— Тука, ты чо?
Это Васька пролез в дыру, стоит у забора, носом шмыгает — сопли гоняет. Подойти сразу боится: вдруг Тука не позабыл его дразнилки? Заговаривает, проверяет настроение. А Тука так задумался, что сначала не узнал Ваську — стоит какой-то белобрысый и грязный пацан. Поэтому Васька спросил: «Ты чо?». Вообще лучше б этого Ваську никогда не видеть, лучше б он переехал на другой конец села, или Туке уехать куда-нибудь подальше — в город, на целинные земли или за речку. Ну что это за человек? Дразнится, хохочет, рожи дурацкие строит, а чуть услышит — машина приехала — сразу в дыру: страшно любит прицепиться к кузову и хоть немножко прокатиться. Из-за этого послушным становится, улыбается Туке, а Муське обещает конфетку когда-нибудь принести.
Сегодня Васька опоздал. Тука показал ему на дорогу, где от машины остался длинный и пыльный след, хлопнул в ладоши, будто хотел поймать птичку или бабочку (так показывают маленьким детишкам), и засмеялся. Получилось очень даже удачно: Васька перестал шмыгать, слизнул языком соплю, пригнулся и полез в дыру. Зацепился штанами за гвоздь, застрял — можно было дать ему хорошего пинка, но Тука просто крикнул:
— Беги стучи железом!
Васька рванулся, затрещали штаны.
Тука постоял минуту, соображая, о чем бы еще подумать, но ничего интересного не мог вспомнить. Ему сделалось скучно и сонно, захотелось влезть под навес, в тень, сесть на землю: она всегда там немножко прохладная. Глянул в небо и ничего не увидел, даже солнца не было. Все небо светилось, горело белым огнем — это, наверное, солнце расплавилось, пролилось сверху, затопило степные холмы, желтые пшеничные поля, похожие на песчаные пустыни, речку, деревья. Тополя сделались белыми, остро сверкающими — ни одного зеленого листика, будто и вправду все они сгорели. Значит, уже полдень — так бывает, когда проживешь половину дня.
Муська сидела на куче песка, еле шевелила руками, сильно сопела, и было видно сквозь ее белые волосы, как покраснела кожа на макушке. Она хитрая: молчит, к Туке не пристает, потому что отцу наябедничала. Знает, за это полагается пара штук горячих. И дать бы ей «для воспитательности», но от жары и скуки Туке не хотелось скандалить.
«Надо ее под навес спрятать», — подумал Тука, взял Муську за руку, стащил с кучи. Муська пошла, вяло переставляя кривые старушечьи ножки, сопя и вздыхая. Ей теперь все равно, куда идти и что делать, ее очень нагрело солнце, и она еще виновата. Тука усадил Муську в самую большую тень у стенки глиняной печки, на которой мать летом готовит еду, сунул в руки пустую банку, цветной лоскут и сломанную деревянную ложку. Сам устроился рядом, ближе к трубе: здесь тень была уже, пришлось поджать к животу колени, и только ступни грелись на солнце, будто не поместились в маленьком прохладном доме.
Муська помешала ложкой в банке, прикрыла банку лоскутом и принялась шипеть сквозь зубы: так она варит обед. После будет кормить куклу, еще после приготовит еду Космачу, а еще-еще после ее самою надо отвести домой и накормить.
В небе возник шепелявый, сквозистый рокоток, быстро приблизился, обращаясь в грохот, прогремел над деревней, снова стал сквозистым, шепелявым и понемногу умер где-то в степи. Это пролетел реактивный самолет. Сегодня первый. А бывает, весь день гремят, бухают в вышине, стрекочут, глянешь — все небо расписано белыми кругами, будто мелом кто-то баловался.
Вот еще один зашелестел, засквозил — этот по самому краю неба, по далекому холодку, как по воде, и Тука поежился от колких мурашек на спине: очень захотелось куда-нибудь пойти, поехать, полететь, чтобы не было этой жары, чтобы увидеть много интересного и совершить что-нибудь необыкновенное, стать героем.
