Траугот вытащил все рисунки, которые были когда-либо им сделаны, и принялся с жаром рассматривать их испытующим взглядом. Многие казались ему сегодня совершенно иными, не такими, как прежде, и притом лучше. В особенности же, из числа этих юношеских опытов его детства, обратил он внимание на один листок, где в истертых, но знакомых чертах узнал он старого бургомистра с прекрасным пажом, и вспомнил, что уже тогда фигуры эти действовали на него каким-то странным, непонятным образом, так что однажды в сумерки, преследуемый неодолимой силой, он бросил игру с товарищами и убежал в Артусову залу, где и уселся копировать картину.
Какое-то щемящее, невыразимое чувство вдруг овладело Трауготом. Он должен был, по обыкновению, провести несколько часов в конторе, но почувствовал, что это невозможно, и убежал на Карльсберг. Там перед его глазами представало шумящее море; в его волнах и сером тумане, расстилавшемся над водной равниной, он, казалось, видел, как в волшебном зеркале, будущую, ожидавшую, его судьбу.
Не правда ли, ты, любезный читатель, испытывал сам, что чудесный порыв первой любви обыкновенно поселяет в нас чувство какой-то безнадежности? Таковы бывают сомнения художника в своих силах. Он созерцает идеал и чувствует бессилие воплотить его в своем произведении. Ему кажется, что идеал убегает от него безвозвратно; но затем божественное мужество возвращается к нему вновь; он бодро вступает в борьбу, и сомнение разрешается сладкой надеждой, укрепляющей его в стремлении к излюбленному идеалу, к которому подходит он все ближе и ближе, хотя и не достигает его никогда.
Траугот испытывал чувство именно такой безнадежной скорби. Когда рано утром он вновь пересмотрел свои все еще лежавшие на столе рисунки, они показались ему до того слабыми и ничтожными, что он невольно вспомнил слова одного понимавшего толк в искусстве приятеля, который сказал: «Одно из неприятнейших заблуждений для посвящающих себя искусству состоит в том, что многие способность свою живо чувствовать принимают за истинное призвание». Траугот сомневался, не эта ли простая способность чувствовать была в нем затронута видением старика с юношей в Артусовой зале. Напав на эту мысль, он заставил себя силой возвратиться в контору и принялся усердно работать для господина Элиаса Рооса, несмотря на все отвращение, возбуждаемое в нем этим трудом, так что немало силы воли понадобилось ему, чтобы не бросить все и не убежать. Ему было так не по себе, что господин Элиас Роос, глядя на бледного, расстроенного юношу, с участием приписал его состояние болезни.
Между тем время шло, наступила ярмарка, после которой назначена была свадьба Траугота с Христиной и открытое объявление торговому миру, что он делается равноправным соучастником Элиаса Рооса в его делах. Это последнее обстоятельство представлялось Трауготу могилой для всех его надежд, и скверно становилось у него на душе при виде хозяйственных хлопот Христины — она все время что-то убирала и обставляла в предназначенных для них комнатах среднего этажа, вешала занавески, чистила горящую, как жар, медную посуду.
Раз, потерявшись в толпе, наполнявшей Артусову залу, Траугот вдруг услышал позади знакомый голос, пронзивший его насквозь:
— Неужели эта бумага стоит так дешево?
Траугот быстро обернулся и увидел странного старика, отдававшего одному из маклеров для продажи какую-то бумагу, курс которой стоял в это время очень низко. Красивый мальчик стоял возле и смотрел на Траугота самым дружеским и участливым взглядом. Траугот быстро бросился к старику и сказал:
— Позвольте, милостивый государь, вам сказать, что бумага, которую вы желаете продать, стоит именно столько, как вам говорили; но курс ее, я могу вам предсказать наверно, скоро поднимется, а потому, если вам угодно послушать моего совета, повремените с продажей несколько дней.
