После обеда зашла Кара – я пригласила её войти в мастерскую, и американка долго разглядывала мои акварели. Она так крутила губами, что они двигались вправо-влево вместо с носом – это можно было истолковать по-разному.
– Фантастик! – сказала Кара, и предложила на минутку заглянуть к ней. По дороге мы столкнулись с Джереми – он был очень хмурым, но сказал, что вечером в Комеди Франсэз идет спектакль по русскому драматургу Максиму – я сразу догадалась, что это Горький, и точно так же сразу согласилась встретиться с Джереми у театра в восемь пятнадцать.
В мастерской Кары лежало несколько готовых коллажей – картины сложены из бумажных обрывков, перьев, листьев, мелькнул картонный рулончик из-под туалетной бумаги. Когда я не решаюсь сказать коллеге правду, то прячу её за удобным: «Любопытно!»
Боже, как мне не хватает здесь удобных и обжитых русских слов: английское «interesting» звучит равнодушно и вяло. Кара дёрнула плечиком, и мы пошли прочь из резиденции. Жан-Франсуа крикнул вслед, что завтра вечером приедут спонсоры, и мы должны показать им то, над чем сейчас работаем.
Кара одевается как протестный подросток из моей юности – ботинки на тяжелой подошве, куртка в замысловатых пятнах, рваные джинсы… Я выгляжу рядом с ней буржуазно – в Париже во мне после долгого летаргического сна очнулась женщина, и эта женщина таскает меня по бутикам Марэ, не ведая сострадания. Вчера я купила чудесные башмачки из тонкой кожи – сегодня выяснила, что они ещё и очень удобные.
Мы доехали в метро до левого берега, но вышли далеко от нужной станции, потому что обе плохо знаем Париж – и заблудились. Оказались на каком-то бульваре, рядом с парфюмерным магазином – оттуда так сильно пахло жасмином, что я не выдержала, и попросила американку зайти внутрь буквально на минуточку. Кара благосклонно согласилась и спросила, продают ли в России духи?
Я шла на запах жасмина, как на зов – мне нравятся чистые цветочные ароматы. Роза – это роза, жасмин – так жасмин, гиацинт – пусть гиацинт. Никаких букетов. Кара сказала, что любит ландыши. Ядовитый цветок, заметила я, и американка удивилась, really? Мы купили жасминовые духи, и спросили у продавщицы дорогу к Ботаническому саду – она махнула рукой в сторону и вверх. По пути я коряво, но вдохновенно рассказывала Каре всё, что знаю о цветах. Белая роза, по легенде, появилась из капель пота пророка Мухаммада (слово «пот» я показывала на себе, неприлично нюхая подмышку). Сатана пытался подняться на Небо, откуда его свергли, по прямым стволам шиповника – но Господь разгадал его планы, изогнул эти стволы, а Сатана – раз так! – от злости согнул и шипы. Гвоздики появились благодаря вырванным глазам несчастного пастушка, разозлившего Афродиту – выросли из этих глаз, брошенных охотницей на землю.
– Какой ужас! – искренне пугается Кара. Чтобы успокоить её, я рассказываю о фиалке – маленький нежный цветок был эмблемой Наполеона, фиалки росли на могиле Жозефины… Фу ты, опять – могила!
Слова мои не для Кары: я репетирую с ней то, что расскажу вечером Джереми. Или не расскажу – мы с ним мало говорим, но словно бы питаемся присутствием друг друга, пьём его, как растения – воду из почвы.
– Для художника ты слишком много болтаешь, – сказал мне давным-давно человек, в которого я так неудачно влюбилась в другом, далёком Париже.
