Смятая постель - Франсуаза Саган 9 стр.


– Если б мне было скучно с тобой, я бы с тобой рассталась, – сказала Беатрис. – Я нахожу, что ты несколько нервозен, но уж никак не скучен.

Она засмеялась, и от напряжения не осталось и следа.

– Сегодня вечером очень хороший вестерн по телевизору, – сказала она. – Должно быть, уже идет. Приведи в порядок свои бумаги и больше не рви их. Я не собираюсь проводить свою жизнь за их склеиванием. Я вообще терпеть не могу что-то склеивать.

Эдуар остался лежать на кровати, обессиленный, словно ему удалось избежать смертельной опасности. Его будто избили, не оставив живого места: Беатрис не любила его, она никогда его не полюбит и в один прекрасный день бросит. Она снова стала жестокой незнакомкой прежних времен, но он, к своему удивлению, почувствовал, что привычное отчаяние ему приятно.

Глава 11

– Ты становишься все красивей и красивей, – задумчиво сказал Жолье.

Он вытянул руку и слегка качнул гамак Беатрис. Он сидел в кресле у ног Беатрис; Эдуар сидел с другой стороны, и вдвоем они составляли ее обрамление – юноша и умирающий мужчина, будто аллегория. Жолье, как всегда, был элегантный, живой, изящный. Только глаза стали больше и как-то потускнели, они казались двумя лужицами, непонятно как оказавшимися на этом лице, излучавшем иронию. Они говорили о театре, литературе, о политике, и Жолье был непринужденным и веселым. Иногда он покашливал с рассеянным видом, и тогда Беатрис пристально смотрела на него, прямо в глаза, но он ни разу и бровью не повел. В конце ужина Эдуар собрался было уйти под каким-то предлогом, но Жолье сказал ему, вежливо, но повелительно, что незачем уходить так рано, что для него, Жолье, большое удовольствие увидеться с ним снова.

– Вы тоже стали красивее, – сказал он, поворачиваясь к Эдуару. – Пять лет назад в вас было очарование юности, но сейчас вы приобрели нечто большее. Знаете, мне очень нравятся ваши пьесы. Особенно последняя, хотя она несколько грустновата для человека моего возраста.

Он говорил совершенно искренне, и Эдуар это почувствовал. Ему всегда становилось неловко, когда хвалили его пьесы, но в голосе Жолье слышалось спокойное одобрение и подлинное товарищество: когда люди одной профессии говорили о своем деле. Беатрис, которая слушала их, посматривая то на одного, то на другого, потянулась и встала с гамака.

– Простите, я на минуту, – сказала она, – мне нужно позвонить Раулю. Думаю, я все-таки соглашусь сниматься у него.

Она ушла, и они оба смотрели ей вслед. Потом взгляд Жолье встретился со взглядом Эдуара.

– А вы все так же влюблены, – сказал он.

Он улыбнулся доброй улыбкой, и Эдуар без всякого усилия тоже ему улыбнулся. Теперь, когда они сидели вдвоем, он отчетливее видел морщины на лице Жолье, вокруг рта и в уголках глаз – пробное наступление по всему фронту, – шрамы, оставленные не старостью, а чем-то другим, возможно, чересчур быстро усвоенной привычкой страдать втихомолку.

– Я тогда очень переживал за вас, – продолжал Жолье. – Вас не смущает то, что я об этом говорю?

– Нет, – ответил Эдуар. – Наоборот.

– Переживал, потому что вы казались мне совершенно незащищенным. Если бы я знал, что вы пишете, я бы тревожился гораздо меньше.

Он закурил сигарету, закашлялся, посмотрел на свою сигарету отрешенно и злобно и затянулся еще раз с видимым удовольствием.

– Я действительно был тогда очень несчастен, – сказал Эдуар.

– О да, – согласился Жолье, – это было заметно. Я говорил Беатрис, что вас нужно пощадить, но бережное обращение не самая сильная ее черта, как вам известно.

Он засмеялся, закашлялся и вдруг, сразу обессилев, бросил сигарету на землю и раздавил каблуком.

