Если что и следует вырубить – так это привычку сравнивать себя с другими. Впрочем, я имею такое же право на ошибки и психотерапию, как Игорь и Алия. Психологами становятся многие, хорошими психологами – только те, кто имел собственные личностные проблемы.
Вот о чём я думал, разглядывая холсты Геннадия, и стараясь, чтобы он приписал задумчивость в моих глазах своим творческим усилиям. Как огорчились бы многие художники, музыканты, поэты, узнав, сколь низко на самом деле ценят их работы близкие люди! Страх обидеть «натворившего», желание сохранить добрые отношения, поддержать, не дать скатиться к отчаянию – всё это заставляет нас отыскивать тысячу и один повод для восхищения там, где восхищаться нечем. «Всегда найдётся, за что похвалить», – говорила моя бывшая жена. И добавляла: «Друзья и родные должны поддерживать друг друга, а желающих сделать нам больно и так хоть отбавляй».
Я пытался с ней спорить: а как же искренность? Как ни маскируй подлинное чувство, оно всё равно сбросит с себя покровы – как одеяло июльской липкой ночью – и предстанет однажды во всей свой прямодушной наготе. Но жена считала, что искренность ничего не стоит в сравнении с душевной раной творца – мы тогда обсуждали нашу институтскую подругу, выпустившую сборник стихов. Подруга жаждала обсуждений и восторгов, мы оба сочли стихи беспомощными, и, в конце концов, я просто ушёл из дома на весь вечер, а жена отдувалась в одиночестве, на все лады расхваливая поэзию этой самой Марины. Впоследствии Марина стала известной сценаристкой, и, по-моему, она до сих пор дружит с моей женой.
Иногда я понимаю, почему она от меня ушла.
Я бы тоже от себя ушёл, если мог.
Геннадий слушал меня, сияя от счастья. Доставал всё новые и новые картины. Я боялся, что они никогда не закончатся, – как вдруг, на моё счастье, между натюрмортом в красно-зелёной гамме и портретом женщины, похожей на мурену, мелькнула обнажённая натура. Знакомый землистый фон, обнажённое тело, вместо глаз – чёрные прорези.
– А это здесь как оказалось? – Геннадий изображал удивление на лице немногим лучше, чем реальность на холсте. – Это я поначалу копировал помаленьку, сами знаете. Модильяни.
– Поразительно точная копия! – сказал я.
Пациенты удивились бы мыслям, что роятся в голове доктора. Так роятся, что уже почти что роются! Глубокомысленное покачивание этой самой головой, сомкнутые кончики пальцев и внимательный взгляд часто скрывают неприязнь, осуждение, досаду. Да, я лицемер, но ведь и все остальные, за исключением детей, глупцов и юродивых, точно так же проживают одновременно в двух, если не больше, мирах.
Геннадий жарко вспыхнул от счастья, а я сказал:
– Удивительное совпадение, потому что я к вам пришел именно по этому поводу! Очень нужна консультация насчёт одной работы Модильяни.
Это был жестокий удар в область тщеславия, прямиком по зонам радости и счастья. Геннадий начал прямо на глазах сереть и оседать, как подтаявший сугроб. Принялся убирать со стола работы одну за другой, – небрежно, как грузчик в порту швыряет чемоданы.
– Коньяк-то давай, – сказал он покончив с этим делом. Без улыбки лицо Геннадия стало одухотворённым и почти красивым – она уценивала его внешность ровно вполовину.
Мы выпили. Геннадий порозовел, закурил. Двумя пальцами поманил репродукцию с портретом Лолотты, как будто она была должна сама к нему приблизиться. Я помог. С минуту Геннадий разглядывал картину, а потом решительно хрюкнул.
– Это никак не Модильяни! – заявил он. – Эпигонство!
В доказательство притащил альбом – на обложке грустно улыбалась тонкая девушка с длинной шеей: такой длинной, что голова казалась насаженным на неё сверху посторонним предметом.
