Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 10 стр.


– А ты?

– Ни разу.

Назавтра счет был тот же.

С тем же результатом.

Она объяснила ему, что такое фригидная женщина. Пусть он успокоится. Она совсем не такая. Все дело в нем. На следующий день он уже не так спешил, дал себе время лучше изучить это тело и старательно нажимал на все кнопки и рычаги, которые должны вызывать в женщине наслаждение. Под конец она признала, продолжая игру:

– Во всяком случае, ты хоть попытался.

В следующие дни он продолжал применять эту методу. Кончал реже. Она же по-прежнему ни разу.

Он вышел из себя:

– Ты же ничему не учишь меня! Обещала научить, как дать женщине наслаждение, и не научила.

– Кое-чему я тебя научила. Ты уже знаешь, что я существую.

Прошло еще два дня; Адольф сам не ожидал от себя такого упорства. Поскольку она отказывалась назвать ему свое имя, он звал ее Стеллой, как гостиницу, в которой они встречались. Он вспоминал тень улыбки, трепет губ, краску, заливавшую на миг ее грудь. Вспоминал мимолетный экстаз, мечтательную истому, увлажнившую глаза Стеллы. Он цеплялся за все это как за знаки: настанет день, и он добьется своего, она что-то с ним почувствует. В растерянности он думал о том, как неравны силы в эти часы, проведенные вместе: для него это были часы удовольствия, для нее же нет. Думал о разнице полов: мужчине наслаждение дается так легко и так часто, женщине же редко и непредсказуемо; мужчина силен, но быстро иссякает, женщина скупа, но неистощима. Он не понимал, почему его вожделение, такое зримое, осязаемое, мощное, не передается ей. Он начал подозревать, что никакие механические приемы, ласки, проникновение, трение, трамбование удовольствия не передают: должен быть другой путь. Какой?

* * *

Когда в полночь, нагрузившись спиртным, Гитлер расстался с Рейнольдом Ханишем – он же Фриц Вальтер, – он не знал, что было для него всего унизительней. Что не смог набить ему морду? Что принял приглашение выпить и был вынужден благодарить за пиво? Или что допустил между ними сговор мошенников? Послушать его, им с Гитлером надо не драться, а, наоборот, держаться друг друга: если Ханиш – фальшивый галерейщик, то Гитлер – фальшивый художник; самозванство одного стоило калек другого. Оба хитрили и ловчили, чтобы выжить; зато между собой всегда были честны, ведь деньги делили с точностью до геллера.

Гитлер долго бродил по улицам Вены; свежий воздух, ночь и усталость прочищали мозги.

О чем он жалел в приключении с Ханишем, так это о своих утраченных иллюзиях. На несколько недель Ханиш привнес в его жизнь иллюзию признания, иллюзию славного будущего, иллюзию близкого богатства. В эти несколько недель, опьяненный, отравленный, он витал в облаках, едва снисходя до вульгарной действительности. Этих облаков ему теперь отчаянно не хватало. Он не мог простить Ханишу того, что его самое большое счастье обернулось циничным обманом.

Весь город, от мостовых до фасадов, казался отлитым из блестящего гудрона. Редкие желтые огни, от одинокого окна или фонаря, быстро меркли в густых потемках, поглощенные ночью, впитанные пористыми стенами, слабо отражаясь в морщинистых тротуарах и угасая в мутной воде сточных канав.

Добираясь до улицы Фельбер, Гитлер сочинил целую историю. Он заготовил ее для Ветти. Не потому, что хотел успокоить женщину, но для того, чтобы сохранить ее уважение, эту мечту о нем, которую она с ним делила. Он якобы встретился в пивной со своими товарищами по Академии. От них Гитлер узнал, что их, жертв Фрица Вальтера, уже трое – разумеется, все самые многообещающие студенты. Афера была провернута со всеми троими одинаково. Фриц Вальтер будто бы сбежал с картинами во Францию, где продавал их по сногсшибательным ценам, да-да. Говорят даже, что они все трое теперь очень известны, да, и высоко котируются на Монпарнасе, беда только в том, что деньги они вряд ли когда-нибудь увидят. Впрочем, они намеревались сегодня же подать жалобу, а директор Академии, со своей стороны, собирался нажать на посла Франции.