– Надоело! – сказал он. – Смерть что? Бог с ней, со смертью, надоели бесконечные стычки с окурками, вот что ужасно…

Он бросил на Эдуара быстрый взгляд, а тот буквально окаменел.

– Вы, конечно, уже все знаете, – продолжал Жолье, – уверен, что Тони д'Альбре, этот ужас в юбке, вам все уже рассказала. Беатрис, конечно, хотелось, чтобы я говорил о своей близкой кончине, но я получил старое доброе провинциальное воспитание, и оно не позволяет мне говорить о своих болезнях с дамами. А они, наоборот, это любят…

– Вы сильно страдаете? – спросил Эдуар.

Жолье поколебался, с интересом взглянул на свои часы и ответил:

– Пока нет. А как только пойдут серьезные неприятности, у меня есть все, чтобы с ними покончить. Думаю, остался месяц, может, два. Вообще большого значения придавать всему этому не стоит. По-своему это даже приятно – гуляешь по городу, смотришь на людей и чувствуешь, что ничто тебя уже не касается. Если бы я жил будущим – есть же люди, которые живут только прошлым, – то, конечно, был бы в отчаянии, но я всегда жил только настоящим. Не будем больше об этом. Ну а вы? Вы счастливы?

– Не знаю, – замялся Эдуар. – Я даже не задавал себе такого вопроса. Не было времени.

Ему вдруг захотелось довериться Жолье. Ему показалось, что это единственный человек, которому он мог бы рассказать свою жизнь, с которым ему хотелось бы поговорить о себе, единственный, может быть, кто, несмотря на свою отстраненность, может ему помочь.

– Во всяком случае, – продолжал он, – я знаю, что без нее я несчастен.

– Беатрис достойная женщина, – сказал Жолье. – Жестокая, но достойная. Я прожил с ней год, вы это знаете. Пьеса, в которой она у меня играла, стала для нее трамплином, и целый год она верила в меня или в мою удачу с непоколебимой верностью. А потом появился один актер, не то англичанин, не то американец, не помню. Когда она стала оправдываться, лгать, я сказал ей, что не стоит ни защищаться, ни извиняться перед кем бы то ни было. Ну, может быть, только перед тем, кому причиняешь боль… А поскольку я из-за нее не страдаю…

– Это действительно было так? – спросил Эдуар.

– Наполовину… В общем, мы все-таки расстались добрыми друзьями, хотя Беатрис это далось нелегко. Она обожает оставлять после себя дымящиеся руины. Я рад, что вы сумели восстать из этих руин.

Он поднялся и беспечно прошелся по саду. Прислонился к дереву и потерся о него щекой, как терся бы какой-то зверь, ласково и словно бы тоскуя, будто случайно набрел на забытую мелодию. Потом он отошел от дерева, внимательно оглядел его и опять сел напротив Эдуара, который как зачарованный не отрывал от Жолье глаз. Тот снял кусочек коры с лацкана, и Эдуар обратил внимание, какие длинные, тонкие и изящные у него пальцы. Да, Жолье был одним из немногих театральных директоров Парижа, дороживший в первую очередь репутацией эстета, а уж потом предпринимателя…

– Обращайте больше внимания на второстепенные персонажи ваших пьес, – сказал Жолье. – Скажем, Пенелопа в последней пьесе была бы великолепна, если бы вы ее прописали… Но это частности. Вы настоящий писатель, Эдуар. И я счастлив сказать вам об этом. Пусть это придаст вам уверенности…

– В том, что делаешь, уверенным быть невозможно, – быстро сказал Эдуар.

– Я совсем о другом, – сказал Жолье. – Я о том, что вы в безопасности до тех пор, пока вам пишется. Видите ли, писатели – особые люди, они способны творить и великолепно умеют возрождать и тело свое, и душу. Творчество с равной естественностью питает то и другое. Желания для писателя, как бы сильны они ни были, отходят на второй план, чувственное наслаждение становится утомительной потребностью. И если писатель ошибается и страдает из-за своей ошибки, то в этом есть что-то комическое, потому что ошибок для него не существует. Вот о чем я хотел сказать.