Мы с Карой почти дошли до Ботанического сада, как вдруг она ойкнула и встала на месте. Я обернулась – на золотистых волосах лежала, подтекая, крупная жирная клякса. Голубь от всей души пометил мою американку. Её била крупная дрожь омерзения – меня тоже, но я всё-таки достала из сумки пачку влажных салфеток, и попыталась оттереть с золотистых волос эту дрянь, но дрянь, конечно, не поддавалась: парижские голуби хорошо питаются, не всякая чайка так сумеет… Предложила повернуть домой, но Кара сказала – нет, пойдем в сад, как договаривались. Чтобы утешить её, я сказала, что в России это хорошая примета – к деньгам! Какие странные у вас приметы, удивилась Кара. И тут же, будто мало было голубя, с поводка у худенькой старушки сорвалась вовсе не худенькая собака. Переполненная радостью, возможно, узнавшая в Каре какую-то свою знакомую из прошлой жизни, собака в три прыжка подскочила к нам и встала грязными лапами на плечи коллажистке, оставляя на куртке сочные, свежие отпечатки. Старушка извинялась, – дезоле, – Кара чуть не плакала, внезапно пошёл дождь, и Ботанический сад мы так и не увидели, спрятавшись в метро. На пути в резиденцию мы обе вымокли, «надеюсь, эту твою Кару хорошенько отмыло», пошутила вечером моя добрая мама. А я подумала, что «Кара» по-русски звучит как «Наказание» – кара небесная, вот что такое был этот наш сегодняшний поход.
Новые ботинки промокли насквозь и хлюпали, пока на сцене «Комеди Франсэз» ходили меж берёзок горьковские дачники. Артисты старательно произносили сложные русские отчества, загадочная русская душа всходила над сценой, как Луна, от меня громко пахло жасминовыми духами, Джереми взял мою руку за три минуты до антракта. Я угадала его жест ровно за секунду до этого – как всю жизнь просыпаюсь ровно за секунду до звонка будильника.
12 апреляДень Космонавтики, а у нас в России – ещё и Пасха. Тот редкий случай, когда космонавты на орбите всё-таки увидели Бога.
До отъезда – пять дней. Записи мои заброшены, работы недоделаны, зато мы с Джереми обошли все парижские сады и парки, от Булонского леса до висячего сада на крыше вокзала Монпарнас, от Монсури до Сен-Клу, от Пале-Руаля до Тюильри. В моем родном городе есть два дендрария, ЦПКиО имени Маяковского (с гипсовыми статуями и маньяком в анамнезе – поэтому в народе его зовут «парк Маньяковского»), есть скверы и парки, названные в честь Энгельса, Павлика Морозова и какого-то съезда комсомола. Под деревьями там лежат сметённые в кучу человеческие зависимости – шприцы, окурки, банки из-под пива.
В Париже мы ходим по паркам и садам, иногда Джереми берет меня за руку – и всё. Я искоса поглядываю на него – немолодой и некрасивый, залысины, морщины. Кара сказала, он очень известный скульптор – что всем нам и не снилась такая слава.
Я увидела его работы случайно. Когда приезжали спонсоры, они заходили к каждому по отдельности, и тем же вечером мы с Антоном встретились внизу. Решили выпить чаю в моём кафе, – итальянец сказал, что его агент пристроил несколько работ в галерею, не хочу ли я посмотреть? Мы шли до этой галереи пешком, и я устала соответствовать красоте Антона – с ним рядом нельзя быть самой собой, нужно постоянно втягивать живот и обворожительно скалиться. Он, действительно, очень красив.
Картины Антона по-прежнему походили на фотографии, а вот маленькая статуэтка, стоявшая у входа на большом кубе… Я с трудом удержалась, чтобы не схватить её – хотелось гладить, поворачивать так и этак, проводить пальцем по гладкой поверхности, и чувствовать, как он срывается в шероховатость обратной стороны. Ничего особенного, хмыкнул Антон, но лицо его тут же вытянулось – рядом лежали визитки с именем скульптора.
Я отдала бы все свои деньги (если бы они остались после трёх недель жизни в Париже) за эту статуэтку – но она стоила поистине небесную сумму.