Разумеется, Ветти историю проглотила. Но не так охотно, как сам Гитлер. Он мало думал о ближних и лгал в первую очередь самому себе.

Он до того убедил себя, что снискал известность во Франции, что в следующие дни его так и подмывало рассказать об этом выходившим из поезда красивым пассажиркам, чей певучий акцент выдавал парижанок.

От нечего делать он снова стал рисовать памятники, пока сидел в ожидании поезда на перроне. Ему нравилась тупая рутина каждого этапа, старательность, которой требовало калькирование, гордая сила штрихов, нанесенных тушью, терпеливое и ограниченное раскрашивание.

В этот день пригревало ласковое солнышко, ожидались четыре важных поезда, и Гитлер впервые принялся за репродукцию большого формата с фотографии, найденной в газете, – это был санаторий, построенный Йозефом Хоффманом в Пинкенсдорфе, кубическое здание, не слишком трудное для воспроизведения. Гитлер был так занят то пассажирками, то своим рисунком, что весь день не замечал неподвижной фигуры, которая, тремя перронами дальше, наблюдала за ним с утра до вечера.

Только около семи часов фигура подошла к Гитлеру, и он, подняв голову, увидел перед собой Ветти.

Ее лицо дрожало от гнева. За день она успела пройти через всю гамму чувств – удивление, недоверие, возмущение, разочарование, стыд, негодование… К семи она впала в ярость и потому сразу обрушилась на юношу:

– С этого вечера я не желаю больше видеть тебя в моей гостиной! А в конце недели изволь исчезнуть из моего пансиона.

Он даже испугался, до чего Ветти стала прагматичной. Это так не вязалось с ее мечтательным характером, что можно было понять, какой глубины шок она пережила.

– И не забудь, что ты должен мне квартплату за полтора месяца.

Рот ее раздраженно кривился, как от боли.

– И радуйся, что я не считаю еду, стирку, глажку, шитье, все глупости, что я делала для тебя, потому что думала… потому что я думала…

Ее большое тело сотрясали рыдания, но она сдержала слезы.

– Потому что я думала…

Гитлер оцепенел, страшась того, что сейчас услышит.

– Потому что я думала… я думала…

Слова метались в голове Гитлера. Некоторые несли с собой ответ, другие нет. «Я думала, что ты меня любишь» – с этим было проще всего. «Я думала, что ты учишься в Академии» – тут сошла бы ложь. «Я думала, что, когда ты прославишься, мы поженимся» – это уже труднее.

– Потому что я думала, что ты художник! – выпалила наконец Ветти.

Нет. Не это. Только не она. И она туда же. Ответить нечего. Я художник. А сейчас, в этот момент, что я делаю? Ветти как раз опустила взгляд на фотографию из газеты и засаленную кальку.

– Ты… смешон.

Она повернулась и побежала прочь с вокзала. Ей удалось не расплакаться. Презрение удержало слезы. Она сумела порвать с достоинством, без патетики: смешным оказался он. С бешено колотящимся сердцем, привалившись к столбу, она с облегчением разрыдалась в красивый, слишком богато вышитый носовой платочек.

Гитлер так и остался сидеть на перроне с картонкой между ног, с восковым лицом. Чтобы не думать об ужасных словах, которые она произнесла: «Я думала, что ты художник», – он мысленно осыпал бранью эту раскормленную курицу, не умеющую жить в собственном теле, не способную прочесть книгу, якшающуюся только с гомосексуалистами, эту темную лавочницу, которая не знала, кто такой Густав Климт, пока он ей этого не сказал, а теперь позволяет себе судить об искусстве. Он должен ей квартплату за полтора месяца? Жаль, что не больше. Потому что он сегодня же уйдет не заплатив.

К Гитлеру вернулись силы. Пусть никто не заблуждается: это он возьмет на себя инициативу, чтобы положить конец нестерпимой ситуации! Он сам порвет!

В половине одиннадцатого он упаковал свои вещи и бесшумно спустился на первый этаж, к комнатам Ветти.

Сквозь портьеру, которой была задернута двойная дверь, все же просачивался свет. Гитлер услышал стоны.

– Я разочарована… так разочарована… – приглушенно бормотал плачущий голос Ветти.