Когда летят самолеты — не хочется сидеть во дворе, возиться с блохастым Космачом, кормить поросенка и нянчить Муську. Прямо стыдно делается за такую жизнь.
— Мо-мо хочу, — захныкала Муська, облизывая губы.
Всегда так: услышит грохот самолета — мороженое вспоминает, в город к бабушке просится. Как у нее получается — самолет и мороженое — неизвестно. Наверное, и ей самолет прохладу, холодок напоминает.
Бедная Муська! Не пожалел бы для нее целый килограмм мороженого, пусть ест и радуется. И свою бы порцию отдал. А то губы у нее потрескались, во рту пересохло, и дышит она, как выпавший из гнезда ласточонок. Молоко не пьет: теплое, надоело. Воды много ей нельзя: обопьется, животом заболеет. Лучше б никогда Муське не давали мороженого, и она бы не знала, какая это вкусная еда, или самолеты совсем перестали летать.
— Мусь, — сказал Тука, — ты скоро поедешь к бабушке и сразу купишь себе «пломбир», «эскимо» и пирожное «эклер». Скушаешь все, еще возьмешь, потом еще…
Муська подняла голову, не мигая уставилась Туке в глаза. Такая у нее привычка: проверяет, не врет ли Тука. Надо тоже долго не мигать, чтобы Муська поверила. А это трудно — долго не мигать.
— Честное-пречестное!.. — быстро проговорил Тука, открыл рот и ковырнул ногтем зуб, что означало — готов вырвать зуб.
Муська облизнула губы, вздохнула, не совсем веря, принялась стучать по пустой банке. Это она приглашала на обед куклу и Космача.
Глупая маленькая Муська! Когда ее обманешь, ей легче жить. Надо напоить ее молоком. Но вставать, идти на жару не хватает смелости, и Тука воображает — будто бы он встал, пошел в дом, взял кринку с молоком и напоил Муську. Много хлопот с нею, устаешь за весь день, вечером даже на речку сходить не хочется. Хорошо в прошлом году было — Муська у бабушки в городе жила, целый месяц. И Тука отдохнул, будто в пионерском лагере побывал. Встанешь утром — и иди куда хочешь.
А раз даже приключение было. Пришел Мишка, который за речкой живет, говорит: «Пошли, Тука, в поход — за Верблюжьей горой геологи землю взрывают, чего-то ищут. Посмотрим, интересно же, попросимся в партию, может, возьмут». Чего тут раздумывать: геологи — это не хуже, чем солдаты или танковые войска. Запаслись хлебом, вареной картошкой, солью и пошли. Прямо на Верблюжью гору направление взяли, без дороги, чтобы короче было. Часа через два или более степь накалилась, сусликов стало меньше, только жирные тарбаганы столбиками сидели на кучках земли возле своих нор, грелись, следили за Тукой и Мишкой сонными глазами. Шуршал, посверкивал на горячем ветру ковыль, а другие травы будто совсем исчезли — припали к земле и тоже стали рыжими. Тука и Мишка смотрели на два черных каменных горба Верблюжьей горы и шли, шли. Выпили всю воду из фляжки и все равно хотелось пить. Отдохнув, пробовали бежать, но черные горбы ничуть не приближались, даже казалось: они понемногу, покачиваясь в мареве, отплывают дальше. В глубокой зеленой балке нашли ручей, обрадовались, напились до боли в животах, поели хлеба и картошки и, непонятно как, уснули на песке. Очнулись от холода, глянули — ночь, звезды, из-за холма красный рог месяца торчит, будто оттуда огромный черный бык выходит. В кустах талы что-то двигалось, шуршало, наверное, волк подкрадывался. Мишка вскочил, всхлипнул и — бежать, Тука — за ним. Бежали по холмам, балкам, спустились в какую-то широкую ровную долину. Поревели, пошли шагом — когда идешь и не торопишься, меньше страха. Потом увидели озеро, возле него огонек, запахло кизячным дымом. Подкрались — казах греется, в темноте на берегу овцы спят. Две собаки залаяли, казах ружье схватил. «Дяденька!..» — заревели вместе Тука и Мишка. Казах схватил их за воротники, привел к огню и долго по-русски матерился. После успокоился, покурил, дал овечьего молока, хлеба и постелил кошму. Какая хорошая была ночь! Тука несколько раз просыпался, видел низкие звезды, протягивал к ним руку, а рог месяца плыл и плыл по сверкающему, будто росному небу, пока опять не воткнулся в черный холм. Утром казах дал еще молока с хлебом и вывел Туку и Мишку на дорогу. Матюгнулся — это, наверное, чтобы они скорей дотопали домой — и ушел к отаре. Дома Тука получил трепку — самую большую за всю свою жизнь: отец снял с него штаны и выпорол во дворе. Так что все село видело.