И ведь не сказать, не объяснить, чем она мне так понравилась – ни на одном языке мира… Пыталась найти сходство с кем-то любимым, ох уж это вечное наше «похоже на». Гадаев? Кремер? Эрнст Барлах? Нет, нет и нет. Прости меня, прелестный истукан, хоть бы фотографию на память сделать – но я простеснялась, а потом, когда бы ни пришла, галерея почему-то оказывалась закрыта.
В музеи мы с Джереми ходили мало – у нас были сады, живой Ван Гог, настоящий Моне, подлинный Ренуар, неподдельная Серафина Луи. Сложно писать цветы, когда видишь перед собой не подсолнухи, кувшинки и пионы, а «Подсолнухи», «Кувшинки» и «Пионы». Фиалки волн и гиацинты пены… Париж, наконец, расцвёл, распустился, как тот капризный тугой бутон, который никак не соберётся с силами – и показывает лишь краешек яркого лепестка, как кокетка, приподнявшая юбку.
Джереми держит меня за руку, и я каждый раз думаю, что после его прикосновений она превратится в нечто другое – он может изваять её заново, сделать не такой как была, и вообще – не рукой.
На днях мы случайно забрели в сад на улице Розье – вход с улицы через двор старинного особняка. Рядовой газон, каштаны, скамейки… Я рассказываю Джереми о том, что ботанические рисунки цветов – всё равно что анатомические портреты людей, и ещё о том, что десмодиум умеет размахивать листьями, как руками, и о том, как опасен борщевик, и о том, что хурма – родственница эбенового дерева, и о том, что неопалимая купина по-русски – «огонь-трава»! Вечерами я ищу в Интернете всё новые и новые слова в гугл-переводчике – простодушном помощнике безъязыких влюбленных. Мама говорит, что очень соскучилась, «горшки» – в полном порядке, клеродендрум всё никак не отцветает, «тебя ждёт». В почтовом ящике девять писем от Олега, в каждом – ссылка на видео или полезную статью. Дуня перевела деньги за проданные «Гиацинты» – их хватит на один мизинчик статуэтки Джереми. Ленка ходила с какой-то своей подружкой в оперный театр на прогон «Травиаты» – самое лучшее, призналась дочь, это когда режиссер завопил на артистов:
– Ещё раз, с третьей цифры!
И даже те, кто к тому времени умер, безропотно вскочили на ноги – и снова начали петь!
Вот и я здесь тоже пою – в мыслях перебираю цитаты из давно не слышанных песен исчезнувших групп.
19 апреляЧемодан набит под завязку – там подарки для Ленки, Олега и родителей, краски, сыр, и те шмотки, которые меня заставила купить очнувшаяся после летаргии женщина. Я знаю, что эту женщину начнёт клонить в сон уже в аэропорту, но пока что она не сдается, и заставляет меня бродить по бутикам в последнее парижское утро – вместо того, чтобы спокойно посидеть в нашем саду Розье с сигаретой. Раньше я не замечала, что этот сад – типичный hortus conclusus, только вместо монастырских стен в нём жилые дома. Антон и Джереми уже уехали. Джереми оставил мне свой адрес в Лондоне. Если я вдруг… Никакого «вдруг», конечно же, не будет – все цветы рано или поздно отцветут, срезанные – завянут, а нарисованные – продадутся.
Надеюсь, что мы с Карой не опоздаем в аэропорт – заказали одно такси на двоих. Кара уже не кричит на меня, как раньше, и вообще, она очень милая женщина, хоть и напоминает порой свои коллажи. А впрочем, кто из нас не похож на свои работы? Разве что Джереми – та его статуэтка юна и прекрасна, и глядя на неё, можно додумать всё то, что не было услышано.
Он показал эскизы вчера, перед отъездом – что ж, в отличие от некоторых, Джереми не зря провел этот месяц в Париже. Он очень внимательно меня рассмотрел – и рассказал об этом бумаге, а в Лондоне расскажет вначале своей жене, потом гипсу, а затем и бронзе.
Его жена – художник-портретист с европейским именем (в обоих смыслах слова – её зовут Луиза, и её знают по всей Европе). У них две дочери, старшая – моя ровесница.
