"Э-э, так вот где ты весь, голубчик! Сначала прикрылся слегка", --успел я подумать, снова подчиняясь неприязни к Буланкину. Только всего на одну минуту испытывал к нему чисто человеческие чувства -- теперь он снова захлопнул мою душу. Я его ненавидел за упрямство, ехидный смешок, за его разговоры о Наташе, за вот это квадратное лицо, за эти от лютости застекленевшие глаза.
Юрка, резко выпрямившись на стуле, перебил его:
-- Ты бы так сразу и сказал: тут тебе надоело служить, в берлоге, в дыре. Вот главный мотив. Испугался трудностей!
-- Мне просто надо человеческие условия: смотреть кино нормально, в кинотеатре, а не в коридоре казармы. Я хочу быть спокоен за свое завтра, за будущее...
-- "Завтра", "завтра"! -- взорвался Юрка, губы его скривились. -- А если завтра -- вавилонское столпотворение? О будущем заговорил! Его еще увидеть надо и понять. Ты понимаешь, к какому новому делу тебя поставили, к какой технике допустили? Вот это и есть твое завтра, твое будущее. А то, которое ты видишь, оно с лукошко, и в нем одна твоя персона. На других тебе плевать!
-- И разве мы одни в таком положении? -- с крутой запальчивостью спросил я. Теперь мне представлялось: "бой" Буланкину мы дадим. -- Геологи, исследователи, строители гидростанций -- им легче? У них условия лучше? А почему могут всю жизнь служить по дальним гарнизонам Андронов, Климцов? Им так нравится?
Меня охватил трепет: да, грозовая туча надвигалась, от нее уже веяло знакомым зловещим холодком... Эгоизмом, наглостью Буланкин вызывал яростный внутренний протест, потому что шел против святая святых -- против коллектива.
-- Что вы мне о других?! -- Лицо Буланкина налилось бурачно-сизой краснотой. -- Мне надоело жить по принципу: "Надо, надо, надо!" Немножко хотеть можно?
Тише говорите! За стенкой у Молозова дети спят. -- Славка Стрепетов нервно поднялся, отошел к окну, закурил.
-- Я тоже хочу! -- вспылил Юрка. -- Но хотеть-то надо не куриного молока и не перо шар-птицы! Я вот хочу и верю, что так будет: и жизнь у нас изменится, и дорогу построим, и ездить в город будем. А ты, как та девица, которая раз оскандалилась, а после только одним словом "нет" на все отвечала. Правда, ты хуже ее делаешь: она хоть себя опозорила, а ты -- и других!
-- В конце концов, как я веду себя -- не твое дело! -- выкрикнул Буланкин, сбрасывая ноги на затоптанный коврик у кровати -- квадратик байкового одеяла. -- Не твое, понял?
-- Нет, и мое! Наше общее! Заруби на носу!
У Буланкина раздвоенный подбородок и губы тряслись, а руки судорожно вцепились в железную раму кровати.
-- Моралист! Все -- наше, мое! -- Буланкин, задохнувшись, глотал воздух, выдавливал слова: -- Если все твое, так вон... приходи, стирай мои платки, носки, кальсоны. Мне надоело их стирать самому. Ясно, моралист?
-- Ясно. О чем спор?
Все обернулись: в дверях стоял майор Молозов в шинели, шапке. Лицо у него было серьезное, на переносице запала вертикальная черточка, брови взлетели к шапке. Мы поднялись, и только Буланкин остался на кровати.
-- Садитесь. Продолжайте, Буланкин, у вас ведь идет беседа. Гости, вижу, пришли...
Кивнув Стрепетову, уступившему место, замполит сел, снял шапку.
Губы Буланкина на темно-красном возбужденном лице ядовито покривились.
-- Тоже на путь праведный наставлять будете? -- Он вызывающе смотрел на Молозова, сложив руки крест-накрест на груди.
Молозов не рассердился, рука его скользнула по короткой щетке волос и будто натянула кожу лица: на нем проступили острые скулы.
