в колясочке.
Там всё цветы заказывал рвать и венки плесть.
- На что тебе веночки?
- Нужно, - говорит...
А потом выехали мы с ним за околицу, он и говорит мне:
- Напрасно мы с тобой, няня, маме письма писали, всё равно она больше к нам не приедет...
- Почему так?
- Да уж знаю - ты мне и не перечь.
Я и молчала, а сама думаю: неужто догадался, сердешный?
Подумал он еще, подумал и опять:
- Это хорошо, что тетя сюда приехала, она тут с вами вместо мамы останется...
Так меня холодом и обдало.
Обняла я его головку, к себе прижала, целую.
- Что ты, Федечка, загадками говорить стал, давай я тебе лучше бабочек половлю.
- Давай, - говорит, и больше слова не вымолвил. Видно, опять занеможилось.
А ночью подозвал меня к кроватке своей и так строго приказывает:
- Ты мне завтра утром, няня, белье чистое приготовь и чемодан у папы возьми, - я должен к маме ехать.
Потом лег и глаза закрыл.
Я его крестом осенила. А наутро его, сердешного, и не стало.
1913
ПОЛИНА-ПЕЧАЛЬНАЯ
L'amour est un rossier quit
fleurit sur nos levres:
Plante dans notre coeur, il
boit le plus beau sang.
Et le vase empourpre, Saxe,
Chine ou vieux Sevres.
Se brise quand les fleurs vont
s'epanouissant...*
Romance
В нескончаемом потоке человеческих лиц и характеров, каких приходится наблюдать в короткие дни нашей жизни, встречаются типы, поражающие нас с первого взгляда, вызывающие в нас невольное любопытство, смешанное или с чувством восхищения, или с брезгливостью. Но чаще всего приходится нам сталкиваться с людьми совершенно безразличными, с людьми, о которых ничего не сумеешь сказать через минуту после того, что их увидел,- так они бесцветны.
Но, может быть, эта серость только кажущаяся. Быть может, глядя на большинство людей, мы улавливаем только общий тип, как бывает это с путешественником, впервые попавшим в чужую страну. Быть может, это только недостаток внимательности: нас поражают лишь резкие особенности, и мы беспечно проходим мимо скрытых, затаенных и, кто знает, наиболее значительных и характерных черт. И не подтверждается ли мысль эта теми нежданными озарениями, когда случайно встреченный и забытый вами человек внезапно оживает в вашей памяти в совершенно новом освещении, приобретает определенные, ему только присущие черты, становится единственным в своем роде - странно волнует ваше воображение и часто вызывает горькую укоризну вашей близорукости и равнодушию.
* Любовь - это розовый куст, цветущий на наших губах. Зародившись в нашем сердце, он пьет самую чистую кровь. И пурпурная ваза, подобная саксонской, китайской или старинной сервской, разбивается, когда бутоны начинают раскрываться (фр.).
* Любовь - это розовый куст, цветущий на наших губах. Зародившись в нашем сердце, он пьет самую чистую кровь. И пурпурная ваза, подобная саксонской, китайской или старинной сервской, разбивается, когда бутоны начинают раскрываться (фр.).
Вот и сейчас вспомнил я об одной девушке, об одном обиженном природой существе, с бледным, невыразительным лицом, каких тысячи, с лицом, которое только недавно выплыло предо мною из туманного прошлого и всё более приковывает к себе мое внимание. Я вспомнил о Полине-печальной.
Будучи еще студентом, я часто ездил на каникулы к крестной матери своей - княгине Прасковье Сергеевне Соловецкой, имение которой находилось недалеко от нашего. Княгиня была чопорной, подтянутой старушкой, вдовой вице-губернатора, с большими замашками барыни былых времен, но с состоянием, уже приходящим в упадок. Зимою она жила в провинциальном городе, в собственном доме, а на лето переезжала с целым штатом прислуги и бесконечным хвостом племянниц и внучек к себе в усадьбу.
Большие каменные барские хоромы стояли на высоком холме, окруженные цветниками, оранжереями и парком, спускающимся по склонам к обширному пруду. Широкая аллея старых каштанов вела к соседнему холму, где возвышалась старинная церковь, строенная предками княгини.