— С какой стати, милостивый государь, вмешиваетесь вы в мои дела? — возразил старик очень сухо и сердито. — Может быть, мне в настоящую минуту вовсе не нужны эти глупые бумаги, а деньги, напротив, нужны очень.
Траугот, видимо оскорбленный таким неласковым отпором старика, хотел уже удалиться, но в эту минуту упал на него умоляющий взгляд юноши, в котором сквозь слезы читалась просьба, так что он не мог удержаться и сказал:
— Мне все-таки не хочется, чтобы вы понесли такой значительный убыток. Продайте эту бумагу мне под условием, что я через несколько дней возмещу вам разницу в курсе.
— Удивительный вы человек, — возразил старик. — Пусть будет по-вашему, хотя я все-таки никак не могу понять вашего желания меня обогатить.
С этими словами он бросил быстрый взгляд на мальчика, который стыдливо опустил прекрасные голубые глаза. Оба пошли за Трауготом в контору, где он отсчитал деньги старику, спрятавшему их с мрачным видом в мешок. Мальчик между тем тихо сказал Трауготу:
— Не вас ли встретили мы несколько недель тому назад в Артусовой зале, где вы рисовали эти прекрасные фигуры?
— Это правда, — отвечал Траугот, почувствовав, как воспоминание о несчастном авизо бросило ему всю кровь в лицо.
— О тогда, — заметил юноша, — не удивляйтесь, если… — В эту минуту старик гневно взглянул на мальчика и тот сейчас же замолчал.
Траугот никак не мог победить в присутствии незнакомцев какого-то неловкого чувства, и они пошли дальше в молчании, которого он никак не решался прервать расспросами о чем-нибудь, касавшемся их личностей. Появление этих двух странных существ в самом деле заключало в себе что-то удивительное, так что даже писцы в конторе были ими заинтересованы. Угрюмый бухгалтер, сунув перо за ухо и упершись головой в обе руки, посмотрел проницательным взглядом на старика.
— С нами сила Господня, — пробормотал он. — Этот, с курчавой бородой и черным плащом, выглядит точь-в-точь, как старинный образ в церкви святого Иоанна 1400 года.
Господин Роос, напротив, несмотря на благородство осанки старика и настоящие старонемецкие черты лица, счел его польским евреем и, усмехнувшись, сказал:
— Вот дурак! Продает бумагу, за которую получил бы через восемь дней процентов на десять больше.
Он без сомнения, не знал о заключенном условии, по которому Траугот обязался возместить разницу из своего кармана, что и было им исполнено, когда через несколько дней он опять встретил старика с мальчиком в Артусовой зале.
— Мой сын, — сказал старик, — напомнил мне, что вы тоже художник, и таким образом я убедился в том, что предполагал и прежде.
Они стояли возле одного из гранитных столбов, поддерживавших свод залы, как раз напротив фигур, нарисованных Трауготом вместо авизо. Траугот вдруг прямо заговорил о поразительном их сходстве со стариком и юношей. Старик как-то странно улыбнулся, положил руку на плечо Траугота и сказал тихо и значительно:
— Вы, значит, не знаете, что я немецкий живописец Годофредус Берклингер и что фигуры, которые, по-видимому, вам так нравятся, давным-давно написаны мною, когда я был в искусстве еще учеником. В бургомистре я изобразил, на память, себя, а ведущий лошадь паж — не кто иной, как мой сын, что вы можете легко видеть сами, сравнив наши лица и рост.
Траугот остолбенел от изумления, но скоро, однако, понял, что человек, выдающий себя за автора двести лет назад написанных картин, должно быть, не совсем в здравом уме.
— Славный это был век дивного процветания искусства, — продолжал старик, закинув голову вверх и гордо озираясь, — когда я украшал эту залу картинами для мудрого короля Артуса! Помнится, сам славный король вошел сюда с благородной и величественной осанкой во время моей работы и облек меня званием художника, которого я до того не имел!