-- Что ж, на праведный путь вам, товарищ старший лейтенант, давно пора встать, -- спокойно сказал Молозов, но, похоже, это самообладание давалось ему нелегко. -- Если об этом говорили товарищи, то говорили правду. А вот усмешка... Не делайте хорошей мины при плохой игре. Она вам не удается. Мне, мол, море по колено, вот я какой герой -- преступления совершаю! Так? А посмотреть в глаза людям прямо не можете. Потому что, как у всякого преступника, совесть не чиста. Плохо вы можете кончить, Буланкин. Жалко. Такие уж мы, советские люди: уговариваем, даже упрашиваем заблудшего, стараемся открыть ему глаза, помочь словом и делом. А увидим, что он неисправим, что окончательно встал на неверный путь, -- сурово караем. Беритесь за ум, работайте, учитесь. Вот старшина Филипчук старше вас почти на два года, а обгонит: экстерном сдает за девятый и десятый классы, потом -- в институт, на заочное отделение. Инженером станет. И вашим бы этот путь мог быть.
Буланкин молча ногой в носке чертил на байковом коврике, недобро осклабился:
-- Как говорится, все остается в силе. Подам четвертый рапорт. А о Филипчуке -- бабка надвое сказала...
-- Дело ваше. -- Брови замполита дернулись, он надел шапку. -- Только имейте в виду одно... -- Помолчал, словно обдумывая что-то, и продолжал: --Мы идем в новый мир. Дел у нас невпроворот. И недоброжелателей, прямых врагов -- тоже хоть отбавляй! Торопиться нам надо. Вот поэтому-то и недостатков ворох, и поступать иногда приходится еще не так, как хотим, а как надо. Зачинатели нового, как о том гласит история, всегда шли на самопожертвование. В первую очередь они не о себе думали, а о потомстве, об устройстве для него лучшей жизни, более счастливой доли. Мы-то ведь среди них. И нам мешает не только тот, кто явно не хочет идти, но и тот, кто свертывает на легкую тропку, и даже -- кто просто ноет, хотя и идет. Подумайте, Буланкин! -- Он поднялся и шагнул было к двери, но обернулся: --Да, относительно стирки... Завтра сдайте белье старшине Филипчуку. Будем возить в город, в прачечную.
Я вышел вслед за майором. Юрка задержался в комнате, и до меня донеслись с расстановкой негромко сказанные слова:
-- Смотри. Таких без всякого просто дубасят в темном углу.
Шагнув за дверь, он прикрыл ее за собой.
Возможно, Молозов не слышал сказанного Юркой или сделал вид, что не слышал, -- он даже не обернулся. На крыльце молча закурил. Метнувшееся в темноте пламя спички осветило лицо. Видно, он был удручен и расстроен разговором. Прервал молчание:
-- Тренировка по боевой работе на завтра подтверждается. Из штаба полка звонили. Как у вас, Пономарев, с хитрым блоком? Настроили?
-- Там-то порядок, а вот что с ним делать, товарищ майор? -- Юрка сказал это упавшим голосом, в темноте мотнул головой. -- Он же всех нас подводит! Какое тут соревнование с соседями?
Молозов с внезапной веселостью посоветовал:
-- А вы преждевременно не нойте. Со щитом или на щите! Это был девиз женщин, хотя и спартанок...
Мы попрощались. Похрустывала под ногами утоптанная дорожка: к ночи успел покрепчать морозец. Но уходил я не с легкой душой. Было чувство обиды на себя: "боя" Буланкину мы не дали. И то, что высказали ему правду, как того хотел Юрка, ничего не прибавило. Стоит на своем. Перпендикулярный к земле столб. Упрямец. Как он кончит?