– Полноте, Ветти, я же вас предупреждал, вы не хотели мне верить, вы ждали… вот теперь и страдаете.

– Ох, Вернер!

Гитлер вздрогнул. Так, значит, этот мерзавец Вернер посеял в душе Ветти зерно сомнения.

– Я сразу спросил, дорогая Ветти, у того юноши… ну, вы знаете… моего друга… который действительно учится в Академии, есть ли среди них Адольф Гитлер. Он заверил меня, что нет.

Возмутительно! Вот чем занимался Вернер, после того как Гитлер отверг его грязные авансы: сплетничал с таким же выродком, как он сам, чтобы погубить его репутацию. Хорошее общество. В самом деле. Маловато для меня. Благодарю. Оставайтесь.

И Гитлер покинул дом 22 на улице Фельбер – крадучись, но мысленно с высоко поднятой головой. Он не жалел о том, что оставил позади. Он испытывал лишь презрение к этой толстой и скупой мещанке, искавшей утешения у содомита.

И Гитлер покинул дом 22 на улице Фельбер – крадучись, но мысленно с высоко поднятой головой. Он не жалел о том, что оставил позади. Он испытывал лишь презрение к этой толстой и скупой мещанке, искавшей утешения у содомита.

«Рейнольд Ханиш. Мне надо разыскать Рейнольда Ханиша. Он приютит меня».

Он отправился в таверну, где они пили. Рейнольд Ханиш был там, красный, разгоряченный, с опухшими от пива глазами.

– А? Густав Климт! – воскликнул он при виде Адольфа Гитлера.

Гитлер не стал обижаться – так был рад, что нашел его.

– Ты можешь меня приютить? Тут вышла история с женщиной. Знаешь… пришлось уйти.

– Да нет проблем, мой мальчик, мой дом открыт для тебя. Дам тебе гостевую комнату. Хочешь стаканчик?

Успокоившись, Гитлер согласился выпить. Конечно, было что-то вульгарное в веселье Ханиша, в его пристрастии к выпивке, в увесистых хлопках по плечу и спине, но если такова цена ночи покоя… В час Гитлер, едва держась на ногах, осовев от выпитого на пустой желудок, потребовал, чтобы они пошли наконец к нему.

Взяв из-за стойки огромный рюкзак, Ханиш повел Гитлера за собой. Он перелез через ограду неосвещенного сквера и улегся между черными кустами.

– Добро пожаловать в мой дворец. Вот здесь я и ночую.

– Как! У тебя нет даже комнаты?

Ханиш похлопал по рюкзаку, делая из него подушку.

– А ты как думаешь, Густав Климт? Что с твоих картин я смогу за нее платить?

* * *

Стелла кричала под ним. На каждое его движение она отвечала вздохом или содроганием. Инструмент плоти был тяжел в ее руках, но Адольф научился наконец играть на нем, извлекая нужную музыку.

Только бы сдержаться.

Стараясь не смотреть на кричащую, раскрепощенную Стеллу, он заставлял себя думать о другом; чтобы она наслаждалась хорошо и долго, он должен был лишить себя этого наслаждения и стать чистой пружиной, механизмом. Только не думать о частях моего тела, которые соприкасаются с ней. Думать о другом. Быстро. Надо было отрешиться от своего желания. Он уперся взглядом в пятно на стене и, продолжая двигать бедрами, сосредоточился на его происхождении: жир, ожог, раздавленный таракан? Чем неаппетитнее были варианты, тем больше он удалялся от своих ощущений. Сработало. Да, таракан, огромный таракан, раздавленный ботинком чеха, в этой гостинице полно чехов. Кто-то, кто пришел в эту комнату переночевать, а не за тем, чем он сейчас занимался со Стеллой – Стеллой, которая колыхалась под ним, и он…

Нет…

Поздно. Наслаждение обрушилось на него, яростное, сокрушительное. Он обмяк на Стелле.

Она еще несколько раз содрогнулась и тоже застыла, расслабившись.

Я выиграл.

В тишине его радость была физически осязаемой.

Стелла медленно отодвинула его и встала, чужая, безмолвная. Она смотрела на него с еще большим презрением, чем обычно. Он бросил на нее взгляд – вопросительный, умоляющий, тот, за которым начинается отчаяние.