— Отец мой, — перебил юноша, — художник, каких немного, и вы бы, милостивый государь, не раскаялись, если бы он позволил вам взглянуть на свои произведения.
Старик между тем прошелся по опустевшей уже зале и, возвратясь, позвал сына идти домой. Тут Траугот подступился к нему с просьбой показать его картины. Старик пристально посмотрел на него глубоким, проницательным взглядом и произнес медленно и строго:
— Вы чересчур дерзки, считая себя достойным войти в святилище еще до окончания ваших ученических годов! Но — пусть будет так! Если взгляд ваш еще не созрел для полного созерцания, то пусть довольствуется неясным предчувствием! Завтра рано утром приходите ко мне.
Он дал Трауготу свой адрес, и тот, как можно себе представить, не замедлил, отделавшись от конторских занятий, поспешить на указанную улицу в гости к чудному старику.
Юноша, одетый в средневековый немецкий костюм, отворил дверь и провел его в обширную комнату, где он увидел старика, сидевшего посредине на скамейке перед большим, натянутым на раму и загрунтованным серой краской полотном.
— В добрый час, — воскликнул старик, едва его увидев. — Вы пришли как раз в ту минуту, когда я набрасывал окончательные штрихи на одну большую картину, стоившую мне года, хотя работа была вовсе не трудна. Это будет пара к такой же большой картине, представляющей потерянный рай и оконченной мною в прошлом году. Вы ее увидите у меня также. Эта же, как вы можете догадаться, изображает рай, обретенный вновь, но мне было бы очень жаль, если бы вы увидели в ней хоть какую-нибудь аллегорию. Аллегорические картины пишут только бездарные художники. Моя картина должна не означать что-либо, но быть. Вы можете сами видеть, как эти группы людей, животных, плодов, цветов и камней сочетаются в гармоническом целом, в одном стройном аккорде небесной музыки, которая и есть истинное просветление!
Он дал Трауготу свой адрес, и тот, как можно себе представить, не замедлил, отделавшись от конторских занятий, поспешить на указанную улицу в гости к чудному старику.
Юноша, одетый в средневековый немецкий костюм, отворил дверь и провел его в обширную комнату, где он увидел старика, сидевшего посредине на скамейке перед большим, натянутым на раму и загрунтованным серой краской полотном.
— В добрый час, — воскликнул старик, едва его увидев. — Вы пришли как раз в ту минуту, когда я набрасывал окончательные штрихи на одну большую картину, стоившую мне года, хотя работа была вовсе не трудна. Это будет пара к такой же большой картине, представляющей потерянный рай и оконченной мною в прошлом году. Вы ее увидите у меня также. Эта же, как вы можете догадаться, изображает рай, обретенный вновь, но мне было бы очень жаль, если бы вы увидели в ней хоть какую-нибудь аллегорию. Аллегорические картины пишут только бездарные художники. Моя картина должна не означать что-либо, но быть. Вы можете сами видеть, как эти группы людей, животных, плодов, цветов и камней сочетаются в гармоническом целом, в одном стройном аккорде небесной музыки, которая и есть истинное просветление!
Тут старик начал объяснять отдельные группы, обращал внимание Траугота на замечательное распределение света и тени, на яркость красок в цветах и металлах, на удивительные фигуры, возникающие из чашечек лилий и соединяющиеся в веселые вереницы прелестных юношей и девиц, на бородатых мужей, разговаривающих со зверями на их языке. Речь его становилась все сильнее и сильнее, но вместе с тем непонятнее.