8
Невольно остановился у порога: после квартиры холостяков мне показалось -- попал в рай. В комнате было тепло, чисто. На столе -- свежая белая скатерть, в углу на тумбочке, застеленной цветной салфеткой, разместились коробочки духов и пудры, баночки с кремом, круглое зеркальце на гнутой ножке-ручке -- весь арсенал Наташкиной косметики. Сама Наташка лежала в ночной розовой с кружевами сорочке, читала. А постельное белье, крахмальное, с голубоватым отливом, наверное, шуршит и приятно похрустывает, как ватман. Возможно, в эту минуту впервые я осознал цену тепла, уюта, который стал мне вдруг доступен и понятен, -- он, оказывается, может приносить вот такую радость. Я так и стоял не двигаясь, и все, что беспокоило перед этим: разговор с Буланкиным, осадок от него. -- все отошло, забылось. Есть хороший труд, радостный, удовлетворяющий, а сегодня он и был у нас со Скибой таким. Да, труд, и вот любовь, уют -- и уже чаша человеческого счастья полна! Нет, мелки и смешны бывают люди, когда они тщатся взмыть в облака, а сами слепы и глухи к чудесному окружающему, не умеют найти в нем радость и счастье, которое рядом с ними.
-- Ох, Наташа, у нас так хорошо, что, кажется, в рай попал!
-- Правда? -- живо откликнулась она. -- Преувеличиваешь, Костя!
-- Нисколечко!
Она отложила журнал. Я присел рядом на кровать, заглянув, спросил:
-- "Триумфальная арка"? Ремарковские герои-одиночки с безысходной судьбой... Мне они не по духу.
Она недовольно повела тонкими крутыми дужками бровей:
-- Кому что нравится. Если тебе не нравится, то ведь это не значит, что плохо. -- Большие глаза ее сузились, взгляд был направлен мимо меня, за нашу комнату, городок, за тайгу, куда-то далеко. Рука с книгой опустилась на подушку. -- Швейцария, Ницца, Монако, увеселительные поездки, голубое море, завтраки под открытым небом на веранде горного ресторана... Совсем другая жизнь!
Я расхохотался:
-- Да ты, Наташа, умеешь взмывать в облака!
-- А ты... умеешь быть злым.
-- Ну, ну. -- Прижался щекой к ее щеке. -- Не буду больше. Только скажу, что с милой и в шалаше рай и красивая жизнь. Вот как у меня. Без Франции, Швейцарии, а в нашей "медвежьей берлоге".
Она будто не слышала, что я сказал. Мысли ее были заняты чем-то своим.
-- Жизнь у человека коротка, а еще короче его возможности, -- наконец произнесла она спокойно, в раздумье. -- А ведь есть же у нее избранники, кому она дает многое... Говорю, коротка... Но зачем она продолжительная, если все -- только в сказках, снах, а действительность однообразна и черства, как корка хлеба? За один день такого избранника можно отдать всю жизнь, но только чтоб все увидеть и прочувствовать!..
Вот тебе и Наташка! Неужели говорит правду? Что ж, вид вполне подобающий, решительный. На чистую кожу лба вдруг легла тень, складки резче очертили ноздри маленького аккуратного носа, выгнулись брови. И только кокетливые, веселые завитки золотистых волос вокруг шеи не вязались с ее строгим видом. Наташкины слова заставили меня задуматься: что это, убеждение или временное настроение, навеянное чтением? В следующую минуту, взяв ее руку в свою, я полушутливо говорю:
-- А ты и впрямь у меня фантазерка! Вот, Наташа, до чего доводит Ремарк! Он вносит смуту, а потом за него расплачивайся! Возьмешь улепетнешь куда-нибудь во Францию, Швейцарию, а что мне тогда делать?
Она не отозвалась, не изменила ни своей позы, ни выражения лица. Обиделась на мой шутливый, несерьезный тон?..
-- Я ведь не о литературных достоинствах... Ремарк -- мастер, но мне больше по душе другое: Северная страна, Клондайк, Юкон, Сороковая миля... В школе я, Наташа, наизусть читал отрывки из Джека Лондона. Вот послушай. "И еще, Кид: не оставляй меня умирать одного. Только один выстрел, только раз нажать курок. Ты понял. Помни это. Помни!.." И дальше: "Мейлмюд Кид встал, заставил себя подойти к Мейсону и огляделся по сторонам. Белое безмолвие словно издевалось над ним. Его охватил страх. Раздался короткий выстрел. Мейсон взлетел ввысь, в свою воздушную гробницу, а Мейлмюд Кид, нахлестывая собак, во весь опор помчался прочь по снежной пустыне".
