Историмор, или Трепанация памяти. Битвы за правду о ГУЛАГе, депортациях, войне и Холокосте - Павел Полян 2 стр.


Стоит заметить, что аналогичная проблематика знакома не одной лишь истории, но и другим наукам, например социологии, демографии, даже географии. И что агрессивная зачистка грантового ландшафта России, изгнание из него иностранных или международных фондов не что иное, как классическая для России централизация и вертикализация этого поля, дающая власти дополнительные рычаги влияния на ситуацию и обеспечение нужного себе политического результата. Иными словами – на введение сиюминутного «историомора» в реальную жизнь.

Однако в каждый конкретный момент времени торжествует, увы, именно политика, определяющая ориентиры и рамки для работы ангажированных ею «карманных» историков и создающая рогатки для работы историков независимых и несервильных.

В советское время эта проблема была не так остра. Одной «Старой площади» – то есть аппарата ЦК КПСС с его отделами и подотделами – было совершенно достаточно для поддержания в форме идеологического фронта и пропагандистского противостояния внешним и внутренним врагам. Все необходимые «инструменты» были буквально под боком, через дорогу: как то КГБ («Лубянка») или Всесоюзное общество «Знание», уютно разместившееся под боком, во двориках Политехнического музея.

В условиях выборной демократии такая модель руководства не срабатывает. Отчасти поэтому постепенно в Восточной Европе – в Словакии, Польше, на Украине – выработалась модель Института национальной памяти. Очень скоро оказалось, что такие институты трансформировались в классические оруэлловские Министерства Правды. Злоупотребления чувствительной архивной информацией, оказавшейся в их распоряжении, обусловлены поручениями и заказами, целесообразными с точки зрения находящих у власти заказчиков, ибо они серьезно влияли на внутриполитические процессы («утечки» о сотрудничестве с органами своих политических оппонентов, например)[3]. Несколько неожиданным следствием этого в той же Польше оказались непомерные затруднения читателям в доступе к архивам Института, поглотившего многие ранее уже широко доступные архивные фонды[4].

Историомор, разумеется, не только российское явление. Вспоминаю реакцию японского издательства, выпустившего по-японски мою книгу об остарбайтерах и военнопленных[5]. На мое предложение написать для японского читателя небольшое предисловие издательство с радостью согласилось, а когда прочло – то решительно отказалось: чур, чур меня!.. В предисловии речь зашла о депортациях корейцев и китайцев и об их эксплуатации в годы японской оккупации, но, как оказалось, в Японии, сдавшей на одни пятерки чуть ли не все американские курсы демократии, разговор о японских военных преступлениях все еще был не комильфо.

Едва ли не единственным устойчивым примером противоположного государственного отношения к своему прошлому является Германия – первая в мировой истории страна, сумевшая принять на себя ответственность за случившееся. Никто в мире до этого ничего подобного не делал и, главное, не испытывал желания делать. Но и в Германии многие десятилетия ушли на избавление от реликтов национал-социалистического мировоззрения и даже законотворчества, а официальное признание элементарного и очевидного факта (советские военнопленные – не военнопленные в смысле Женевской конвенции, а специфическая и непризнанная категория жертв) состоялось только в мае 2015 года (см. ниже).

Историомор многолик, и к одному только государственному насилию или заказу не сводится[6]. Корпоративный или даже индивидуальный исторический фальсификат, как и его преподавание в школах и вузах, – тоже соответствует этому термину, как и искреннее нежелание многих, особенно молодежи, знать правду. Конфликты исторической памяти возможны и неизбежны не только в пределах одной семьи, но и в пределах одной личности.

Тематика историомора необъятна, и книга не претендует на ее полное отражение. Но на заострение внимания к некоторым из проблемных узлов, автору, в силу его научных интересов, хорошо известных, – претендует.


Февраль-март 2016 года

Память о ГУЛАГе и депортациях

Низкорослый гигант, или биография как история болезни: Иосиф Сталин и его победы

1

Роберт Чарльз Такер – наряду с Кеннаном, Конквестом, Коэном или Пайпсом – признанный классик американской советологии.