Как же это временами хорошо – плохо знать язык! Эмма Акимовна, где бы вы ни были, я торжествую. Я рада, что не смогла рассказать Джереми о том, что большую часть цветов нельзя пересаживать во время цветения, и о том, что Жанна Эбютерн хотела быть художницей, а не моделью Модильяни.
В аэропорту мы с Карой расцелуемся – и неожиданно легко расстанемся. Каждый прыгнет в свою прежнюю жизнь, будто и не было этого месяца, Парижа и садов.
Сейчас я поставлю точку – и спущусь вниз. Жан-Франсуа будет сладко улыбаться нам с Карой (уже неинтересным, вчерашним), и прокручивать в уме список дел на завтра: уборка, отчёт перед спонсорами, подготовка к встрече следующего десанта гостей: корейский фотограф, два немецких пейзажиста и граффитист из Дании. Уже доносится, долетает дыхание новых историй, запахи свежих картин и ароматы цветов, которым ещё не пришло время распуститься.
Самые прекрасные сады – на картинах, а лучшие любовные истории – те, что недорассказаны до конца. Или же вовсе – не начаты.
Дорога в никуда Рассказ
Когда-то её научили слушать эту музыку, и c тех пор она так и слушает всю жизнь одно и то же – мода меняется, а у неё по-прежнему звучат «Talking Heads» и «King Crimson», «Dead Can Dance» и почему-то «Sparks», попавшие сюда явно из другого набора. Некоторые женщины остаются верны освоенной в молодости прическе, которая с годами становится уже не прической, а особой приметой. А здесь в этой роли – музыка, ставшая личной историей. Road to nowhere – слегка гнусавый, но бодрый голос Бирна: она стесняется открыть окно машины, вдруг кто-нибудь услышит.
Особенно – Григорий. Он любит русский рок, и спасибо, что не шансон.
Её отец – ехидный старичок, услышав имя гостя, пропел как бы в шутку:
– Не погуби души моей, Григорий!
– В каком смысле? – напрягся гость. С чувством юмора у Григория было не так чтобы очень, остроты он понимал через раз, над анекдотами – задумывался. И когда бывал взволнован, говорил словно бы чуточку подвывая. Других недостатков не имелось, да и волновался Григорий редко. Она удивилась, почему он вдруг занервничал в родительской квартире.
Это мама уговорила – уже год встречаетесь, а у нас ещё не были. Вечные «уже» и «ещё»… Здравствуйте, курточку можно здесь повесить, тапки не предлагаю. У нас можно запросто, как дома – садитесь, где желаете, берите, что хотите.
И вот она помогает маме накрывать на стол, а Григорий сидит рядом с папой и нервничает.
Не мальчик вроде бы – волноваться. Григорию уже под пятьдесят, да и она за сорок шагнула – если б можно было идти навстречу друг другу, сокращая возрастную дистанцию, через пару лет встретились бы.
В родительском доме смотрела на него чужими глазами, – а впрочем, она и раньше так делала. Вот он сидит в старом папином кресле: сильный, весь какой-то напружиненный, руки оплетены жилами, как стеблями… Скульптура, а не мужчина, скорее Давид, чем Аполлон, и как к этому можно привыкнуть? Над лицом трудился другой ваятель – этот предпочитал гармонию сложных форм – лицо Григория сразу кажется знакомым, как всякое красивое лицо. Разглядывать можно бесконечно, если хватит смелости – у неё-то долго не хватало, она первое время говорила с Григорием, глядя ему куда-то в ухо, или в шею. И даже сейчас сердце всякий раз начинало биться там, где оно вообще не должно находиться, – стоило увидеть его, пусть даже седьмой раз в неделю. Странно, что можно обладать таким лицом – и не застывать всякий раз перед зеркалом в изумлении: неужели это я, Господи? Увидишь – и дыхание собьётся, как от первой сигареты.