Наташка чуть прикрыла глаза, откинув набок голову, стала внимательной, сосредоточенной. Я отнес это на свой счет, знал, что эти слова брали за живое, вызывали слезы у слушателей, когда я, бывало, произносил их медленно, с легкой хрипотцой, будто простуженным голосом...
-- А вот как такие люди объясняются. "Слушай, Тлинг-Тиннех! Прежде чем эта ночь перейдет в день, Волк погонит своих собак к Восточным горам и дальше -- на далекий Юкон. И Заринка будет прокладывать путь его собакам". -- "А может быть, прежде чем эта ночь достигнет середины, мои юноши бросят мясо Волка собакам, и кости его будут валяться под снегом, пока снег не растает под весенним солнцем?" Так и кажется, что разговаривают наши далекие с тобой предки, Наташа... Это честные простые люди, они молча совершают подвиги, у них высокие законы дружбы, чистой любви...
-- Чистой любви, -- мечтательно произнесла она.
-- Да, чистой, -- подхватил я, -- потому что там меньше всяких ненужных условностей, искусственных барьеров. Сама первозданная природа, суровые условия не терпят ничего искусственного. Знаешь, это очень похоже на наше положение...
-- Да уж, что и говорить, похоже... -- Наташка крутнула головой, будто старалась стряхнуть с себя грусть. --Сегодня на дороге застряли у Чертова лога, километр машину толкали. Одна Ивашкина сидела в кузове: на перевязку ездила. Хорошо еще, два солдата встретились. Перемыли женщины кости начальству, -- наверное, икалось! Проклинали все -- и дорогу, и продукты.
Я засмеялся, продолжая держать ее руку в своей, расслабленную, мягкую и прохладную.
-- Представляю, что у вас там было! Сонм разгневанных женщин!
-- Ты смеешься... -- Она обиженно сжала губы, приглушенный голос задрожал. -- Не знаю, может, тебе все это и нравится...
Наклоняюсь над ней, снова касаюсь щекой ее лица, слышу, как рядом гулко бьется ее сердце, и с чувством говорю:
-- Не смеюсь, не смеюсь, Наташа! Понимаю, как трудно вам. Знают об этом не только Андронов, Молозов, знают выше. Но нужно время, чтоб все встало на свои места. У нас в аппаратуре есть так называемые переходные процессы: это, в общем, переход к нормальным явлениям, как говорят, к стационарным процессам. Так и в жизни. Командир дал указание -- теперь с подмогой будете ездить в город. А вот относительно жизни... только сейчас состоялся разговор с Буланкиным.
Брови ее приподнялись вопросительно, губы маленького рта поджались и подобрались: это означало, что она ждала какого-то не очень интересного рассказа. Когда я коротко передал ей смысл нашего "боя", лицо ее приняло спокойное выражение. Поднимая книгу с подушки, Наташка сказала:
-- По-моему, Буланкин полностью прав. Удивляюсь, как вы могли доказывать, что черное -- белое?
-- Ты его защищаешь? Интересно...
-- Просто не люблю неправды.
-- Какой неправды?
-- Сам знаешь, -- спокойно ответила она. -- Мало того, что у него нет перспективы... Неужели вы серьезно верите, что здесь, в тайге, можно создать обетованную землю? Представляла себе многое, но не так. А потом... если он не хочет служить, зачем его держать на цепи? Какой смысл?
Наверное, этот ее спокойный тон окончательно взорвал меня. Как она может брать под защиту Буланкина?!
Я поднялся с кровати.
-- Ты не понимаешь, Наташа, в службе ничего! Слово-то само: служба! У нас, офицеров, выбора нет, мы не принадлежим себе. Где нужно служить, туда и направляют. Сегодня -- на севере, завтра -- на юге. Вот и все. Тут не до обетованной земли. И он об этом знал, когда становился офицером.