Сначала Тука поклялся отомстить отцу, когда вырастет: тоже спустит ему штаны и высечет у магазина при всей публике. Теперь не очень сердится. Расти еще долго, устанешь злость копить, а приключение все-таки было настоящее, как в сказке: страшная ночь, месяц, похожий на бычий рог, казах у кизячного костра, овечье молоко… Вспомнишь — и то мороз по коже.
— Пи-ить… — тоненько пропела Муська.
Надо вести поить и кормить ее, а то заболеет еще — вот возни будет с ней, и мамка работу бросит. А это совсем никуда не годится: колхозу помощь нужна, да и заработок в семье не лишний. Женщины зимой отдыхают, им зимой делать нечего, сиди дома и обеды вари.
— Пи-ить…
— Нашей Мусеньке пить? — спросил Тука, будто сейчас только услышал. — Нашей лапочке… — Муська сморщилась, закрыла глаза. Тука схватил ее за руку, поставил на ноги, сказал: — Пошли!
— Пи-ить… — тоненько пропела Муська.
Надо вести поить и кормить ее, а то заболеет еще — вот возни будет с ней, и мамка работу бросит. А это совсем никуда не годится: колхозу помощь нужна, да и заработок в семье не лишний. Женщины зимой отдыхают, им зимой делать нечего, сиди дома и обеды вари.
— Пи-ить…
— Нашей Мусеньке пить? — спросил Тука, будто сейчас только услышал. — Нашей лапочке… — Муська сморщилась, закрыла глаза. Тука схватил ее за руку, поставил на ноги, сказал: — Пошли!
Эх, пришла бы мамка на обед! Она, бывает, приходит. Сядет на попутную машину — и домой на полчасика. Муську накормит, чего-нибудь приготовит, дома приберется и опять в поле. Пришла бы сегодня: что-то день очень длинный. Почувствовала бы, как трудно с Муськой, как жарко ей, как хнычет она… Она же маленькая, Муська, ей без мамули нельзя, терпение у нее тоже маленькое. После легче было бы до вечера прожить.
— Садись, вот так. Бери картошку, два яйца, хлеб. Потом молоко выпьешь. Всю кринку, ясно?
Муська сопит, смотрит на стол так, будто боднуть его хочет. Избаловалась — это все ей не вкусно. В войну люди голодали, даже умирали с голоду. Дети — и то про хлеб мечтали. Мамка голодала, папка голодал, бабушка чуть не кончилась, а Муська заелась теперь. Буржуйка несчастная! Маленькая, а уже с пережитками.
— Не хочешь? — спросил Тука.
Муська всхлипнула.
— Убью! — сказал Тука, сунул руки в карманы и остановился по другую сторону стола.
Муська принялась быстренько есть, следя за Тукой, чтобы он не вытащил из карманов кулаки. Откуда и аппетит появился, причмокивает, даже Туке есть захотелось.
«Вечером, когда придет мать, придется убежать, — думает Тука, — но это ничего, зато сейчас Муська хорошенько наестся, и на жаре не раскиснет, и не заболеет от слабости. Жалко ведь — своя, родная».