Как только Геннадий оказался на своём привычном поле, – да ещё после двух стаканов – он тут же утратил трогательную неуверенность в себе. Теперь передо мной сидел настоящий знаток своего дела, неспособный робеть в принципе.
– Моя тема – русский авангард, – заявил Геннадий. – Но это не значит, что я не могу отличить подделку от оригинала.
– Тут же сказано: Чикаго. – встрял я. – Институт искусств.
Геннадий засмеялся. Подумаешь, институт! Знал бы я, сколько подделок висит на стенах уважаемых музеев, содрогнулся бы.
Я еле успевал подливать коньяк в его стакан, – лекция нуждалась в обильном смачивании, и, судя по всему, брак с Эльвирой Аркадьевной распался не только по причине неожиданно заявившего о себе призвания.
– Модильяни мечтал стать скульптором. Он начал красить холсты потому что это было дешевле. Материалы стоили меньше. А еще у него с детства был туберкулёз, и вся эта возня с гипсом, с камнями – это было очень вредно для его здоровья, понимаешь? Вот, смотри! Голова, известняк. Видишь? Это – Модильяни. Вот Жанна Эбютерн, это тоже – Модильяни. А твоя Лоллотта – подражание. Неплохое, конечно, но никакого отношения к Амедею не имеет.
Амедео уже стал у него Амедеем.
Скульптурная голова на фотографии в книге выглядела довольно странно – нос и глаза были похожи на схематическое изображение пальмы, а рот крепился снизу, под носом. Идол, подумал я.
– Ему нравилось примитивное искусство, – зевнул Геннадий. Он тёр глаза как ребёнок.
– Две недели не пил, – признался художник, и только тогда я понял, как виноват перед ним. Внимание Геннадия было уже почти полностью расфокусировано, но сознание отступать не желало – он был обижен тем, что я увидел в нём не художника, а искусствоведа, и помнил, лелеял эту обиду. И в то же самое время он хотел мне помочь. Хороший человек был этот Геннадий.
Последнее, что он сообщил мне, прежде чем вырубиться лицом в палитру – я в последний момент успел её вытащить – касалось глаз Лолотты.
– У него почему глаза у всех такие? Да потому что это – скуль-пту-ра! Он их не рисовал, он их рубил, понимаешь? А эта твоя Лолотта смотрит живенькими такими … глазками… Я бы её трахнул… м-да.
Геннадий уснул резко, в момент, как будто ему выключили подачу энергии.
Я был практически трезвым, коньяк вошёл в художника почти целиком – в бутылке осталось на донышке. Прежде чем уйти из мастерской, я выключил лишний свет, укрыл хозяина чем-то похожим на плед и прихватил с собой альбом Модильяни. Для Геннадия оставил записку с благодарностью и обещанием вернуть книгу при первой же возможности. Постскриптум: «У вас отличные работы, продолжайте творить, успех придёт!» Ни слова правды. Бывшая жена могла бы мною гордиться.
6Как многим людям, недовольным своей жизнью, но любящим её вопреки здравому смыслу, мне нравится читать книги о преступлениях. Жаль, что я, как правило, догадываюсь о том, кто убийца, быстрее, чем хотелось бы автору. Вот и сейчас я чувствовал что-то похожее: как будто напал на след, и вот-вот схвачу тайну в кулак, точно комара в полёте. Комары – страшный кошмар моего Игоря – он ненавидит и боится любых насекомых, но комары в этом списке первым номером. Поэтому Игоря невозможно заманить куда-то на природу, в дом отдыха или санаторий – летом он даже в городской квартире не ложится спать без включённого фумигатора.
– Я не обязан их вскармливать, – сказал он однажды. – Мне неприятно, когда моя кровь летает по воздуху.