Она улыбнулась жестокой улыбкой:

– И ты поверил?

Она начала натягивать чулки. Именно занимаясь этим кропотливым делом, она всегда говорила ему самые безжалостные слова.

– Твое самомнение безгранично. Я притворялась.

– Отлично: я прекращаю! – выкрикнул Адольф Г.

– Какая разница? Прекращай, ты и не начинал.

– На этот раз я прекращаю всерьез. Окончательно.

Он убеждал сам себя. Сколько уже раз он заявлял, что все кончено, что он бросает это глупое пари, что ему плевать, делает ли он женщину счастливой? Беда в том, что Стелла, вместо того чтобы протестовать, спорить, уговаривать, соглашалась. Тогда он начинал чувствовать себя совсем жалким и, чтобы хоть мало-мальски уважать себя, назавтра приходил снова.

Явился он и на следующий день. На этот раз Стелла не стала притворяться. И проведенные вместе два часа прибавились к длинному списку его поражений.

Он сам не понимал, почему так упорствует. Это больше не был ни вызов, как в первый день, ни пари, как он думал потом, ни даже наваждение, хоть он и был одержим телом Стеллы. Теперь это было глухое и глубокое чувство, нечто почти религиозное. Женское наслаждение стало его поиском, Стелла – его храмом, женщина – его Богом, великим безмолвием, к которому устремлялись все его мысли. Как верующий человек преклоняет колени, он благоговейно трудился, добиваясь благодати.

День и ночь он размышлял о наслаждении. Как испытать его, он знал. Но как его дать? Похоже, оно не передавалось, как зараза.

Однажды на уроке в Академии его осенило. Стелла должна испытать желание, чтобы кончить. В ее наслаждении не было ничего органического, это было нечто личное. Адольф должен сделать так, чтобы она его захотела.

Он вдруг понял, какое впечатление, должно быть, производит на Стеллу: взгромоздившийся на нее краб, в дурацком возбуждении судорожно болтающий клешнями, – этот краб был ей безразличен.

В тот понедельник он предложил Стелле не идти в гостиницу, а выпить вместе шоколада и был удивлен, когда она сразу согласилась. Они весело болтали, забыв о постельной войне, и даже посмеялись. Во вторник он предложил пойти на концерт; она снова согласилась. В среду он пригласил ее прогуляться в зоопарк; она согласилась и на этот раз, но в глазах ее мелькнула тревога. После прогулки, когда они прощались, она спросила:

– А в гостиницу мы больше не пойдем?

Впервые Стелла дала перед ним слабину: она испугалась, что Адольф ее больше не хочет.

– Пойдем, еще как пойдем, – ответил он, устремив на нее взгляд, полный ожидания.

Она успокоилась, и лицо ее снова стало насмешливым.

В четверг Адольф в точности выполнил разработанный им план. Он встал на рассвете и весь день изнурял себя ходьбой, так что вечером, встретившись со Стеллой в гостиничном номере, был таким усталым, что не смог выполнить привычных упражнений.

– Извини, я не знаю, что со мной, – сказал Адольф, чем окончательно поверг ее в растерянность.

– Ты устал?

– Нет. Не больше обычного.

В пятницу они со Стеллой должны были встретиться в пять часов. В назначенный час он спрятался в кафе напротив, убедился, что Стелла вошла в гостиницу, и стал ждать. В половине седьмого он обежал квартал, нарочно плохо дыша, чтобы прийти в номер запыхавшимся.

Стелла при виде его вздрогнула:

– Где ты был? Я беспо…

Она прикусила язык: беспокоиться было уже не о чем, он пришел.

– Меня задержали в Академии. Директор. Ничего серьезного. Извини, я не мог тебя предупредить. Я… мне очень жаль.

– Ничего, все в порядке, – сухо ответила она.

Беспокойство сменилось гневом; она вся кипела, злясь на себя, что оказалась такой чувствительной.

– Очень мило, что ты меня дождалась. Я сам заплачу за номер.

– Плевать на деньги, – отрезала она.

– Мы попытаемся наверстать на той неделе.

– Что? Ты уходишь?

В ярости она сгребла его за шиворот и опрокинула на кровать.

– Ты больше не хочешь?

– Конечно хочу.

– Докажи.

