– А тебе интересно посмотреть. Вот, видимо, и помогает моё лекарство, если не трепало.
– Стыдно, Павел, прогуливать. Там люди с ума сходят, прорыв ликвидируют, а ты дома сидишь. Нагорит тебе в конце концов за это.
– А кто бы тебя пивом напоил, если бы меня дома не было? Бросьте вы агитацией заниматься, товарищ секретарша. Мне моё здоровье дороже. Дурак я – на такой жарище работать! У меня сердце не выдержит.
– То малярия, то сердце. У тебя все болезни сразу. Но жара действительно зверская. Не понимаю, как люди работают на таком солнце.
– Как это не понимаете? А кто же социализм построит? Тут уж, пожалуйста, невзирая на температуру. Кристаллов – известный антиобщественник, как меня аттестует наш «профнамоченный», – Кристаллов может не понимать. А вам не подобает. Если уж вожди перестанут понимать, то что же нам, простым смертным?
– Брось язвить, Павел, не выходит это у тебя. И фамилию ты себе придумал неподходящую. Перемени, очень уж кристаллическая.
– Зато советская. Природные богатства нашей социалистической страны демонстрирует. И одна на весь Союз, попробуй найти ещё одного Кристаллова. А что, разве лучше Синицын? Синица за море летела и море зажигать хотела. Руководителю строительства такая фамилия не подходит. Даже, я бы сказал, неудобно получается.
– Сострил. Думает, остроумно. Я вот смотрю на тебя, слушаю, что ты иногда говоришь… Ты ведь явно антисоветский элемент. Как это тебя на строительстве, да ещё заведующим техническим отделом, держат?
– А как же это вы, Валентина Владимировна, с антисоветским элементом поддерживаете связь, в дословном и переносном смысле? Или поздно заметили и раскаиваетесь?
– А мне просто любопытно. В первые дни ты мне даже этим нравился. Все у нас кругом очень уж, понимаешь ли, выдержанные, стопроцентные, даже матом друг друга не покроют, а обязательно цитатой из вождя.
– В рамочки не укладываетесь? Во, во! Смотрите, как бы самим в антисоветские элементы не попасть.
– Нет такой опасности. В отличие от тебя я понимаю, что всё это правильно и нужно, иначе и быть не может, – просто немного скучно.
– А всё-таки в рамочки уложиться не можете. Вот и в партии не состоите. А ведь жене вождя, можно сказать, полагалось бы. Вам по чину и социальному положению сейчас бы надо в клубе сидеть, штурм культурно обслуживать, а вы вместо того пивцо у меня попиваете.
– Могу работать, когда есть охота. Нет охоты, и работа плохо идёт, и удовольствия от неё никакого.
– Вот то-то и оно! В чём, собственно говоря, мои расхождения с коммунистической партией?…
Синицына расхохоталась.
– У каждого гражданина могут быть расхождения с партией, ничего тут смешного нет. Я говорю: почему я не вступил в коммунистическую партию?
– Ты? А кто ж бы тебя принял?
– Напрасно думаешь! – обиделся Кристаллов. – Может быть, я и подумывал, да вот в рамочки не укладываюсь. Скажут: иди по левой стороне. А может, на правой как раз пивная окажется? Обязательно зайду и дисциплину сломаю… Свободы душа человека просит. Индивидуальность во мне бунтует. Нельзя всех людей по одной мерке мерить: пять дней работай – шестой гуляй. А может, у меня на третий день погулять настроение будет, а на шестой работать захочу?
– А если тебе ни на третий, ни на шестой работать не захочется, тогда как?
– Может, я в день сделаю больше, чем другой в шесть?
– Переходи тогда на сдельщину.
– Тоже придумали: сдельщина! Кто наворочает больше, тот и получай! А может, у него и потребностей-то никаких нет, – поел и на бок. А другой хоть и наработал меньше, зато у него потребности духовные не простые, а с компликацией. По табелю этого не определишь. Мне вот каждый день табели подсовывают: тот столько-то выработал, этот столько-то. Ты думаешь, я им по табелям плачу, человека обижаю? Я на глаз вижу, чего человек стоит. Может, он по табели и наработал за четверых, а если он человек тупой, – зачем ему столько денег? К примеру, здешние таджики или узбеки. Какие у них потребности? Ведро зелёного чая вылакал без сахару, и ладно. Зачем им деньги? Другое дело русский человек, он и выработал меньше, да парень, видать, хороший. Разве можно такого из-за сухой табели обидеть? Ленин сам сказал: каждый по способностям, каждому по потребностям. А может, он больше и выработать-то неспособен, а потребности у него большие? Я вот только зав. техническим отделом, не начальник строительства, а рабочие меня больше Ерёмина уважают. Знают: как решу, так и будет.
– Да тебя за такие дела под суд отдать мало! Ты же всю работу дезорганизуешь, соревнование срываешь. Я теперь понимаю, почему с соревнованием на земляных работах не клеится. Рабочие, говорят, сдельщиной недовольны. Ну и сукин сын ты после этого! Ведь они просто по безграмотности пожаловаться на тебя боятся. Думают, действительно от тебя зависит, – сколько захочешь, столько и дашь.
– А какое ж это социалистическое соревнование, разрешите спросить, если за него деньги платят? Социализм за деньги не строят. Энтузиазм масс не колбасой, а идеей питается. Может, я их бескорыстному служению социализму учу? Хотите соревноваться? Пожа, пожа! Только никаких тебе материальных пророгаций, – для чистого блага социализма. Почему вот партийный меньше беспартийного зарабатывает? Идеей кормится! Идея вещь питательная. Так точно и ударник должен меньше неударника зарабатывать. А то какой из него строитель социализма выходит?
– Ты просто подлец, – я вот возьму и расскажу Синицыну.
– Не пугайте, Валентина Владимировна. У каждого своё представление о социализме. Разве я против? Что, по моему разумению, социализм бескорыстно строить надо, – так это ещё не преступление. Ни в одном параграфе не сказано… А будете мужу рассказывать, расскажите заодно, как это вы антисоветский элемент разоблачили. Сколько дней, а особливо ночей, вам с ним общаться приходилось. Как это вы ничем пожертвовать не постеснялись, лишь бы с гидрой контрреволюции ближе ознакомиться и изучить детально во всех ситуациях. Он похвалит! Вот, скажет, до чего у меня жена советская! По ночам не спит, контрреволюцию выискивает.
– Сволочь! И как я с такой сволочью связаться могла? Сама не понимаю.
– Не ругайся, Валечка. Я ведь это от любви. Может, я тебя к твоему мужу ревную? Нечего смеяться, я человек одинокий! У меня душа художественная. Может, я техник-то только для виду, а по натуре мне бы поэтом надо быть, стихи сочинять. Разве кто-нибудь понимает, что у меня в душе беспокоится, пертурбации какие? Душа любви возвышенной просит, а её социализмом кормят. А до социализма разве нам с тобой дойти? Дорога длинная!
Он взял с дивана гитару и, перебирая струны, запел низким сердцещипательным баритоном:
– Брось ломаться! Я тебя во-о как вижу. Ты просто кобель, бабу помял и ладно. Впрочем, может быть, так и надо. Я-то, думаешь, в тебя влюблена, что ли? Будь это не на этом проклятом пустыре, я на тебя и не посмотрела бы. От такой жары и на дерево полезешь.
– Что ж это я вроде дерева, что ли? Ты меня сегодня обижать пришла, а я три дня тебя не видел, стосковался. Душа изжаждалась… Тебе жарко? Разденься, я окно закрою и занавешу. Дольче фар ниенте устроим.
– Это ещё что такое?
– Это не что-нибудь такое, а итальянское выражение. Отдых безмятежный означает.
– А…
– Итальянцы народ поэтический. Работать не любят. Весь день на травке лежат, ветерок их обдувает. Как в «Камо грядеши».
– Вот тебе и надо было итальянцем родиться. Работать тоже не любишь. Лежал бы целый день и на гитаре наигрывал. Как тебя здесь ещё не раскусили! Ерёмина и Четверякова вышибли – плохо работали, такого лодыря держат.
– Кого вышибли? Что ты болтаешь? – насторожился Кристаллов.
– Обоих, и Ерёмина и Четверякова. Новое начальство уже назначено.
– А ты откуда знаешь?
– В парткоме слыхала. Четверякова я мало знаю, а Ерёмина определённо жалко. Я с ним насчёт спортплощадки договорилась, теннисный корт хотела устроить. А тут, вот тебе на! Был и нет. Ещё неизвестно, что за фрукт приедет на его место. Морозов какой-то.
– Ты это наверное знаешь? – беспокойно завертелся по комнате Кристаллов.
– Конечно, если говорю, значит знаю. Телеграмма пришла.
– И новых уже, говоришь, назначили?
– Телеграфировали, через неделю приедут.
Кристаллов стал надевать сетку.
– Ты что, никак уходишь? – удивилась Синицына.
– Видишь ли, Валечка, мне тут в одно место надо сбегать. Я совсем было позабыл…
– Да у тебя ведь малярия! Как же это ты? На работу не пошёл, а по улице гулять будешь? Увидят, нехорошо!
– Наплевать! Нужно обязательно.
– Ты меня только что сам приглашал остаться, итальянский отдых предлагал.
– Никак не могу, милочка, – он обнял её и поцеловал в щеку. – Хочешь, приляг тут у меня. Я через часок вернусь. Если бы, паче чаяния, задержался и тебе не захотелось ждать, положи ключ на косяк. До свидания, сердце моё. Не сердись. Честное слово, совершенно забыл.
– Что, с бабой какой-нибудь условился?
– Да где мне! Тут не до баб! Дело есть срочное. Ну, прощай, малютка. Располагайся как дома, а я побежал.
Он поправил рубаху, толкнул дверь и исчез в жёлтом омуте улицы.
Срок, намеченный в телеграмме, давно прошёл, а строительство всё ещё дожидалось приезда нового начальства. Ждали его изо дня в день, нарочные караулили у переправы и возвращались ни с чем. В Сталинабад бежали телеграммы. На исходе второй недели вода снесла паром, и связь со Сталинабадом прервалась.
Синицын нажимал, чтобы до приезда нового руководства перевести управление строительства из местечка на участок, в строящиеся бараки, но бараки из-за отсутствия леса не удавалось подвести под крышу. Он добился одного: перенесения парткома в новый брезентовый барак на головном, «поближе к массам», и, отказавшись от квартиры в местечке, переехал в свежеотстроенный домик для инженеров и техников.
Обещанная подмога прибывала постепенно, небольшими партиями. Городок первого участка набухал, не в состоянии вместить всех. Он рос, подаваясь всё дальше по направлению к котловану, и это был своеобразный рост. Новые люди, приехав, не находили барака, в котором можно было бы приютиться. Они ночевали первое время под открытым небом, потом ночёвка их постепенно обрастала стенами и, наконец, покрывалась крышей.
Наряду с этим официальным городком по краям стихийно росли окраины. Семейные рабочие, не любители «жилищных колхозов», как они называли общие бараки, из украденных досок, фанеры, кусков толя, несмотря на все запреты, мастерили себе сами по ночам отдельные закутки. Закутки из заплат, скрепленных гвоздёём и проволокой, готовые разлететься при первом дуновении ветра, обрастали чайником, керосинкой, клопами, духом человеческого логова, индустриальным дымом плиты. По вечерам коленчатые железные трубы, торчащие из-под криво надетых крыш, дымились, как трубки, и вся эта кучка хибарок с трубками в зубах походила тогда на сборище стариков, вышедших после ужина за околицу покурить и посплетничать,
На строительстве этот стихийно выросший квартал окрестили: Самстрой.
Люди прибывали, городок рос, не росло только строительство.
Однажды в полдень Кларк стоял на берегу, вдыхал мягкую прохладу, исходящую от реки. Река неслась внизу, в широком обрывистом овраге, стремительная и шуршащая, подобная стаду пегих быков, разъярённых застрявшими в спине колючими стрелами солнца.
На круче обрыва висел дехканин, размеренными ударами кирки вылущивая прилипшее к скале узловатое деревцо. Карликовый карагач жался к стене, общипанный и костлявый, как растопыренная птица. Когда прошёл слух, что берег в этом месте будут срывать, к Кларку явился дехканин-грабарь и попросил разрешения вырыть и перенести деревцо к себе в кишлак. Уже второй день, в обеденный перерыв, когда жара становилась особенно невыносимой, он спускался на выступ и терпеливо отколупывал киркой камень, чтобы не повредить корней.
Кларк второй день наблюдал за ним с любопытством, не уверенный, не раздастся ли сейчас шум осыпающихся камней и дехканин, вместе с деревцом, сорвётся в убегающую муть реки.
Кларк думал о голоде зелени этих выжженных солнцем равнин, этих коричневых людей, рискующих жизнью из-за уродливого подобия деревца, и ему пришло в голову, что не случайно на полосатых халатах дехкан так много ярко-зелёных полос.
Он оглянулся на жёлтую равнину, на пасущиеся лениво в каменистом овражке два одиноких экскаватора, на белые приземистые крыши палаток. Года через полтора здесь должно простираться, от одной каймы гор до другой, зелёное сюзанэ[24] полей, всё расшитое белыми хлопьями хлопка, жёлтыми дорожками арыков и изумрудными дисками садов, на которых, как узор на узоре, лягут белые лепестки домов – хутора будущего совхоза.
Для этого надо только, чтобы буйная, упрямая река, сманённая новыми пастбищами, хлынула в подготовленное для неё просторное русло, сбежав по наклону, поскользнулась на консольном перепаде, завертела кружала турбин и, ошарашенная треском искр, вычесанных из её шерсти стальными скребницами, разбежалась врассыпную по каналам, наполняя плато гулким скользящим топотом.
Для этого надо, чтобы новое просторное русло росло, изо дня в день глубже, на новые десятки метров, раскалывая твёрдую скорлупу плато.
А русло не росло. Так по крайней мере казалось Кларку. Напрасно с раннего утра до поздней ночи упрямо, до треска в челюстях, грызли неподатливый камень два сиротливых экскаватора. Будь у них хоть саженные зубы, и тогда они не в состоянии были бы выгрызть в земле двадцатипятикилометровый желоб. Для этого надо было, по минимальному подсчёту, семнадцать экскаваторов.
На седьмой день Кларк подумал: пожалуй, был прав Четверяков, доказывая, что без предусмотренного в плане оборудования механизмами работы к сроку закончены быть не могут.
Известие о снятии Четверякова и Ерёмина застигло Кларка врасплох. Он не понимал, в чём, собственно, провинился Четверяков. Полозова называла это «правым оппортунизмом», и Кларку неудобно было спросить, что это такое. Неудобно было потому, что в глубине он чувствовал себя единомышленником Четверякова. Ему казалось, что Полозова и другие догадываются об этом, говоря с ним о снятии Четверякова, посматривают на него пристально и как-то особенно сурово, будто хотят сказать: «Смотри! Нам такие работники не нужны».
Он задавал себе вопрос: что требуется в этой непонятной стране от инженера? Четверяков называл это фокусами, но в чём именно должны были состоять эти фокусы? Кларку хотелось работать хорошо. Все ожидали от него чего-то особенного, и ему была неприятна мысль, что он может разочаровать их ожидания. Он видел, что в глазах здешних людей слова «американский инженер» накладывают на него какие-то особенные обязательства. Он понимал и другое: будь он на месте Четверякова, он поступил бы, вероятно, так же, как и тот, и был бы сейчас снят с работы. Сознание этого было особенно неприятно.
По-видимому, в этой стране работать надо как-то по особому, не считаясь с наличием механизмов и реальными возможностями. Но как? По вечерам работников созывали на рабочие собрания. На собраниях говорили о прорыве. На следующий день норма выработки повышалась на пять, десять, в лучшем случае на пятнадцать процентов. Всё это было каплей в море неразвороченной земли.
Самоотверженнее всех работали экскаваторщики. Их было две бригады. Чтобы экскаваторы не простаивали, они работали попеременно: восемь часов работали, восемь спали, опять возвращались на работу. Благодаря им желоб в гальке рос медленно, но всё же рос. Известие о прибытии ещё трёх экскаваторов обрадовало как большое подспорье.
Это было на третий день после того вечера, когда Кларк нашёл на столе новую записку. На этот раз записка была ещё красноречивей. На листке бумаги была наклеена голова Кларка, вырезанная из местной газеты. Портрет этот появился в своё время вместе с описанием выступления Кларка по поводу махорки. У головы Кларка, вырезанной аккуратно ножницами, отстрижены были уши и продырявлены глаза булавкой. Из ровно отрезанной шеи стекали капли крови, изображённые красным карандашом. Внизу тем же карандашом печатными латинскими буквами стояло число: «1 Mai».
Обеспокоенный не на шутку, Кларк передал записку Полозовой и спросил, не найден ли художник? Полозова ответила, что не знает. Кларк больше не спрашивал, ему не хотелось, чтобы его заподозрили в трусости.
Сейчас, стоя на берегу и озирая жёлтую равнину, он поймал за хвостик проскользнувшую мысль, что до первого мая оставалось всего десять дней. Стоит ли рисковать? Он отряхнул пыль с новых брезентовых сапог и, сопровождаемый Полозовой, зашагал к месту сборки прибывших экскаваторов.
На полусобранных скелетах экскаваторов возились голые, замасленные потом рабочие, звенели молотки и тонко пели пилы. Баркер в своём чесучовом пиджаке и в белом английском шлеме походил на директора британского музея, наблюдающего за очисткой свежеоткопанного ихтиозавра. Он метался кругом, размахивая руками и бранясь, как настоящий директор, впадающий в панику от одной мысли, что могут сломать хрупкое драгоценное животное.
– Это безобразие! – накинулся он на Полозову. – Скажите им, что я с такими рабочими больше не работаю. И вообще снимаю с себя всякую ответственность.
– Чем же вам так не нравятся эти рабочие? Работают как ошалелые, даже в обеденный перерыв…
– Работают? С ума сходят, не работают. Заключили какое-то соревнование с другой бригадой, что в девять дней соберут экскаватор, и теперь все на головы повставали. Рвут друг у друга из рук. Сегодня ночью разбудили меня в три часа и привезли на участок. Я им велю перерыв делать, не слушают. Заставляют меня тут торчать на жаре. Я двадцать часов в сутки работать не нанимался.