— Пусть вечно, о высокий дух, сияет твоя бриллиантовая корона! — воскликнул он, наконец, устремив горящий взор на полотно. — Сбрось с лица покрывало Изиды, которое надеваешь ты с приближением к тебе непосвященных! Зачем так крепко прижимаешь ты к груди свои одежды? Я хочу видеть твое сердце! Это камень мудрых, перед которым открываются все тайны! Разве ты не я? Зачем ты смотришь на меня так дерзко? Или ты хочешь бороться с твоим властителем? Не думаешь ли ты, что рубин, сияющий в твоем сердце, может сокрушить мою грудь? Прочь же, выходи вон! Я тебя создал, потому что я…
Тут старик вдруг упал, будто пораженный громом. Траугот бросился его поднимать, и они с мальчиком усадили его в кресло, где он немедленно погрузился в тихий, глубокий сон.
— Вы видите, — тихо и скромно сказал мальчик Трауготу, — что бывает с моим бедным старым отцом. Злой рок погубил радость всей его жизни, и уже давно умер он для искусства, которому посвятил всю свою жизнь. Целые дни проводит он, сидя перед натянутым загрунтованным полотном, устремив на него неподвижный взгляд. Это называет он «рисовать», и вы видели, в какое экзальтированное состояние приводит его попытка рассказать содержание задуманной им картины. Сверх того, преследует его еще одна несчастная мысль, которая готовит очень горькую жизнь и мне, но я смотрю на это как на судьбу, общую для нас обоих. Но вы, может быть, хотите немного прийти в себя после тяжелого впечатления от этой сцены? В таком случае пойдемте со мной в соседнюю комнату, я покажу вам много картин, написанных моим отцом в прежнее, еще счастливое для него время.
Как изумился Траугот, увидев ряд картин работы, по-видимому, лучших мастеров фламандской школы. Это по большей части были сцены из обыденной жизни, например, общество, возвращающееся с охоты, занимающееся пением и музыкой и т. п., и все были проникнуты необыкновенно глубоким смыслом, в особенности же поражало в них полное жизненной правды выражение лиц. Траугот хотел уже возвратиться в первую комнату, как вдруг увидел возле самой двери еще одну картину, перед которой остановился, как вкопанный. Это была прелестная девушка в средневековом немецком костюме, но с лицом, похожим как две капли воды на юношу, сопровождавшего Траугота, только с более светлым цветом волос, да и вся фигура казалась несколько выше. Немой восторг овладел Трауготом при взгляде на эту очаровательную женщину. По силе кисти и изображения жизненной правды картина совершенно напоминала Ван Дейка. Темные, полные страсти глаза смотрели прямо на Траугота; прелестные губки, казалось, так и готовы были открыться, чтобы вымолвить нежное слово любви.
— Боже! — с глубоким вздохом вырвалось из груди Траугота. — Где, где ее найти?
— Пойдемте же, — сказал мальчик.
Тут Траугот не выдержал и вскричал как безумный:
— Это она, возлюбленная моей души, она, образ которой я давно ношу в сердце, которую давно вижу в темных неясных предчувствиях! Где, где она?
Слезы покатились из глаз молодого Берклингера; он, казалось, был охвачен глубочайшим горем, которое с трудом удерживал.
— Пойдемте, — сказал он наконец твердым голосом. — Это портрет моей несчастной сестры Фелицитаты. Ее нет, вы ее никогда не увидите!
Почти без сознания вышел за ним Траугот в другую комнату. Старик все еще спал, но вдруг проснулся в эту минуту и устремил на Траугота гневный взгляд.
— Что вам надо? — воскликнул он. — Что вам надо?
Мальчик подбежал и напомнил старику, что он сам пригласил Траугота, чтобы показать ему свою новую картину. Берклингер помолчал немного, как будто что-то припоминая, и сказал уже мягче:
— Извините меня, милостивый государь! Не взыщите со старика за такую забывчивость.
— Ваша новая картина, господин Берклингер, — сказал Траугот, — превосходна. Я никогда не видел подобных и воображаю, сколько надо потратить труда и умения, чтобы дойти в искусстве до такой высокой степени. Я чувствую в себе неодолимое призвание к живописи и беру смелость убедительнейше просить вас, достойный учитель, сделать меня вашим прилежным учеником!