– Нет, я думаю по-другому, – сказал Эдуар. (Он скорее обиделся, чем успокоился.) – Если Беатрис меня бросит, я не смогу писать.

– Как долго? – осведомился Жолье.

Он поднялся, подошел к Эдуару и задумчиво посмотрел на него.

– Я, наверное, кажусь вам беспокойным и высокопарным. Беспокоен я потому, что люблю чувствовать, как напрягаются мышцы ног – я ведь любитель ходить пешком, закоренелый любитель прогулок, если хотите… Если же вы считаете, что я высокопарен, то это, в общем, неважно, потому что ваше мнение не имеет для меня ровно никакого значения; несмотря на искренние дружеские чувства, которые я к вам питаю, – добавил он, слегка улыбаясь.

На секунду к нему вновь вернулось все его очарование, знаменитое очарование Жолье – глаза засветились, лицо порозовело, разгладилось.

– Пойду посмотрю, как там Беатрис, – сказал он, – она, должно быть, ждет меня. Кстати, поскольку я в прекрасном расположении духа, я, может быть, доставлю ей удовольствие и, пожалуй, порыдаю у нее на плече. У нее потом будет прекрасное воспоминание. И позднее она скажет, что хоть я и казался беспечным, ничто человеческое мне не было чуждо и что я плакался ей в жилетку как раз за месяц или за два до того, как… и т. д.

Он рассмеялся, потрепал Эдуара по плечу и ушел в комнату. Эдуар проводил его взглядом со странным ощущением безнадежности. В эту минуту он готов был отдать свою правую руку на отсечение, лишь бы этот человек, которого он так ненавидел, прожил еще хотя бы год. Он чувствовал, что в этой среде, блестящей и отвратительной одновременно, куда вовлек его успех, Жолье был единственным рыцарем изящества и любви к Искусству, в которой с такой готовностью признавалась Тони д'Альбре. Он понимал, что потерял друга в тот самый миг, когда его обрел. Знал, что Жолье правильно оценил роль Пенелопы. И если он ему не лгал, вернее, больше не лгал – то потому, что на вранье у него не было больше времени.

Беатрис вернулась часом позже, с покрасневшими глазами. Она села на подлокотник кресла Эдуара и уткнулась ему в плечо, чего никогда не делала раньше. Она ничего ему не сказала, он тоже воздержался от вопросов. Только потом, уже ночью, она спросила его нежным, почти умоляющим голосом, какого он у нее не знал, не хочет ли он провести вместе с ней несколько дней на солнышке, отправившись на следующей неделе вместе с Жолье на юг, на его виллу…

– Конечно… – сказал Эдуар.

Он нежно целовал ее глаза, щеки, лоб, будто утешал несчастного ребенка.

– …Конечно, мы поедем, обязательно…

Он впервые чувствовал себя сильнее и мудрее, чем она, впервые смутно почувствовал, что она нуждается в нем, и его захлестнуло ощущение счастья, без провалов, недомолвок и впервые без страха, настолько сильное, что на глазах выступили слезы.

– Кстати, – продолжал голос Беатрис рядом с ним, – не мешает немного загореть…

Две недели спустя Эдуар стоял на террасе, опираясь на перила, и смотрел на море. Вдалеке от берега шел подгоняемый ветром парусник, и благодаря мощному биноклю, взятому у Жолье, Эдуар мог различить на нем профиль Беатрис и еще чей-то профиль: какой-то молодой человек целовал ее в губы. Скрестив загорелые руки на затылке, Беатрис улыбалась; тело ее было золотистым и стройным, волосы развевались на ветру, она была красива. Теперь молодой человек перешел от губ к груди. Бинокль выскользнул из влажных рук Эдуара, и он нервно поднял его. В десяти метрах от него Жолье, в костюме из белого тика, с погасшей сигаретой в руке, наблюдал за ним. Похоже, он тоже смотрел в бинокль и тоже видел Беатрис, потому что улыбка его была печальной. Эдуар опять навел бинокль на море, оно прыгало у него перед глазами, неспокойное, пенистое и пустынное. Но вот он опять нашел Беатрис, она больше не улыбалась: закрыв глаза, она запрокинула голову назад, головы молодого человека не было видно из-за планшира. Вдруг Эдуар увидел, как Беатрис откинулась назад, рот у нее раскрылся, и он инстинктивно, смехотворным движением заткнул себе уши. Бинокль упал и разбился где-то внизу о камни. Когда Эдуар обернулся, позади никого не было – только вянущая мимоза, вычурный пустынный дворик и у колонны – похожая на королеву из трагического водевиля, устрашающая и смешная, – стояла ревность.

