Ракеты и подснежники - Николай Горбачев 3 стр.


-- Управлять-то машинами будет человек и создавать их -- он же! --отпарировал Скиба.

-- То-то же.

-- А насчет лирики... Гляди, сам, Селезнев, начнешь писать стихи: вдруг откроется талант. Времени-то будет много -- удовлетворяй свои духовные потребности! Когда-нибудь увидим: Василий Селезнев -- "Как я был ракетчиком". Стихи. А?

-- Может, и увидишь.

Солдаты оживились, заулыбались, а я с опаской поглядывал на Молозова, -- сощурив глаза, он смотрел на спорщиков -- и думал: влетит мне за это. Но, к удивлению моему, Молозов в перерыве сердечно сказал:

-- Ишь ты: "Ракетчик, а не знаешь!" Вот ведь как рассуждают. Это мерка, колодка. И непринужденные споры -- хорошо. А вот свернули зря, -- замполит вопросительно поднял на меня брови. -- Начальства испугались? В спорах выявляется истина. Хоть не оригинальное утверждение, зато верное. Так, Константин Иванович?

После второго посещения он на очередном инструктивном семинаре групповодов поставил меня в пример и с тех пор всячески выказывал мне свое расположение,

И теперешний его приход, конечно, не случаен: ко всем, кого уважал, Молозов проявлял это отношение прямо и открыто. Повернувшись к Наташе, он провел рукой по волосам, хмурое выражение сбежало с лица.

-- Осмотреться еще не успели?

-- Нет еще.

-- Думаю, вам по душе придется у нас. Народ -- лучше самого благородного металла, со сложной техникой имеет дело. Рабочий день -- строго семичасовой. -- Он усмехнулся: -- Семь до обеда, семь после обеда. Тут не все с нами могут потягаться! Супруг же ваш, Константин Иванович, один из уважаемых офицеров. Очень важный и нужный для учебных целей прибор объективного контроля делает. А вас милости просим участвовать в самодеятельности. Пока своими концертами обходимся: дорога треклятая мешает развернуться...

Наташка робко покосилась на меня:

-- Никогда не занималась этим... Таланта, наверное, нет.

-- Поучитесь. Как вы, Константин Иванович, смотрите? А то ведь мужья иногда поперек дороги встают.

-- Я не против, товарищ майор.

Молозов оглядел комнату цепким, острым взглядом.

-- Как жилье? Сырости нет? Когда думаете за мебелью ехать?

Он, оказывается, помнил наш недавний разговор.

-- На днях, возможно.

-- Значит, будут кровать, диван... скатерть, вижу, есть. А ковер? --заполошился он вдруг. -- Ковер есть? -- И когда я ответил, что ковра нет, Молозов сказал огорченно, по-детски: -- Грешным делом, люблю, уютнее с ковром... Надо подумать.

Он ушел, пожелав Наташе уже в дверях:

-- Обживайтесь, осваивайтесь.

-- И вроде человек ничего, а руки... всегда такие? -- спросила Наташка и передернула плечами.

Я непроизвольно взглянул на свои руки. Нет, они были сейчас чистыми, хотя и в ссадинах, ожогах от паяльника. Обнял ее:

-- Чудачка, он только с позиции. Наверное, вместе с солдатами работал у пусковой установки. Ты бы посмотрела, какие они были у меня три дня назад, когда разбирали аппаратуру, делали регламенты!

Она промолчала.

В этот день я так и не ходил на позицию: еще накануне подполковник Андронов разрешил мне заниматься устройством домашних дел.

К вечеру Наташка окончательно отошла, попросила показать ей городок.

Когда мы вышли из домика, солнце закатывалось -- холодное, желтое, словно отштампованное из бронзы, оно остановилось, напоровшись на верхушки темных высоких елей. Гарнизон наш, зажатый тайгой, походил скорее на строительную площадку: штабеля досок, кучи шифера, разбросанные мотки колючей проволоки, земля, развороченная гусеницами тягачей и колесами машин. Свежий морозец успел прихватить хрустящей корочкой грязь, светлые льдистые лучики побежали по мутной воде, заполнявшей глубокие колеи. Сразу за офицерскими домиками в сумеречной тишине векового ельника стыл смерзшийся синеватый снег, будто тощие бурты слежавшейся соли. Перед домиками тянулся, отливая желтизной свежих досок, сарай с десятком дверец. Чуть дальше --казарма; в стороне, перед складом, высилась недостроенная водонапорная башня. Крышу ее точно срубили одним взмахом сабли -- красная, островерхая, она валялась у подножия башни.