Старик совершенно просиял при этих словах, обнял Траугота и обещал быть его верным учителем. С тех пор Траугот стал ежедневно ходить к старому живописцу и начал в самом деле быстро успевать в живописи. Дела в конторе опротивели ему окончательно, и он настолько их забросил, что господин Элиас Роос горько на него жаловался. Наконец дошло до того, что Траугот под предлогом болезни совсем перестал являться в контору, к великому огорчению Христины, так как вследствие этого и свадьба была отложена на неопределенное время.
— Ваш Траугот, — говорил Элиасу Роосу один его знакомый негоциант, — выглядит так печально, что я, право, подозреваю, не замешалась ли тут какая-нибудь старая любовь, которую он никак не может забыть перед свадьбой. Он так бледен и расстроен.
— Ну вот еще! — возражал Элиас Роос. — Я, напротив, думаю, — догадливо рассуждал он на досуге, — не плутовка ли Христина его дурачит? Старый осел бухгалтер влюблен в нее по уши и то и дело чмокает, где только можно, ее ручки. А Траугот любит мою девчонку до страсти, ну и понятно, что он начинает ревновать! Ну да я его успокою, беднягу.
Однако как ни старался господин Элиас Роос, все-таки не мог ничего сделать, и наконец сказал своему приятелю негоцианту:
— Странный человек этот Траугот! Придется ему предоставить действовать по-своему. Не будь у него задолжено пятьдесят тысяч талеров в моих оборотах, я бы знал, что с ним делать, видя, что он сам не хочет делать ничего.
Какую прекрасную жизнь мог бы вести Траугот, посвятив себя любимому искусству, если бы страстная любовь к Фелицитате, которой он грезил даже во сне, не разрывала его сердце. Дорогая ему картина исчезла. Старик куда-то ее запрятал, и Траугот из боязни его рассердить не смел даже о ней упоминать. Во всем прочем Берклингер становился с каждым днем любезнее и позволил даже, чтобы Траугот вместо платы за уроки занялся улучшением его бедной домашней обстановки. Через молодого Берклингера Траугот узнал, что старика сильно надули при продаже небольшого кабинета редкостей и что бумага, которую он продал в тот раз, была последним остатком вырученной суммы и в то же время их последним состоянием. Впрочем, Трауготу редко удавалось откровенно поговорить с мальчиком. Старый отец стерег его самыми ревнивыми глазами и сурово останавливал всякую попытку откровенной беседы с другом. Трауготу это было тем прискорбнее, что он глубоко полюбил юношу за его разительное сходство с Фелицитатой. Часто, глядя на него, Траугот воображал, что видит дорогую картину; ему чудился даже нежный шепот любви, и дорого дал бы он, чтобы прижать мальчика к своему сердцу, точно он был сама живая Фелицитата.
Между тем зима прошла, и светлая весна засияла в лесу и полях. Господин Элиас Роос посоветовал Трауготу заняться водяным или молочным лечением. Христина обрадовалась опять в надежде на скорую свадьбу, хотя Траугот очень мало думал и о ней, и о самой свадьбе.
Раз один сложный счет задержал Траугота в конторе на целый день, он пропустил час своего урока живописи и только поздно в сумерки отправился в дом Берклингеров. В передней не было никого, но из соседней комнаты доносились звуки лютни. Ни разу прежде не слыхал он у них какого-либо инструмента. Он стал слушать: тихо, точно нежные стоны раздавалось пение вперемешку с аккомпанирующими аккордами. Он отворил дверь. О Боже! Повернувшись к нему спиной, сидела в комнате стройная женская фигура в старинном немецком платье с высоким кружевным воротником, точь-в-точь, как на знакомой картине. Шум, невольно произведенный входом Траугота, заставил ее встать, она положила лютню на стол и обернулась.