Глава 12

– Не хотите еще немного суфле, Эдуар? – спросил Жолье.

Эдуар не ответил. Беатрис бросила на него вопросительный взгляд, потом улыбнулась. Она была весела. «Это была чудная мысль – поплавать одной на яхте этого Джино!» Да уж, она давно не видела такого красивого животного, такого дерзкого и такого естественного в своей дерзости. Сначала она сопротивлялась, но потом знойное солнце, морская качка, свежесть его губ – все это вдруг соединилось вместе, превратившись в наслаждение, животное, несомненно, но которому невозможно было противостоять, таким сильным было желание. И ее тело – будто честный математик неопровержимой логике – покорилось очевидности этого желания, как бывало это всегда, не вызывая у нее ни малейшего стыда. Напротив, она чувствовала что-то вроде гордости за свое тело, независимое и ненасытное, не поддающееся узде. С точки зрения чувственности она видела себя торжествующей и спокойной, потому что никогда не противостояла своим желаниям и почти всегда удовлетворяла их. И если она осуждала сексуальность, то только извращенную – эротические наваждения, тайны, стыд и бесстыдство, что так пугали ее несчастных современников, были ей чужды. Она находила даже что-то комичное в нашем времени, объявившем наслаждение нашей обязанностью, тогда как десять лет назад это наслаждение было запрещено. В этот вечер Беатрис чувствовала себя до странности уверенной, в идеальном ладу сама с собой, будто, изменив, ее тело доказало ей, что сможет защитить ее и от нее самой, и от Эдуара.


Беатрис вернулась очень поздно и нашла обоих мужчин на террасе, они молча созерцали море, вместо того чтобы беседовать о театре и литературе, как беседовали всю эту неделю. Беатрис начала было уже скучать в их обществе, но тут они повстречали Джино с его матерью, бывшей любовницей Жолье. Разве Беатрис виновата в том, что Эдуар не любит моря? Не виновата она и в том, что свершилось так дерзко, сладостно и скромно. «У Эдуара нет никаких причин дуться», – подумала она и улыбнулась Жолье, который старался хоть как-то поддерживать разговор. К ее удивлению, он не ответил на ее заговорщицкую улыбку.

– Что вы тут делали целый день вдвоем? – поинтересовалась она.

Эдуар опустил глаза. Жолье закашлялся.

– Что касается меня, моя дорогая, то я чувствовал некоторую слабость и целый день просидел у себя в комнате и читал. Эдуар, полагаю, делал то же самое.

– Вам нужно было поехать со мной, – сказала Беатрис. – Это так красиво, прогулка по морю. Малыш Джино прокатил нас до Кап-Мартин. Мы даже прошли мимо самого дома.

– Кто это «мы»? – спросил Эдуар.

– Он и я, – безмятежно ответила Беатрис. – Его мать не захотела поехать. Он очень милый мальчик, – добавила она, – и прекрасно воспитанный.

Жолье отодвинул стул и встал.

– Вы простите меня, – сказал он, – но я сегодня действительно что-то устал; пойду лягу.

За всю неделю, что они были здесь, он впервые пожаловался на слабость, и Беатрис встревожилась. Он был таким милым, таким веселым и внешне так мало обеспокоенным своим состоянием, что этот внезапный упадок сил прозвучал как сигнал.

– Вы неважно себя чувствуете? – спросила она.