Дом был очень велик, и, сколько бы гостей ни приезжало к старухе, всем находилось место, а во многие комнаты даже никто и не захаживал. Убранство некоторых из них осталось прежнее, во вкусе восемнадцатого столетия: стены были расписаны по штукатурке или увешаны сверху донизу огромными темными картинами в золоченых рамах, среди которых можно было найти весьма ценные по достоинству живописи. Мебель была резная, массивная и обитая штофом особого цвета в каждой комнате. Сам воздух - сыроватый, чуть затхлый, несмотря на то, что летом всюду раскрывались окна, дышал давно угасшими днями - пылью, плесенью, клеем, тлеющей материей и еще чем-то неуловимым, похожим на нежные, необычайные духи, слегка кружащие голову.
Молодая шумливая жизнь гостивших племянниц, племянников, внуков и внучек врывалась всюду, проникала во все уголки, но не смешивалась с прошлым, не убивала его, - как вольный ветер лугов, веющий в открытые широкие окна старинных покоев не заглушал дыхания обветшавших стен. Эта дедовская рамка придавала особый очаровательный оттенок всем нашим затеям, нашей юной любви, нашим невинным тайнам; овевала нас, не заглушая нашей веселости, голубой мечтательной дымкой.
Мы играли в теннис, футбол, танцевали в огромном зале с хорами модные, новейшие танцы под скрипучие вздохи разбитого рояля, шептались по темным углам и мчались как угорелые верхом и на велосипеде по дорогам имения.
А старая княгиня поддерживала традиции.
Каждый праздник или воскресный день к церкви, отстоящей от дома не более ста сажен, подкатывала высоченная двуместная карета на каких-то стоячих рессорах. В карету была впряжена, цугом с форейтором, четверня лошадей, еле передвигавшая от древности ноги, а на запятках, держась отчаянно за ремни и болтаясь во все стороны, стояли непременно два лакея в ливреях, довольно поношенных.
Карета останавливалась, лакеи, цепляясь друг за друга, слезали с запяток, становились по обеим сторонам дверцы и начиналась бесконечная процедура откидывания подножки, не желающей раскладываться, открывания дверцы, отчаянно сопротивлявшейся усилиям открыть ее и, наконец, из глубины кареты извлекалась под ручки сама "их сиятельство".
Мы, молодежь, успевшие за это время пешком добежать до церкви, стояли в стороне и прыскали со смеху, полные молодой, незлобивой смешливости.
Наконец лакеи, толкаясь, бежали вперед и расстилали на клиросе, на обычном месте княгини красный коврик и сдували пыль со скамеечки, а старушка медленно и важно в черном своем платье с шифром на груди и черном кружевном "фаншончике"* на седых волосах, высоко взбитых, проходила среди двух рядов расступающихся крестьян.
* ...с шифром на груди и черном кружевном "фаншончике"... - Шифр знак отличия, которым награждались от имени императрицы особо достойные придворные дамы. Фаншончик - головная косынка.
После обедни обыкновенно все соседи, находившиеся в церкви, бывали приглашаемы к княгине и уже заставали ее сидящею неизменно в так называемой диванной комнате, всегда на одном и том же месте.
На столике перед нею дымилась чашка черного кофе, которое она пила чуть что не целый день, лежал вышитый мешок с цветными шерстяными нитками и стоял колокольчик в виде эмалевой девицы в сарафане и кокошнике, пляшущей русскую.
Старушка пила маленькими глотками кофе, с каждым глотком посасывая новый кусочек сахару, наколотый для этой цели; потом доставала ножницы и стригла цветную шерсть, теперь я уже не помню, для какой надобности.
После завтрака, всегда обильного и шумного, гости снова возвращались к княгине, так как она никогда за завтраком не присутствовала, соблюдая строгую диету из-за катара желудка.
Вплоть до обеда играли в вист, а молодежь разбредалась по парку.
Но иногда мы врывались шумной толпою в гостиную, споря и хохоча, и тогда княгиня поднимала на нас свои прищуренные глаза и востренький нос и говорила, пожимая плечами:
- Mon dieu, guel fracas!* Можно подумать, что это какие-то мальчишки и девчонки, а не взрослые барышни и кавалеры... Молодежи свойственно веселиться и дурачиться, но нельзя же подражать телятам!..
* Мой Бог, какой шум! (фр.).