А родители все равно ругают Туку за то, что он старший и лентяй. Какая же здесь работа? Нянчить — это не работа, от этого только устаешь и злой становишься. Работа — когда что-нибудь делаешь, например, машину водишь, землю копаешь, талу рубишь. Даже в поле, на колхозном огороде — работа. В прошлом году, когда Муська жила у бабушки, Тука ходил с матерью на огород — окучивал картошку, поливал помидоры, полол; уставал, спина болела, хотел убежать куда-нибудь подальше, но все-таки это была работа, хоть и женская.
— Тука-а, — жалобно позвала Муська.
Оказывается, она съела все и лишнее яйцо еще прихватила — Тукину порцию. Сидела просто так, скучала, ожидала, когда Тука обратит на нее внимание, и глаза у нее были узенькие и липкие.
— Каши Мусеньки наелись? — спросил Тука.
— Ух-гу.
— Наши Мусеньки баю-бай будут?
Муська промолчала, она не соглашалась спать, даже если валилась с ног (боялась во сне одна остаться, что ли?), и Тука, взяв ее на руки, тяжелую, горячую, будто вытащенную из печки, понес к кровати. Едва поднял на край постели, перекатил к степе; задернул на окнах занавески: в сумерках мухи слепнут, не сразу находят Муську. Вздохнул, тихонько засмеялся, пошел к столу и съел все, что там осталось: «Надо питаться, чтобы скорей вырасти, мужиком сделаться».
Солнце чуть-чуть перевалилось на другую сторону неба, начало слова сжиматься в огненный комок, но было еще большое, косматое, и на домах, холмах, на всей степи лежал его белый, огненный свет. Только тополя чуть позеленели, будто их окунули в воду и они стали понемножку оживать. Теперь сделалось душно, а это хуже, чем горячо. Этого даже куры не выдержали — спрятались под сарай, и поросенок затих — сварился, хоть мясо ешь. Но все-таки тополя позеленели. Скоро отвалит от земли жара, рассеется в огромном пустынном степном небе, из которого уйдет солнце — злое, косматое, как зверь.
«Надо работать, — решил Тука, — без работы совсем делать нечего и жить скучно. Или уснешь еще, а это вовсе не интересно».
Лучше всего поехать за талой. Возле речки прохладно, искупаться можно, с мальчишками поговорить: может, чего-нибудь интересного знают. А главное — тала нужна. Талы на речке не очень много, к осени ее всю вырубят, растащат по дворам, придется далеко за талой ехать. Без нее в хозяйстве нельзя, она и дрова заменяет, когда подсохнет, и на постройку годится: обмажь плетень глиной — вот тебе и стена. Талу можно продать — запросто каждый купит, кто заготовить поленился. За нее отец сразу обещанный велосипед купит да еще с мотором.
И опять Тука вспомнил о Муське: все-таки она сильно мешает нормально жить. Надо с матерью поговорить, пусть отправит ее на недельку к бабушке, пока Тука по хозяйству управится. Бабушки, хоть и городские, должны внучек своих нянчить, а не писать в письмах, что они больные, старые и усталые. Молодых бабушек не бывает — бывают сознательные и малосознательные. Сознательные до смерти работают, родным помогают.
За плетнем послышался стук: Васька Козулько бил железом по железу. Стук сухой, горячий, как в кузнице. Слушать было противно. Это Васька назло Туке гремит, на нервы действует. Тука хотел пойти к дыре и поругаться с Васькой, но передумал. «Лучше дыру заделаю», — сказал он себе, взял в сенях молоток и гвозди, вытащил из сарая доски от поломанных магазинных ящиков. Осмотрел плетень, смерил дыру, начал работать.