Казалось, тайга не очень охотно уступила людям эту небольшую площадку длиной в полкилометра, а шириной и того меньше -- дальше деревья встали неприступной стеной...

Я водил Наташку по городку, рассказывал ей обо всем я невольно старался приукрасить неказистую картину. Офицеры, изредка проходившие к домикам, солдаты, толпившиеся у казармы, с любопытством поглядывали в нашу сторону. Наташка в своих белых ботиках, полосатом пальто, в модной шляпке выглядела необычно для "медвежьей берлоги": жены офицеров здесь одеваются проще, практичнее.

Мы вышли к редкому молодому осиннику, за ним открылась наша позиция. Над головой уже разливалась ровная вечерняя синева. Молчаливая, пугающая и вместе с тем какая-то неспокойная тишина окутала в сотне метров тайгу, ее сырое, зябкое дыхание пощипывало лицо.

Наташка неожиданно остановилась, оторопело прижалась ко мне:

-- Костя, что это такое? Ракеты? Они стрелять будут?

Сейчас и я увидел стремительно вздыбленные в небо ракеты. Открытые, без чехлов, они медленно, будто с сознанием своей силы, поднимались на невидимых, скрытых в окопах установках. В вечернем свете вытянутые тела ракет с дымчато-темным отливом казались вычеканенными из серебра. С тем же спокойствием, возвышаясь над их острыми носами, вращалась антенна станции. Она походила на перевернутую набок букву "Т".

Меня развеселил Наташкин испуг.

-- Не бойся, стрелять не будут!

Она, видно, не поверила.

-- Но они поворачиваются! Прицеливаются!

-- Да нет же, Наташа! -- Я взглянул на часы. -- Сейчас как раз сменяются дежурные расчеты, они проверяют совместную работу станции и пусковых установок.

Не впервые мне приходилось видеть ракеты. Они для меня были привычными, как привычны для человека постоянно окружающие его вещи. Но и я остановился, завороженный внушительным зрелищем. На миг даже почудилось: вот сейчас они с дымом, пламенем и грохотом сорвутся с установок, взмоют в вечернее небо... Наташка застыла в молчании, рука ее, лежавшая в моей, вздрогнула. Возможно, и ее воображение нарисовало ту же картину. Очень хорошо, что она увидела ракеты, пусть поймет, что они значат, какую силу таят в себе; она должна смотреть на них твоими глазами, Перваков!

-- Вот это и есть наша чудо-техника, Наташа!

Когда я обернулся к ней, она посмотрела на меня с оттенком ревности, тихо сказала:

-- А ты влюблен, Костя, в свое чудо без остатка...

-- Есть еще кто-то, в кого я влюблен не меньше! -- рассмеявшись, прижал ее к себе.

На обратном пути от осинника к домикам она молчала, потом спросила:

-- Уже наслышалась, Костя: ПВО, операторы, станция -- голова кругом идет! А что все это значит?

Что значит... Начинать надо было с азов, и я принялся рассказывать ей о противовоздушной обороне, об охране неба, которая не прекращается ни на час, ни на минуту. Когда я сказал, что весь пятый океан над нашей страной разделен на невидимые участки, зоны, которые непрерывно просматриваются и проверяются -- нет ли там воздушного врага, Наташка искренне усомнилась:

-- Так уж и все небо?

-- Да. Представь себе нашу страну, ее территорию. В Москве или в Минске сейчас лишь на исходе день, а во Владивостоке, на Камчатке уже ночь. Там спят, работают в ночных сменах, кто-то, как мы с тобой, гуляет, а небо над ними просматривают, прощупывают радиолокационные станции. У экранов этих локаторов не спят солдаты и офицеры. Появится воздушный враг, они немедленно дадут информацию, оповестят о нем. И тогда-то, Наташа, вступим в работу мы -- ракетчики... Но чтобы наверняка, чисто отправить на тот свет непрошеных гостей, мы учимся, тренируемся, выполняем регламенты -периодически подстраиваем аппаратуру, поддерживаем ее в постоянной боевой готовности.