Но он, уже на ходу, успокоил ее, поцеловал ей руку, потрепал Эдуара по плечу и направился к лестнице. Она проводила его взглядом и повернулась к Эдуару, который, казалось, окаменел.

– Он меня беспокоит, – сказала она. – Ну а ты, что с тобой? – спросила она с раздражением.

На мгновение Эдуар поднял глаза, потом снова опустил. Ему почему-то было необычайно трудно открыть рот и заговорить.

– У Жолье есть очень сильный морской бинокль, – сказал он ничего не выражающим голосом. – Я смотрел в него, просто так, и случайно навел на твой парусник…

Он умолк. Он водил вилкой по скатерти, не глядя на нее, и уши у него горели.

– А-а, – сказала Беатрис задумчиво, – какая несчастливая случайность…

Эдуар на мгновение опешил. Он ожидал всего, чего угодно, только не этого спокойствия. Вот уже три часа он ждал этого объяснения, как ждут вступления цимбал в партитуре, а вместо этого вступил тихий фагот.

– Он хороший любовник, этот Джино? – спросил он.

Беатрис спокойно закурила сигарету и, выдержав кинематографическую паузу, ответила:

– Неплохой… Не такой хороший, как ты, но неплохой.

Она пристально посмотрела на Эдуара, которому не оставалось ничего другого, как закрыть глаза, потому что он не мог смотреть на ее спокойные губы, которые только что видел полуоткрытыми в момент наслаждения с другим. Ему показалось, что на невозмутимом лице Беатрис он теперь всегда будет видеть, будто наложение, сияющее наслаждением лицо, которое видел в окуляры бинокля. Сейчас на ее лице, которое было прямо перед ним, не было ни тени угрызений совести или страха. Страшное напряжение, в котором он был в течение последних шести часов, рухнуло перед очевидностью: он не добьется от нее ничего ни кулаками, ни криками, ни мольбами. Сделать можно только одно: оставить ее, а на это он был не способен, и Беатрис знала это так же хорошо, как и он.

Беатрис встала, пошла к двери и обернулась.

– Знаешь, – сказала она, – все это не так уж серьезно. – Она говорила снисходительно и ласково, будто он был виноват, а она его прощала. – Не мучайся, Эдуар. Напейся и иди спать в соседнюю комнату. Это единственное, что тебе остается.

– Но как же ты не понимаешь! – закричал Эдуар.

Он тоже встал, и тон его был почти умоляющим. Как ни глупо это было, в своем отчаянии он хотел, чтобы она поняла его и, может быть, даже утешила.

– …Ты что, не понимаешь, я видел тебя так же ясно, как вижу сейчас! И в тот самый момент, когда…

Беатрис покачала головой, казалось, она искренне переживала случившееся.

– Это, должно быть, ужасно. В самом деле, я глубоко сожалею, Эдуар.

Казалось, она понимает всю глубину несчастья или горечи своего очень близкого друга (может быть, ей даже безумно жаль его), но она ни в коем случае не чувствовала себя ответственной за его горе. Эдуар, который стоял, закрыв лицо руками, наконец отдал себе в этом отчет, и это глубоко оскорбило его.

– Тогда почему?.. – крикнул он.

И внезапно умолк: Беатрис уже вышла. Она поднимется по лестнице, смоет макияж, разденется и уснет, положив руку за голову, усталая и невозмутимая. А он, Эдуар, он остался один в огромной гостиной и с ненавистью глядел на изящную мебель, на проигрыватель, где стояла все та же пластинка, на бутылку спиртного, которую он опустошил по совету Беатрис. Он уже не мог понять, что же такое – его боль. Сначала это было ударом, боль была физической, но стала душевной болью, почти болью разума. В непрерывном и подробном повествовании, которое он мысленно вел каждый день – повествовании о своей страсти к Беатрис, – последний крупный план, непристойный и ужасный, казался ему чем-то вроде чудовищной ошибки; как если бы между главами книги какого-нибудь утонченного писателя ХIХ века злой безумец-издатель решил вставить три страницы комиксов.

Назад Дальше