Одержимость комарами и одержимость тайнами ничем не отличаются друг от друга. Главное здесь не предмет, а чувство. Это как с зависимостями – если человек хочет бросить курить, то, исполнив свою мечту, он, скорее всего, начнёт выпивать или, как говорит наш грубоватый, но честный народ, "жрать в три горла". Круг зависимостей можно растянуть до бесконечности, меняя одну дурную привычку на другую. Поэтому я стараюсь переключить таких пациентов на те привычки, которые доставляют удовольствие и приносят пользу. Их всего три: спорт, благотворительность, секс. Есть и четвёртая – любимая работа, но эта зависимость от психолога никак не зависит. Она либо есть, либо нет – как вера и любовь.
Когда-то давно у меня самого была тяжелейшая форма одержимости – деньги. С утра до вечера, а также ночью во сне, я считал, умножал, вычитал, делил реальные и воображаемые суммы, необходимые моей семье. Жили мы скромно, но моя бывшая жена, (в отличие, например, от той же Лидии, в каждом из трёх своих счастливых браков усердно собиравшей материальные плоды матримониальных отношений) никогда не искала роскоши. Одежда из дорогих бутиков казалась ей смехотворной, в машинах она не разбиралась, путешествовать любила налегке. Ей вообще был близок спартанский дух, который и привел её, как я теперь понимаю, к церкви, а к старости, возможно, доведёт и до монашества. Жена не ждала от меня подвигов добытчика, но это не играло в моём помешательстве никакой роли – я целыми днями соображал, где бы ещё подзаработать, а равнодушие жены лишь раззадоривало. Трудился без выходных и перерывов, не бросая учёбы – сразу после лекций торговал бессмертной душой на рынке, вечером играл на гитаре в привокзальном ресторане, ночью разгружал чьи-то вагоны – в девяностых все мыслили вагонами… Но денег всё равно не хватало – не семье, а моему травмированному тщеславию. Когда я понял, что не смогу заработать столько, сколько хочется, меня бросило в другую крайность – я принялся экономить на всём подряд. Жена быстро приспособилась к нашей новой жизни, когда любая упаковка использовалась как минимум трижды, когда сахар из кафе приносился домой, когда трепетно пересчитывались все монеты, включая бессмысленные теперь уже копейки. Такая жизнь была ей понятна, но я с каждым днём чувствовал, как внутри меня растёт желание ухнуть все сбереженные деньги на какую-нибудь нелепую и дорогую штуковину вроде фарфорового журавля, выставленного в витрине ювелирного магазинчика, мимо которого лежал мой ежедневный путь в университет.
Когда жена ушла от меня к Богу, я избавился как от привычки экономить, так и от желания сложить в карман все деньги мира. А года три назад у меня появилась новая пациентка – у неё было детское имя Настя и красный шрам на руке, изогнутый, как улыбка. Не смотреть на эту улыбку было выше моих сил, и Настя, поняв это, даже в жару стала носить кофты с длинными рукавами.
У Насти была такая же страсть к экономии, какую пережил я сам – поэтому и проникся к ней симпатией, выходящей за рамки профессионального интереса. Она рассказывала мне душераздирающие подробности своего падения – к психологу Настя записалась после того, как обнаружила себя рядом с мусорным контейнером, разглядывающей "вполне приличные туфли", оставленные кем-то из соседей. Она и вправду была привязана к деньгам, как к живым людям – когда наставало время платить за консультацию, она всякий раз начинала печально вздыхать, и так неохотно вытаскивала купюру из кошелька (красного, чтобы "приманивать деньги"), что я ловил себя на мысли отказаться от оплаты. Но это было бы нечестно по отношению к пациентке. Я, действительно, симпатизировал ей, и не отказался бы ещё раз увидеть улыбку-шрам на руке, чуть ниже локтя… Сейчас Настя в порядке – как только она перестала переживать из-за своих странностей, к чему я и подводил её несколько месяцев, так тут же все встало на свои места, и стоит там по сей день, почти не шатаясь. Недавно я случайно встретил её на улице – туфли на ней были точно что не с помойки, шрам-улыбка на руке выглядел так, что только самый бесчувственный человек не захотел бы его поцеловать. Но я и на сей раз сумел сдержаться. Никому не нужная этика и деонтология, проклятая корректность, а на деле – обычный страх.