– Но полчаса, Стелла, полчаса, этого мало.

– Кто тебе сказал?

– О, мне-то хватит, но тебе, Стелла…

– Меня зовут не Стелла – Ариана.

И она начала его раздевать.

В первые секунды Адольф чуть не рассмеялся, как зритель, увидевший наконец сцену, которую ждал с начала спектакля, но мощное желание Стеллы все в нем перевернуло. Впервые на него обрушилась сила, захватила его, овладела всем его существом. Ему казалось, что он сам стал женщиной.

Теперь у них все было очень серьезно. Хуже того – трагично. Что-то очень большое возвысило их. Они играли главную сцену. Их тела отзывались. Внезапные излияния передавались друг другу. Даже кожа зудела от избытка эмоций. Они были как наэлектризованные. Между ними искрило. Каждый хотел сделать своим незнакомый и презираемый пол другого. Они сближались, не соединяясь. Сливались, не теряясь. Ариана—Стелла затрепетала, ее охватила дрожь. Адольф устремил взгляд в ее глаза и там, в сияющей радужке, в черных расширенных зрачках, увидел, как поднимается волна их общего наслаждения.

* * *

– Ладно, не спорю, я тебе врал. Но ведь и ты тоже, дружище. Ты первый начал. На, бери колбасу. Ты мне заливаешь, что учишься в Академии… Что мне остается делать, чтобы быть на твоем уровне? Я представляюсь Фрицем Вальтером, тем самым Фрицем Вальтером из галереи Вальтера. Ты глотаешь наживку. Мы делаем хорошие дела. Почему я должен меняться? Ты хочешь, чтобы я тебе вредил? Знаешь, в чем твоя слабость? Ты так и остался мещанином. Нет, успокойся, возьми еще колбаски. Да, вот именно, ты рассуждаешь как твой отец, как мелкий чиновник, как белый воротничок, отмеченный вышестоящим начальством: тебе нужны дипломы, карьера, признание. Венская академия? Ты вправду думаешь, что да Винчи и Микеланджело учились в Венской академии? Ты вправду думаешь, что они лебезили перед бюрократами, считали баллы и годы в администрации? У тебя холодные глаза, Адольф Гитлер, ты боишься дорасти до своей мечты, ты погубишь себя, если будешь продолжать в том же духе. Работать – что это для тебя значит? Вкалывать, чтобы платить квартирной хозяйке? Неужто ты живешь на свете для всяких там Ветти и Закрейс? Ты на ложном пути, Адольф Гитлер, работать для тебя – значит совершенствовать твое искусство. Ты даже не представляешь себе, каким великим художником станешь. Да-да. Ты сам испугаешься, если сейчас перед тобой поставят полотна, которые ты напишешь через несколько лет. Ты задрожишь. Тебя охватит священный трепет. Ты преклонишь колени перед гением и поцелуешь раму. Да-да, лучшему из лучшего, что ты делаешь сегодня, далеко до худшего завтрашнего дня. Поверь мне. Вот твой путь. Только это важно. Спать? Это физиология. Природа человеческая. Иначе нельзя. Не думай об этом. Было бы где прилечь, и ладно. Летом есть парки, в дождь – кафе, а осенью ночлежки открывают свои двери на всю зиму. Все предусмотрено, Адольф Гитлер, все предусмотрено для таких гениев, как ты. При условии, что они не мещане. Ты будешь работать, оттачивать свое искусство, я буду продавать твои картины и все возьму на себя. Доверься мне, у нас всегда будет что есть, что пить и где переночевать. Доверься мне, и будешь ссать, срать и спать. Что? Чистота. Да, чистота. Мыться тоже. Разве от меня воняет? Ты находишь, что я похож на бродягу? Можно купаться, принимать душ в ночлежках. Дезинфицировать одежду у монахинь. Есть даже цирюльник – по средам, с утра, в Социальном содружестве. Я все знаю. Все тебе скажу. Все мои секреты. Дай-ка мне ломтик. Это упадок? Брось, не смеши меня. Упадок, да, по твоим мещанским понятиям. Я зову это иначе – свобода. Вот именно. Абсолютная свобода. Мы выше всего этого. Ты ни от кого не зависишь. Ни перед кем не отчитываешься. Свободен. На улице Гумпендорфер