Его жизнь была долгой: родился 29 мая 1918 года в большом городе (Канзас-Сити) и у большой реки (Миссури) – умер 29 июля 2010 года в тишайшем университетском Принстоне. Дипломы бакалавра и магистра получал в самом знаменитом университете Америки – Гарвардском. Карьеру начинал в годы войны в разведке (Управление стратегических исследований – предтеча ЦРУ), а с 1944 по 1953 год прослужил в посольстве США в Москве. Его двухлетний контракт растянулся на почти 10 лет, – но не по служебной надобности, а по личным обстоятельствам – из-за женитьбы в 1946 году на советской девушке, с которой познакомился чуть ли не в Большом театре.

Такие браки не поощрялись в Совдепии никогда, но с 15 февраля 1947 года, после выхода указа Президиума Верховного Совета СССР «О запрещении браков советских граждан с иностранцами», они и вовсе перестали быть легитимными. Мотивировка указа («В непривычных условиях за границей советские девушки чувствуют себя плохо и подвергаются дискриминации», – а то на родине они все исключительно счастливы!) распространялась и на тех, кто вышел замуж еще до указа: оберегая от неизбежных притеснений на чужбине, последним просто-напросто не выдавали выпускных виз – не выпускали из страны.

После смерти Сталина указ отменили, и только тогда Такеры смогли покинуть Москву. Но Евгении Пестрецовой-Такер еще сильно повезло: ведь такие браки (а на волне совместной победы их было и впрямь немало) могли иметь и имели куда более драматическое развитие. Как только счастливые молодожены-дипломаты уезжали к себе в Лондон или Вашингтон, – рассчитывая, что скоро встретят своих избранниц в Хитроу или в вашингтонском аэропорту, их жен арестовывали, обвиняли в «шпионаже» и отправляли в ГУЛАГ[7]. Но Такер, видимо, лучше других понимал, где находится, и не допустил по отношению к своей жене такой преступной беспечности. Он терпеливо продлевал и продлевал контракт, пока не дождался смерти того, о ком потом будет писать книги.

Однако сама эта история, как бы опалив брови начинающего разведчика и дипломата, легла в основу его бесценного личного жизненного опыта. Вкупе со всесторонним знанием советской прессы, так и распираемой культом личности вождя, история собственной женитьбы придала отношениям Такера если не со Сталиным, то с созданной им системой несколько личный оттенок и очевидно помогла со временем развернуться в сторону будущей и главной профессии – политической истории.

Несомненно, Такер тайно завидовал своему британскому коллеге Максу Хэйварду[8], работавшему переводчиком в английском посольстве в 1947–1949 гг., когда тому однажды пришлось сопровождать своего посла в Кремль, к Сталину, и переводить им! Слух о том, что Хэйвард в присутствии Сталина буквально онемел, скорее легендарен, но Хэйвард наверняка рассказывал Такеру об этом в Москве.

Сам Такер однажды тоже переводил в Кремле, но десятилетием позже, когда в 1958 году вновь приезжал в Москву в качестве переводчика Адлая Стевенсона, кандидата в президенты США. Кстати: по ходу беседы Стевенсон попросил Никиту Хрущева о пустячной любезности – отпустить в Америку тещу своего переводчика: отпустили.

…Любящий зять к этому времени работал в Рэнд Корпорэйшн (армейском исследовательском центре), был гарвардским аспирантом. В том же 1958 году он защитил диссертацию, легшую в основу его первой книги – «Философия и миф Карла Маркса» (1961). Похоже, что, при всем уважении к автору «Капитала», Такер решил приглядеться и к первоисточникам сталинизма.

В 1962 году, простившись и с Гарвардом, и с Индианским университетом в Блумингтоне (где он некоторое время поработал), Такер перебрался в Принстон. Здесь он и провел вторую – бо2льшую – половину своей отныне оседлой и всесторонне обустроенной профессорской жизни, в окружении любящих учеников и семьи[9]. Придя на отделение политологии, он вскоре стал основателем и первым директором отделения российских (ныне – российских и евразийских) исследований.

С Маркса, кстати, он переключился на марксизм – и выпустил книгу «Марксистская революционная идея» (1969). Следующая книга, где он от марксизма как доктрины перешел к одному видному творческому марксисту, в его теоретическом становлении и практическом действии, – это первый том задуманной им биографической трилогии о Сталине. Она вышла в 1973 году, и называлась «Сталин как революционер: историческое и биографическое исследование, 1879–1929 гг.». Эта работа (кстати, посвященная жене) принесла автору не просто известность, но и Национальную книжную премию США в исторической номинации и еще самую настоящую славу.