С годами люди становятся трусливее. Молодым терять нечего, точнее, они не понимают, что могут потерять – и сколько оно стоит на самом деле. В детстве я не понимал, почему отец приезжает на вокзал за час до отправления поезда – но сейчас, спустя тридцать лет, делаю ровно то же самое. Страх опоздать, быть обманутым, выглядеть смешным растёт в нас с каждым годом.
Алия позвонила на другой день после пьянки с Геннадием – назначила встречу в кафе, недалеко от вокзала. Меня удивил этот выбор, но оказалось, она живет поблизости, в коротком, как обрубок, переулке.
Я приехал за час, занял место с хорошим обзором – спиной к стене, лицом к дверям – и раскрыл альбом Модильяни.
За последние дни я пролистал его раз пять, не меньше. Ночами видел во сне длинношеих девушек с голубыми глазами – сны эти были яркими, какие обычно снятся в путешествиях. Я очень давно не был в путешествиях, потому что ещё одна моя странность – нелюбовь к гостиницам или, хуже того, чужим комнатам, которые можно снять прямо у хозяев. Я представляю себе, сколько людей спало до меня на этой подушке, укрывалось этим же одеялом, вытиралось тем самым полотенцем, что висит сейчас в ванной – и не могу прогнать этих призраков. Бывшая жена считала, что я чересчур брезглив, Лидия советовала возить с собой личную подушку и заказывать номера в пятизвездочных отелях – как будто у богачей не текут слюни во сне!
А вот Модильяни, когда приехал в Париж, не особенно переживал насчёт подушек и полотенец. В родном Ливорно ужаснулись бы, увидав его комнату в доме на улице Коленкура.
Деньги у Модильяни летают как птицы – то цветов купит всем девочкам, то друзьям поставит выпивку… Иногда натурщицы соглашаются позировать бесплатно – например, та проститутка, которую пользовал от кожной болезни доктор Поль Александр, называла эти сеансы своей благодарностью. И та еврейка, портрет которой взяли на выставку. Альмаиза, Маргарита, Лолотта – вот этим приходилось платить… Курносая Лолотта требовала, чтобы «мсье художник уплатил вперёд».
Она была строгого воспитания, как всякая крестьянская девушка, выросшая в предместье – ноги с трудом привыкали к туфлям, душный запах парного молока вместо ароматических масел. А как вы хотели, мсье, если девочке с малых лет приходиться ходить за скотиной? Доить, корм задавать, чистить… Это у вас здесь, в Париже, барышни фыркают от простого труда.
– Что ж ты не вернёшься к своей корове? – весело спрашивает Моди, пытаясь вызвать улыбку на лице девушки, но она дерзко отвечает:
– А я нашла другую, мсье.
– Где же это?
– Да прямо здесь, в мастерской!
…Я хохочу во всё горло – нет, в три горла! Лолотта доит меня, как корову! Каждый сеанс приносит ей несколько монет – ещё до начала работы они будут завёрнуты в чистейший носовой платок, а потом нырнут за круглый вырез кофточки, чтобы согреваться там медовым теплом грудей. Увидеть бы! Хоть на секунду! Но нет – не дозволит. Сколько раз уговаривал её раздеться – ведь и Маргарита, и Альмаиза согласились! Я ещё монетку подбавлю, всё равно почти ничего не осталось, а мать непременно пришлёт в конце месяца. Но Лолотта твердит одно и то же: «Нет, мсье. Нельзя нам».
Как ладно сидит на ней городская шляпка! Никогда не скажешь, что эта девушка ещё год назад ходила босиком по коровнику.
Я художник, мне нужно видеть её всю целиком.
…Я психолог, мне совсем не нужно примерять на себя роль Модильяни.
– Что с вами? – спросила Алия. Странным образом я пропустил момент, когда она вошла в кафе. Всё потому, что смотрел внутрь себя, а этот вид зрения ослепляет. – Вы какой-то …растрёпанный.