Наташка, опустив голову, ковыряет ботиком грязь.

-- Как все это сложно: ракеты, жизнь в тайге, готовность...

-- Ладно, больше не буду. Я просто уморил тебя сегодня.

-- Знаешь, а мне даже это нравится! -- она шаловливо коснулась моей руки.

Возле домиков мы поравнялись с железной бочкой, стоявшей на подставках-козлах. С конца деревянной пробки вода торопливо скатывалась шустрыми каплями в растекшуюся на земле лужу. В бочке нам ежедневно привозили из поселка лесорубов воду. Бочка была закопченная, с вмятинами и следами ударов. Зимой по утрам, чтобы умыться, нам приходилось сначала отбивать в ней лед, а потом растапливать его: намоченную в керосине тряпку обматывали вокруг бочки и поджигали.

Наташка остановилась, с прямодушным недоумением спросила:

-- Это пожарная бочка, Костя?

Я не успел ответить -- услышал внезапно позади себя:

-- Из этой бочки мы пьем. Как вам после столицы такое нравится?

В двух шагах стоял Буланкин, ухмыляясь, заложив руки в карманы шинели. Нагловатый взгляд, стеклянный блеск глаз... Значит, приложился к бутылке. Чего доброго, еще ляпнет, как вчера на позиции.

-- Это пожарная бочка, Костя?

Я не успел ответить -- услышал внезапно позади себя:

-- Из этой бочки мы пьем. Как вам после столицы такое нравится?

В двух шагах стоял Буланкин, ухмыляясь, заложив руки в карманы шинели. Нагловатый взгляд, стеклянный блеск глаз... Значит, приложился к бутылке. Чего доброго, еще ляпнет, как вчера на позиции.

Сжав кулаки, глядя в широко поставленные глаза, я сдержанно сказал:

-- Шел бы ты, Буланкин, своей дорогой. Лучше будет.

Он повернулся все с той же ухмылкой, лениво заковылял к домам. Наташка, спрятав подбородок в воротник пальто, рассеянно смотрела ему вслед.

-- Кто такой?

-- Тот самый Буланкин, о котором за обедом говорил майор Климцов. Не хочет служить и безобразничает.

-- И правда, из этой бочки будем пить воду?

-- Временно, пока не пустят водокачку.

Наташка посмотрела на меня, потом повела взглядом вокруг --растерянность отразилась на лице. Кажется, я понял ее в эту минуту. Непролазная грязь, четыре офицерских домика, прижавшиеся друг к другу, казарма, водонапорная башня, лес кругом... И как далеко от Москвы!

3

Нас поставили на боевое дежурство. Целый день в дивизионе работала комиссия из штаба полка -- проверяла состояние техники, умение вести боевую работу на ней; всем без исключения -- солдатам и офицерам -- члены комиссии устроили настоящий экзамен.

Техники, операторы заглядывали в кабины возбужденные, взволнованные.

-- Ну, как у вас? Порядок? А мне задал вопрос -- попотел! И потом, какое у них право к операторам предъявлять те же требования, что и к техникам? Такого еще не было!

Всякий раз нам казалось, что очередная комиссия была строже, придирчивее всех предыдущих.

Собираясь в курилке, офицеры разбирали "коньки" проверяющих, заковыристые вопросы, поругивали, перемывали косточки особенно дотошным, въедливым членам комиссии.

-- Нет, какая же все-таки связь между временными задержками в блоке и тактикой? -- настойчиво допытывался молодой белобрысый лейтенант Орехов, поворачиваясь по очереди к каждому из нас. -- Ну какая?

-- Брось ты! -- отмахнулся от него техник Рясцов. -- Кто ее знает? Заладил! Поди и спроси своего проверяющего. Он задавал вопрос-то.

-- Как же можно? -- не поняв скрытой иронии, изумляется Орехов.

-- Так вот и спроси... Мол, будьте любезны, обернитесь на минутку из члена комиссии в доброго ангела...