Второй том трилогии – «Сталин у власти: революция сверху, 1928–1941 гг.» – вышла только в 1990 году, через 17 лет после первого тома. Как видим, Александром Дюма от политологии он не был: работал не торопясь, тщательно, книги выходили редко. Третий том, увы, и вовсе не был дописан.

По-русски и в России оба тома вышли, соответственно, в 1990 году (в издательстве «Прогресс») и в 1997 году (в издательстве «Весь мир»). В 2013 году они переизданы в издательстве «Центрполиграф»[10]. В этом издании оба авторских названия были, к сожалению, изменены – в пользу других, более броских на первый взгляд и как бы оттеняющих этапы, о которых повествуют. Первая книга: «Сталин. Путь к власти. 1879–1929. История и личность». Вторая: «Сталин у власти. История и личность.1928–1941».

При этом как бы улетучился принципиально важный для самого автора аспект революционного начала в личности Сталина – революционера снизу и ведомого в первой книге, и революционера сверху и ведущего – во второй. Ведь даже заполняя переписной лист № 1 Всесоюзной переписи 1939 года, в графе 15-й («К какой общественной группе принадлежите?»), Сталин – наверное, единственный из всех переписываемых – горделиво записал: «профессиональный революционер», – и лишь в скобочках то, о чем, собственно, спрашивала графа: «(служащий)»[11]. Предыдущая перепись (1937 года), как и многие ее организаторы, к этому времени уже пали жертвами этого «революционера сверху».

Такер был филигранно точен и прозорлив, когда написал о том, что революция (нет, Революция!) для юного семинариста Джугашвили была «полем, на котором добывается слава». В точности то же самое испытывал в своем Тенишевском училище и молодой эсер Мандельштам, записавший в «Шуме времени»: «Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары: то был вопрос влюбленности и чести. И тем, и другим казалось невозможным жить не согретыми славой своего века, и те, и другие считали невозможным дышать без доблести. “Война и мир” продолжалась, – только слава переехала. <…> Слава была в ц.к., слава была в б.о., и подвиг начинался с пропагандистского искуса»[12].

2

Во введении Такер как бы раскрыл свой творческий метод, сложившийся под влиянием книги известного американского психолога Карена Хорни «Невроз и человеческое развитие» (1950). Дважды перечитав ее, Такер вдруг ощутил, что прикоснулся к истокам и разгадке культа личности Сталина – к тому, что культ это не только внешний, но и внутренний зов, вытекающий из отождествления себя реального с собой идеальным.

Отсюда же и его любимый псевдоним, даже не столько партийный, сколько до интимного личный и глубоко льстящий себе самому – Коба. Эта кличка напрямую заимствована из романа Александра Казбеги «Отцеубийца». Его центральный герой – Коба – бунтарь и революционер, эдакий огрузиненный Робин Гуд, заступающийся за обиженных и силой храбрости и оружия борющийся за справедливость, – стал для молодого Сосо истинным кумиром, языческим (а революция и есть разновидность язычества!) божеством. Конкурентом Кобы в пылкой читательской душе молодого Сталина был разве что экс-падре Симурдэн из отобранного у него в семинарии романа Гюго «93-й год», но это имя плоховато сидело на его кавказском теле и языческой душе.

Так что первые свои статьи и письма человеку, чьим партийным псевдонимом было «Ленин», вплоть до семнадцатого года он с удовольствием подписывал: «Коба». И только после победы революции перешел на другой, менее романтический, псевдоним, зато как бы заранее рифмующийся с «Лениным». И если Сталин – мифический Коба, то Ленин – тогда скорее полумифический Шамиль, сумевший сорганизовать индивидуалистов-наибов – всех этих «Робин Гудов», «Хаджи-Муратов» и «Коб» – в единую силу – в партию и под своим началом.

Ясное дело, что все наибы метили в имамы, но, прежде всего, тяжело ревновали и вдохновенно враждовали друг с другом. Самым заклятым другом Сталина с самого начала был Троцкий – личность несравненно более яркая и в деле успеха революции куда более заслуженная. В годы Гражданской войны Сталину выпал жребий послужить под началом наркома Троцкого, и это оказалось испытанием не только для начальника и его подчиненного, но и для революции. Сталин-подчиненный – это вообще отдельная и недоисследованная тема, но сталинское недисциплинированное («великокняжеское», по определению Троцкого) поведение на Львовском направлении в 1920 году не просто ставило подножку Тухачевскому на главном – Варшавском – направлении, но и привело на грань самого настоящего краха всю военную стратегию большевиков.