Как это раньше Тука не догадался заделать дыру? Во-первых, Васька в нее лазит, во-вторых, украсть что-нибудь может. Во дворе много добра: солома, кизяк прошлогодний, уголь тоже. Кое-что другое. А Васька к себе тащит. У них вся семья такая — хозяйственная: отец полевод, мать на птицеферме работает, хорошо живут. И еще лучше хотят жить. Из-за этого надо от них отгораживаться, а надежнее — собаку купить злую, на ночь с цепи спускать. Сунется кто-нибудь из Козулек — покусанный назад уползет.
Плетень дрожал, раскачивался, гвозди гнулись, доски скалывались. Тука обливался жаром, от пота щипало в глазах, и он плохо видел, но упрямо колотил молотком. Даже Васька бросил свое железо, глазел, удивленно шмыгал носом: он, конечно, не ожидал, что Тука так быстро догадается, зачем их семейству дыра нужна.
Приладив последнюю доску, вбив в нее здоровенный гвоздь, который на целый палец вылез по ту сторону плетня, напротив Васьки (будто пронзил его), Тука бросил молоток и сел на землю отдыхать. Сидел долго, чуть не уснул, а потом услышал: плачет Муська. Оказывается, она стоит рядом с ним, трет глаза и топает ногой — сердится, что Тука не встречает ее ласковыми словами.
— Наша Мусенька… — начал он, глянул на плетень — заплата была надежная, виднелась белым пятном, — сказал: — Смотри. Это я, сам. Хорошо?
Муська терла глаза, ничего не видела.
— Ты знаешь, кто такая? — Тука встал перед нею, сунул руки в карманы. — Каракатица!
Муська притаилась, соображая, что ей делать: зареветь как следует покрепче или не испугаться этого слова?
— Поняла?
— Не-ет, — открыла глаза Муська.
— Такая птица есть, которая людей живых съедает и всегда плачет.
— Не-е.
— Чего — не?
— Не-ет.
— Пошли играть.
Тука усадил Муську на песок, дал ей банку, ложку, куклу, два гвоздя. Она пыхтела, хмурилась, расшвыривала песок, потом у нее задрожали губы, глаза залились слезами. Бросив в Туку сразу ложку и гвоздь, упав на спину и задрыгав ногами, чтобы Тука не сразу смог подойти к ней, Муська заорала:
— Не-е-т!
Тука сел на пустое перевернутое ведро, приготовился ждать: теперь ничего не сделаешь, теперь пусть орет, пока не охрипнет, пока не выревется. Говорят, так маленькие дети даже умереть могут. Муська еще ни разу не умерла: как почувствует смерть близко — быстренько замолкает. Она хитрая, жить хочет, мороженое кушать, с мамулей целоваться. Пусть поревет.
В селе что-то переменилось: у магазина люди появились, мотоциклы, на подводе привезли пустые бидоны к ферме, чаще приходили из степи и поднимали пыль между домами автомашины. Бабы во дворах заговорили: значит, пришли с работы. А еще жарко, еще день… Вон, кажется, Володька Козулько, брат Васькин, с тока идет, с ним Колька Собакин. Они горох перелопачивают, деньги на велосипеды зарабатывают. Даже издали видно — в карманах тащат. Бессовестные. Улыбаются еще, Собакин папироску курит. И не понимают эти два дурака, что воровать стыдно. Другое дело — взять немного, для еды.
Тука поискал солнце — оно было маленькое и незлое, висело над самыми дальними, мутными холмами, будто заглядывало за них, высматривая себе место, где бы отдохнуть, ночью раскалиться, разозлиться для завтрашнего дня.
Муська ревела. Ей уже надоело реветь, и голос пропал, и слез не было, и последние силы кончились, но она ревела — нудно, тихо, жалобно. Из конуры вылез Космач, вихляясь, подошел к Муське, уставился на нее кислыми глазами: он не мог долго терпеть, когда Муська плакала. Тявкнув, Космач лизнул Муське руку. Она не перестала реветь. Она обалдела от своего рева, и ей, наверное, казалось, что ревет она много лет и должна реветь, пока не постареет. Надо как-то успокоить Муську, а то придет мать, рассердится, что у ее любимой дочурки нервное расстройство, других воспитывать начнет.