-- Учи! Давно жареным не пахло -- отбивная будет!

Орехов наконец понимает иронию, густо краснеет.

-- Что у вас! Вот нас, стартовиков, гоняют! Одной секунды расчет не дотянул в переводе ракеты -- и тройка...

Но в конце концов страсти улеглись: комиссия признала, что к боевому дежурству мы готовы.

А вечером на позиции перед строем объявляли приказ. Майор Климцов читал его медленно, с ударением и расстановкой. Басистый голос адъютанта разносился над застывшим строем, над ракетами, лежавшими под чехлами на установках. Рядом с ним стояли подполковник Андронов и члены комиссии.

-- ...Дивизиону заступить на боевое дежурство по охране воздушного пространства Союза Советских Социалистических Республик...

Эхо отозвалось в тайге.

Потом офицеры выходили из строя, ставили свои подписи в журнале.

Боевое дежурство... Это значит, что все сидят прикованные к городку. Выезжать нам никуда не разрешается. Офицеры знают в такие дни три места: позиция, казарма, домики. А там, на позиции, в кабинах станции, у пусковых установок, с этого момента беспрерывно дежурит смена. Она всегда на своих местах, всегда настороже, точно недремлющее око. И только два-три человека выбираются по утрам за пределы временного, в один кол, забора из колючей проволоки: нужны вода, продукты, без чего невозможна жизнь даже в нашем маленьком лесном городке.

А дела, мысли остального коллектива наполняет, держит одно емкое слово -- "готовность". Что бы ты ни делал, где бы ни был: в казарме, на занятиях, на позиции -- ты должен быть готов через считанные минуты занять свое место у аппаратуры на станции, у пусковой установки и произвести, если потребуется, свою частицу той общей работы, которая именуется "выполнением боевой задачи".

Но тот, кто со стороны посмотрел бы на нашу жизнь в эти дни, пожалуй, не заметил бы в ней разницы по сравнению с другими. Каждый день в ней совершается один и тот же неизменный круговорот. Рано утром солдат в казарме отрывает от постелей высокий голос дневального: "Подъем!" Проходит минута-другая -- и вот уже в сапогах, шароварах и нижних рубахах солдаты построились, замелькали среди осинок на дорожке к огневой позиции.

Оживают офицерские домики. Первыми просыпаются жены. Вот одна, накинув пальто, перебегает к сараям, скрывается за дощатой скрипнувшей дверью, выносит охапку поленьев. Вскоре сизый дымок реденьким столбиком вырастает над первой трубой, потом -- над второй...

Позднее выскакивают на крыльцо крайнего домика офицеры-холостяки, застегивая на ходу шинели. Тропинка, протоптанная ими напрямую к казарме, перепахана, изуродована машинами и тягачами, и офицеры перепрыгивают через колеи, балансируя руками. Они торопятся в солдатскую столовую.

Там в одной из служебных комнат стоят два столика, накрытые скатертями -- солдатскими простынями, -- предмет особой заботы старшины Филипчука. "Шоб мне оции скатерти товарищам офицерам были всегда чистыми!" --когда-то, еще только заступая в должность, крепко наказывал старшина повару Файзуллину, и тот тщательно выполнял указание, частенько досаждая самому же Филяпчуку: "Товарищ старшина, давай этот скатерть, простыня давай!" Иногда старшина не выдерживал, начинал кипятиться: "Ну чего пристал, як смола? -- И, отворачиваясь. незлобиво бросал: -- От чертяка!" У повара это не вызывало обиды, он скалился в ответ, а Филипчук, сраженный упорной настойчивостью солдата, шагал в каптерку, доставал из стопки чистые простыни. Здесь-то холостяки, обжигаясь алюминиевыми ложками, наскоро проглатывали завтрак, поданный из общего солдатского котла, выпивали чай...

Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой.

Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром.

Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат.

-- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу.

В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита.

Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает:

-- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно!

И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве:

-- Здравия желаем, товарищ подполковник!

Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем.

-- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу...

Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня:

А для тебя, родная, есть почта полевая...

Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время...

И так изо дня в день, из месяца в месяц.

Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл?

Назад Дальше