-- Ладно, Константин, уже слышала это. Климцов рассказывал. Ужин на сковородке в кухне, бери.
Казалось, у нас вспыхнет, разгорится спор, но она сказала это так неожиданно просто и мирно, что я, обезоруженный, замолчал.
Вышел на кухню, а когда вернулся со сковородкой, в коридоре загремели тяжелые шаги: пришел майор Климцов. Должно быть, он был в яловых сапогах. Долго снимал их, шумно дышал и кряхтел, потом в тапочках прошаркал к себе. Наташка снова была поглощена чтением. Какая-то смутная обида закралась в мою душу. Возможно, оттого, что самому пришлось идти за сковородкой, а теперь и есть одному. А может, другое? Не понравилось, что прямо высказала свои мысли, встала на защиту Буланкина?
Взглянув на нее, сказал:
-- Кстати, Наташа, читая Ремарка, глубже проникай в него. По-моему, ты не видишь у него главного: нелегкой, трудной судьбы и жизни его героев. В этом драматизм...
-- Ну да, меня надо учить, как должна проникать во все, что читаю,-- со сдержанной болью в голосе произнесла она, отвернулась к стене. Ну вот тебе и первая размолвка...
Ужин закончил молча, а когда встал из-за стола, Наташка уже спала, подложив ладонь под щеку. Беззаботное ребяческое выражение застыло на лице. Раскрытый журнал лежал на одеяле. Я улыбнулся, прикрыл ее плечи. Так оно, наверное, и есть, Наташа. Ты просто еще ребенок и ничего не смыслишь. Настанет время -- все поймешь, как другие жены офицеров, как Ксения Петровна, как жена Молозова. Посмеешься сама над своей беспочвенной фантазией. Говорят, любовь слепа и в любимом человеке не видно недостатков. А я вот, кажется, начинаю их угадывать и когда-нибудь скажу тебе об этом. Да, обязательно скажу! Хотя и люблю тебя, люблю каждую черточку твоего лица: маленький нос, тонкие дужки-брови, капризные губы и вот ту живую, дышащую ямочку у шеи.
А пока надо садиться писать конспект: завтра предстоят занятия с операторами. Потом приниматься за расчеты очередной схемы прибора...
9
"Регламентные работы для нас -- альфа и омега, начало и конец" -- так говорит замполит Молозов. К этому призывает один из фанерных щитов, прибитый на стене казармы: на нем белой масляной краской по красному, выцветшему за зиму полю, написано: "Регламенты -- закон жизни ракетчиков". А главное, конечно, график, твердый, единый для всех, его нам дают откуда-то сверху. Размноженный в нескольких экземплярах писарем дивизиона, разрисованный разноцветными кружками, треугольниками и прямоугольниками, напоминающий в миниатюр лоскутное цветное одеяло график висит в казарме, канцелярии и на стене командного пункта. Его мы обязаны выполнять неукоснительно. За этим придирчиво, дотошно следят не только полковое начальство, главный инженер, но и комиссии, наезжающие к нам.
Мне нравятся дни регламентных работ. На позиции становится как-то торжественнее и сосредоточеннее, будто в операционные дни в больнице. Мы тоже сознаем! себя врачами: проверяем своеобразные "кардиограммы" техники, замеряем "пульсы" ее самых деликатных и сложных узлов, ставим диагнозы, лечим... Словом, делаем профилактику. От качества ее зависит боевая готовность -- это мы сознаем подспудно. В то же время регламенты для нас --отдушина от каждодневных занятий и тренировок, наскучивших за неделю. В этой работе еще лучше видна наша взаимная зависимость, переплетаются интересы, нередко вспыхивают острые конфликты...
С утра в кабинах распахиваются двери, дневной свет заполняет все, куда целую неделю ему запрещалось заглядывать. Выдвигаются из шкафов блоки, солдаты ветошью протирают каждую лампу, деталь, другие -- контролируют, замеряют приборами параметры. Скибе, как лучшему оператору, поручаю и простейшие подстройки аппаратуры. Ему лестно это доверие. Он весь цветет, светится довольной улыбкой.