Тот, кто придумывал лицо Григория, отложил все прочие дела в сторону – и тщательно отделывал каждую черточку, прикладывал одну к другой, бракуя шаблоны. Разбитые маски лежали на полу, как посудные черепки, и вдруг однажды стало получаться – тогда-то мастер и принялся работать без перерывов, потому что если отвлечешься, это лицо, знакомое и непохожее ни на одно другое, тут же исчезнет. Глаза придуманы бессонной ночью – поэтому они такие черные. Посмотрит Григорий на тебя – и вот ты уже не человек, а чашка пепла: можно посыпать голову или развеять по ветру.
Мама мыла не раму, а фрукты, и, забыв, что в комнате прекрасно слышно всё, что говорят в кухне, сказала с осуждением:
– Слишком уж он красивый, дочка!
Мысль свою мама сократила на пару слов, но дочка услышала два пропущенных чётко и ясно: слишком уж он красивый для тебя.
Она-то, пусть и хорошая, но совсем обыкновенная – такого человека даже звать можно каким угодно именем, всё равно откликнется. Даже на «эй!» повернёт голову, благодарный уже за то, что позвали. Вот и лучшая подруга – Мари́на Ма́рина (первое слово имя, второе – фамилия, кошмарный сон паспортисток) – считала так же, да и не лучшие подруги проявляли солидарность: непонятно, что такой мужчина в тебе нашел, прости, конечно, дорогая, но друзья для того и нужны, чтобы говорить правду. Наверное, умеет делать что-то такое, к чему другие не способны – но об этом судачили уже в её отсутствие. Марина же Марина славилась тем, что действительно говорила всем правду, и, хуже того, выпаливала её сразу же, пока та не превратилась от времени в ложь. Когда впервые попробовала в гостях авокадо, тут же, на весь дом заявила: пахнет спермой! А ведь за столом сидели, между прочим, и дети, и пожилые родственницы…
Хорошо, что здесь нет Марины – и совсем хорошо, что они стали мало видеться в последнее время: та никак не отлипала от подруги, требовала рассказать о Григории всё-всё, ну ты же понимаешь, мне интересно, а друзья для того и нужны, чтобы делиться сокровенным.
Родители принарядились – мама в крепдешиновой блузке, папа в пиджаке. Григорий в чёрной футболке и джинсах, его не портит никакая одежда, и не украшает тоже – просто ничего не добавляет, потому что добавить здесь нечего, как и убавить.
Её родная квартира – типичная брежневка в сером доме с белыми «швами». Угощение, хоть мама и расстаралась, не из богатых – салаты, освоенные в давние времена (как Talking Heads и King Crimson), самосоленые помидоры, мясо зачем-то в горшочках. На улице – дождь, под батареями – тряпки и ведра, поскольку протекает. Даже она, дитя бедной квартирки, выглядит здесь инородным телом, что уж говорить про Григория! К тому же, он почему-то нервничает, хотя всего час назад был таким же спокойным и расслабленным, как всегда. Эта его внутренняя расслабленность с лёгким привкусом восточной лени привлекала не меньше красоты…
Ей захотелось погладить Григория по голове, как она гладила сына, когда он ещё позволял ей это делать: сейчас не даётся, взрослый стал. Уклоняется от её руки, как от удара – хватит, мам!
– У вас столько китайских сувениров, вы там бывали? Жили? – гость заводит с мамой разговор, и она вспыхивает довольная, потому что двадцать с лишним лет назад действительно провела целый год в Китае, и эти воспоминания приятно доставать с полок памяти, отряхивать с каждого пыль… Вот, посмотрите, это фарфоровое яйцо раскрашено через дырочку изнутри: китайцы, конечно, мастера, нам такое и не снилось! А вот это мне подарили в Пекине – здесь деревянная резьба изумительной красоты. Я уехала, – рассказывает мама, молодея на глазах (ей было ровно столько, сколько сейчас дочери) – учить китайцев русскому, и сделала это для сына, потому что его должны были призвать в армию, а мы все тогда боялись Афгана, вот вы, кстати, где служили, Григорий Юрьевич? Вы же ровесник нашему Андрею, я потому и спрашиваю…