Иногда мы устраивали, как я уже говорил, танцы. Кто-нибудь садился за рояль, стучал по расшатанным клавишам, а остальные отплясывали, скользя по давно не вощенному паркету.
На топот наш приходили пожилые гости, иногда сама княгиня.
Когда гостей не было, Прасковья Сергеевна чинилась меньше. Глядя на нас из своего угла, она вздыхала и вспоминала балы в Смольном. О, это были удивительные времена! И как ухаживали тогда, как ухаживали! И как пошлы, как непристойны современные танцы в сравнении с тем, что танцевали тогда.
Княгиня подбирала сердечком губы, щурилась еще больше и почему-то потягивала себя за кончик уха, за то место, где когда-то висела серьга.
Мы просили хором:
- Княгинюшка, спойте нам... Спойте, пожалуйста!
Она отмахивалась руками, хмурилась, но наконец сдавалась. Оправив на голове "фаншон-чик", сняв почему-то все свои кольца, с которыми она никогда не расставалась, она шла к роялю и строго оглядывалась по сторонам. Мы умолкали, прячась в темные углы, и слушали.
Мы никогда не смеялись, слушая пение княгини, хотя зрелище это было весьма забавно. Легкая грусть слетала в молодые наши сердца. Мы особенно сладко чувствовали в эти минуты свою влюбленность.
Сиреневые сумерки наполняли всю белую расписную залу. С потолка смотрели на нас розовые амуры... Дрожащим, тоненьким, беспомощным голоском княгиня пела всегда одно и то же:
L'amour est un rossier qui
fleurit sur nos levres:
Plante dans notre coeur, il
boit le plus beau sang.
Et le vase empourpre, Saxe,
Chine ou vieux Sevres.
Se brise quand les fleurs vont
s'cpanouissant...
И эти слова, которые мы все знали давно уже наизусть, казались нам особенно проникновенными, очаровательными, полными глубокого смысла.
...Я был влюблен в Раю - одну из внучек княгини. Надо ли говорить, что она была розой среди роз, королева среди королев... И так как тогда я был слишком увлечен ею, то теперь не могу вам в точности описать ее наружность. Да, пожалуй, этого не стоило бы делать, если бы я ее помнил: вы, конечно, не разделили бы со мною моего восторга.
Кроме нас, гостили в имении: Глеб и Сонечка, Жорж и Вера, Надежда Евгеньевна - молодая вдовушка,- племянница княгини, за которой ухаживали правоведы - братья Вяловы, и, наконец, Поля - тоже внучка Прасковьи Сергеевны.
Если бы я стал вспоминать эти дни раньше, до всего того, что случилось,- я, конечно бы, так и не вспомнил про Полю. О ней всегда забывали, никогда ее не замечали. Иногда она раздражала нас своим присутствием. Может быть, в ней были какие-нибудь внешние достоинст-ва, но мы их не видели. Ее продолговатое лицо с неопределенным мягким носом, водянистыми глазами, белесыми ресницами - никогда не останавливало на себе нашего внимания. С ней говорили, глядя в сторону, походя.
Ничем не занятая, апатичная, всегда рассеянная, всегда одинокая, Поля бродила повсюду и потому попадалась там, где ее меньше всего ждали. Везде была она лишней и точно не замечала этого, не огорчалась общим равнодушием. С ней даже не делились подруги ее своими тайнами, а некрасивые девушки только для этого, кажется, и существуют. Поля казалась слишком ко всему безразличной, ничто, по-видимому, ее не интересовало, и она, пожалуй, не сумела бы выслушать чужую исповедь, как не сумела бы сама рассказать о себе. Все считали ее ни к чему не нужным, бездушным существом. Прислуга жаловалась на ее неряшливость, княгиня раздражалась ее бездельем, хотя никто из нас не мог бы похвалиться особенной деловитостью. Мы все бежали от Поли, потому что присутствие ее точно связывало нам руки. Нам становилось скучно при ней и неловко, нам казалось, что она нас выслеживает, хотя знали, что это совсем ей не нужно. Она появлялась всюду бесшумно, быть может, только благодаря своей легкости и гибкости, которы-ми она обладала при значительном росте, - но то, что у другой сочли бы за достоинство, то казалось у Поли преднамеренным и неприятным.