всегда нальют горячего супа. В богадельне всегда найдется местечко, если ты заболел. Кстати, о болезнях: я больше не болею, с тех пор как живу на улице. Правда. Именно так. В хорошо отапливаемых домах ты пригреваешь микробы. Обильной пищей ты микробы кормишь. В высшем обществе женщины умирают от насморка, веришь, нет? Я же вместе со свободой предлагаю тебе здоровье, дружище, а уж если все-таки, на беду, попадется упорный микроб, топи его в стакане водки. Действует безотказно. Науке это давно известно, только врачи и аптекари нам не говорят, иначе потеряют золотые горы, на которых сидят. Эй, Густав Климт, я к тебе обращаюсь. Спасибо. И оставь-ка мне колбасы, не то будешь гореть в аду. Конечно, есть еще женщины, скажешь ты мне, женщины падки на мед, как медведи, а где тут мед… ни слова больше, Адольф Гитлер, тут ты тоже заблуждаешься, потому что тебе не хватает веры в себя: женщины, которых можно привлечь деньгами, красивыми тряпками, городскими квартирами, баловством, – эти женщины нас не стоят. Эти женщины ищут ренту, а не любовника. Для артиста вроде тебя это западня, боже упаси. Был ты счастлив с твоей Ветти? Честно? Разве она не тянула тебя вниз? Мм? Все, что ей было нужно, – фасад, чем похвалиться перед подругами, ничего больше. Разве ты мог поделиться с ней своими сомнениями? Какие были ее последние слова? Деньги потребовала? Почти все они такие. Кроме одной, настоящей, единственной, нежданной-негаданной, той, которую ты, быть может, встретишь, которую уготовила тебе судьба, и будь спокоен, уж она-то тебя узнает. Даже в куче отбросов она тебя узнает. Ты ее достоин, и она достойна тебя. А об остальных – забудь. Если тебе понадобится женщина – вот они, стоят на панели для нас, поджидают нас в борделе. Днем и ночью они тебя ждут – слышишь, Гитлер? – днем и ночью. Дай денег, поднимись, облегчись, и до свидания. Аккуратно. Чисто. Все путем. Проехали. Твое искусство, только твое искусство имеет значение; всю свою энергию отдавай ему. Отличная колбаса! Где бишь мы ее брали? Надо будет снова туда наведаться. Так о чем я? Твое искусство. Только твое искусство. Люди – предоставь их мне; я буду их зазывать, хватать за рукав, я открою им глаза на твои произведения, заставлю их покупать, всю черную работу я беру на себя, чтобы ты, в твоем высоком одиночестве, мог творить без помех. Только творить. Я завидую тебе, Адольф Гитлер. Да, завидую, что ты такой, какой ты есть, и имеешь такого друга, как я. Тебе на все плевать, ты никого не любишь – даже меня, а ведь я перед тобой благоговею, – ты видишь только твой идеал и созидаешь высокое искусство. Я бы обиделся, если бы не любил тебя. Обиделся бы, если бы я, жалкая тля, не был предан тебе всей душой. Где вино? Черт, кислятина! На, я тут открыток принес тебе для новых идей. Что правда, то правда, сейчас лето, лучшее время для нас. Давай, займись делом. Не отлынивай. Выложись в больших форматах, о которых ты всегда мечтал, Густав Климт, при условии, конечно, что это будет Бельведер или церковь Святого Карла, ага? Твои картины будут путешествовать по всему миру; да они уже висят в Берлине, Амстердаме, Москве, Риме, Париже, Венеции, Нью-Йорке, Чикаго, Милуоки. С ума сойти, а? Ладно, хорошо здесь, в тенечке, пора и вздремнуть. Нет, ты уже работаешь? И то правильно. Нет, я-то, ты ж понимаешь, я обычный человек, нет у меня миссии, нет у меня страсти, нет… в общем, всего того, что горит в тебе. Я тля, Адольф Гитлер, жалкая тля. Так что мне надо вздремнуть, прежде чем идти собачиться на бульвары… Особенно по такой жаре… Что, господин полицейский? Газон? Птички могут здесь прыгать, собаки могут здесь ссать, а человеку нельзя здесь прилечь? Мы в свободной стране или как? Дерьмо!

Назад Дальше