Но нюансы собственного жизненного либретто были Сталину несравненно дороже судьбы даже того государства, которое ему еще предстояло бы возглавить и достроить. И не жалко ему было при этом ровным счетом ничего и никого – ни жены, ни друга, ни самого народа. Последнее он наглядно доказал, уже придя к власти и развязав Большой Террор.

Точечные и персональные репрессии против немногих своих реальных конкурентов, именуемых «врагами народа», он при этом чередовал с хаотическими и массовыми, наугад – против безымянных для себя представителей этого самого народа, всех его страт, поддерживая в нем безоговорочный страх и держа в узде всех остальных, еще не репрессированных.

Точно так же и Гитлеру в конце войны было не жалкого своего верноподданного немецкого народа, именем которого и с одобрения которого он уверенно и энергично привел свою страну к катастрофе. Но виноватым он патологически видел не себя, а народ, недостаточный энтузиазм которого, по его мнению, и стал главной причиной катастрофы.

В обоих случаях – и Гитлера, и Сталина, – у бесчеловечной политики «вождей» был несомненный психологический – и даже психоневротический – подтекст. Но, имея дело с психоисторией, мы не сможем уклониться и от психобиографии. Что и легло в основу настоянного на книге Хорни концептуального кредо Такера как биографа: биография как история болезни.

Романтическое славоискательство (Коба) переродилось в маниакальное властолюбие.

Еще в московские годы оно помогло Такеру понять корни не только культа личности Сталина как такового, но и отношения к своему «культу» самого Сталина. Детские годы – с нелюбимым и враждебным отцом-сапожником – вытолкнули на первый план в структуре личности Джугашвили насилие и жестокость, окрасившие это властолюбие в самые мрачные – багровые – тона. Говорят, что, слушая или читая прозу, он искренне смеялся там, где другие только расплакались бы. Так из бездарного романтического поэта выкуклился гениальный диктатор.

3

В тройственном профиле всемирных пролетарских вождей (Энгельс тут не в счет – он лишь как бы приложение к Марксу) есть по-настоящему большой смысл.

Маркс, Ленин, Сталин – три великих визионера, и каждый, в отличие от Энгельса, породил свой персональный «-изм» – марксизм, ленинизм и сталинизм, глубоко пропечатавшиеся на скрижалях истории.


Политэконом-теоретик Маркс открыл межклассовую борьбу и провозгласил курс на верховенство пролетариата, то есть на классократию. Такер отмечает, что в марксизме «молодой Джугашвили усматривал прежде всего евангелие классовой борьбы». Пролетариат самым массовым классом ни тогда, ни после не был, так что демократически – через выборы – ему никогда бы не победить. Отсюда и способы установления и цена поддержания его господства – революция и диктатура.

Политик-практик Ленин понял, что для претворения этого видения в жизнь необходим «передовой отряд» пролетариата – небольшая, но крепкая партия, комбинирующая легальные и нелегальные методы борьбы.

Октябрьская революция – блестящее торжество его доктрины, а маленькие неувязочки, как то – Конституционное собрание или левые эсеры (партнер по властной коалиции), были со временем легко устранены. В результате в стране установилась коллективная партократия, – и именно слугами или бойцами партии видели себя все победившие революционеры во главе с Лениным и Троцким. Переход от Марксовой классократии к партократии – суть ленинизма.

Суть же сталинизма в другом – в переходе от партократии к власти одного, то есть к автократии. И именно таким человеком – «кремлевским горцем» и абсолютным диктатором – стал Сталин. Сам он еще мог спорить – хоть с Лениным или Троцким, но с ним уже не мог поспорить никто.

И еще неизвестно, в чем Сталин «гениальнее» – как создатель доктрины сталинизма или как прикладное воплощение этой доктрины, как эманация и персонификация сталинизма? И, хотя Такер едва ли прав в своей догадке, что указ о запрете браков с иностранцами от 1947 года, задевший лично Такера, инициировал лично Сталин, но насколько же органично этот указ вытекал из доктрины сталинизма, немыслимого без автаркии, в том числе матримониальной!

Назад Дальше