– Да я альбом смотрю. Увлёкся. Тут, кстати, есть ещё одна «Лолотта».
Алия заглянула в книгу и возмутилась:
– Но эта совсем на меня не похожа!
К нам подошла девочка с бэйджем на груди («Светлана») и сообщила, что будет сегодня нашим официантом, и буквально в лепёшку разобьётся для того, чтобы мы провели приятный вечер. Алия попросила Светлану принести «авторский чай с облепихой». Ни минуты в простоте – девиз нашего времени.
Пока готовился авторский чай, мы сравнивали обеих Лолотт, Алия хмурилась и выглядела их третьей сестрой. «Лолотта» из книги Геннадия напоминала свою предшественницу из «Крестьянки» разве что родинкой на левой щеке. Рыжие волосы выварились в обесцвеченное золото, прижатое дурацкой шляпкой, из-под чёлки дерзко смотрели равнодушные глаза, улыбка съехала набок, как слишком широкая юбка. Первая «лолотта» была наивной и пугливой, а вторая примерила на себя не только чёрную шляпку, но и весь Париж – во всяком случае, весь Монмартр.
В те годы на Монмартре запросто можно было увидеть корову или курицу – такая же, в сущности, деревня, что и Лолоттино предместье, но в предместье не было художников, кафе и шляпок. И горничных никто не держал – утром вставали потемну, и всё делали сами. Мать, намаявшись от такой жизни, своими руками выставила из дома Лолотту, лишь только ей исполнилось семнадцать. Ехай в Париж, говорит, и весь сказ. Может, повезёт, устроишься в богатый дом. Или замуж.
Коров на холме Лолотта обходила стороной – но они, заразы, как будто узнавали, чувствовали в ней бывшую крестьянку. Смотрели пристально – люди так не умеют. Лолотта слыхала от одного циркового, с которым, говорят, гуляла ещё мамаша Валадон, что ни один живой человек не в силах вынести львиного взгляда. Будто бы лев смотрит в самую душу, и человек отводит свои глаза, чтобы не впустить в неё зверя. Удивительно устроены мужчины – этот цирковой взволнованно рассказывает про льва, а руками в это время сосредоточенно шарит у Лолотты под юбками, будто вентиль пытается нащупать. Глаза серьёзные, даже драматические, а дышит – нехорошо, прерывисто.
Лолотта отлично знает, где у ней этот вентилёк. Без вас, мсье, разобралась, что к чему, ещё девочкой. Цирковой-то, ишь, разошёлся – а ведь старик уже, волосы редкие, белые. Шарит да шарит пальцами своими шершавыми. Пришлось лягнуть его – несильно, вот корова бы поддала, так поддала! И смотреть она умеет не хуже льва, правда, львов Лолотта ещё не видала. Всё никак не дойдёт до зверинца на левом берегу.
Еле отбилась от старикана, – все они одинаковы, всем подавай свежее блюдо: вчерашнее есть не станут, им надо такое, чтобы никто не отщипнул и кусочка. Ну да с деревенскими девушками такие номера не проходят! Чай, не в цирке с конями. Блюдо подадут в своё время законному мужу! Лолотта нагляделась на несчастных брошенок, в предместье у них жила по соседству такая Мари-Анж: нагуляла брюхо до самого носа.
А позировать – не в грех. Она ж в одежде! Правда, на исповеди сознаться не решилась – священники в Париже не похожи на деревенских, Лолотта с ними осторожничает.
Мсье Моди ей нравится – в первую очередь, собой красавец! Глаза чёрные, пышет, как от печки! Руки холёные, сильные… Во вторую очередь, он добрый. Жаль, что дурак, что экономии не выучен, последние монетки отдает друзьям-пропойцам, а однажды скупил все фиалки у цветочницы и отдал Лолотте! Зачем ей столь фиалок? Она ж не корова! Захоти, сама соберёт, еще и почище какие выберет. Лучше бы деньгами дал. А он, главное, раскланивается, снимает шляпу: