Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 3 стр.


Гитлеру отнюдь не претила работа на стройке. Наоборот, ему казалось, что это не он, а кто-то другой смешивает цемент с водой, он чувствовал себя почти на каникулах, словно освободившись от себя самого.

Он сам толком не понимал, почему привязался к Гвидо. Неизменная жизнерадостность итальянца, его обезоруживающая улыбка, смешливые морщинки у глаз, волосатая грудь, которую он без всякого стеснения демонстрировал окружающим, игравшая в нем мужская сила, которой полнились каждый его жест, его голос, его звонкий и звучный итальянский язык, руки и ноги, способные на любое усилие, – все это словно заливало Гитлера солнцем среди зимы. Он отогревался подле Гвидо; напитывался его силой, его жизнерадостностью; иногда он даже улыбался.

Гвидо тоже полюбил «маленького австрийца», как, впрочем, любил всех. Гитлер высоко ценил эту обезличенную привязанность, это добродушие, ни к чему особо не обязывающее. Хорошо было дышать одним воздухом с Гвидо.

Иногда после работы они шли выпить по кружке пива. Гитлер помогал Гвидо учить немецкий. Ему нравилась эта перемена ролей: вечером – не то что днем, вечером Гвидо ему повиновался. Ему нравилось, когда губы итальянца повторяли продиктованные им слова, нравилось, что итальянец подражал ему, нравились взрывы его смеха после каждой ошибки, нравился и досадливый вздох Гвидо в конце каждого сеанса – на своем приблизительном немецком, искаженном красками и пряностями его родной Венеции, он весело щебетал, что никогда не освоит язык Гёте. Гитлер же наслаждался абсолютным и признанным превосходством и был так благодарен за это Гвидо, что находил слова ободрения, помогавшие тому продержаться до следующего урока.

Расставаясь, Гвидо всегда спрашивал у Гитлера, где он живет. Гитлер уходил от ответа, он не хотел, чтобы итальянец с его пролетарской простотой вторгся в комнату, где он еще мог считать себя артистом. Когда же Гвидо предложил ему наведаться вместе к проституткам, Гитлеру пришлось соврать, что он уже женат и каждый вечер спешит к своей половине.

Гвидо тогда метнул быстрый взгляд на его маленькие руки без обручального кольца, но ложь проглотил, заговорщически подмигнул и шепнул:

– Это ничего. Если тебе как-нибудь захочется, я возьму тебя с собой. Уверен, ты даже не знаешь, где это.

Гитлер поморщился. Он был против проституции и не желал встречаться с продажными женщинами, но Гвидо угадал: он действительно не знал, где находится квартал красных фонарей. Он почувствовал, что его поймали на недостатке мужского начала.

Наступила зима. Ничто не могло поколебать силу Гвидо. С Гитлером они теперь почти не расставались.

Однажды в пятницу Гитлер расхрабрился и сказал Гвидо важную вещь: «У тебя дивный голос, настоящий вердиевский баритон, с таким не на стройке работать, а в опере петь».

– Ба, в моей семье у всех такие голоса, – пожал плечами Гвидо, – и все мы каменщики, из поколения в поколение.

– Но я часто бывал в опере и уверяю тебя, что…

– Брось! Не нам, грешным, становиться артистами. Надо иметь дар. С этим надо родиться.

Так, не начавшись, закончился разговор, который Гитлер хотел завести. Сделав комплимент Гвидо, он намеревался упомянуть и о своих талантах художника, дать ему понять, что они оба не похожи на других, но Гвидо оборвал его своим непререкаемым: «Не нам, грешным, становиться артистами».

Каждый вечер Гвидо уводил его все ближе к кварталу проституток. Он говорил с широкой улыбкой:

– Если ты женат, это не значит, что не можешь позволить себе маленькие радости.

Гитлер поначалу давал решительный отпор уговорам товарища, но мало-помалу сдавался и наконец переступил порог борделя.

В прокуренном зале, среди девиц с умильными улыбками, ласкающими жестами, виляющими бедрами, глубоченными декольте и слишком легко раздвигающимися ногами, Гитлеру сразу стало не по себе.

Гвидо объяснил девицам, что надо оставить его друга в покое, что тот пришел просто за компанию и сам ничего не хочет.

Это слегка усмирило девиц, но смущение Гитлера не прошло: куда тут смотреть, чтобы не замараться? Куда девать глаза, чтобы не стать сообщником этой гнусности? Как дышать, чтобы не вдыхать стыд?

А Гвидо между тем усадил к себе на колени трех женщин, которые, хихикая, оспаривали друг у друга право подняться с ним наверх.

Гитлер не узнавал своего друга. В Гвидо он полюбил Италию – Италию роскошную и простую, живую и упадническую, присутствующую и отсутствующую, где в голосе рабочего всегда звучало золото оперы. Но в этот вечер он разлюбил Гвидо, разлюбил Италию и видел лишь вульгарность, густую, плотскую, вонючую, неприкрытую. Сам же он, напротив, чувствовал себя чистюлей, пуританином, германцем.

Борясь с внутренним разочарованием и стараясь приободриться, он взял карандаш и на бумажной скатерти изобразил Гвидо таким, каким его видел: Сатану, воняющего сексом.

Он рисовал яростно, закругляя завиток, очерчивая рот, заштриховывая глаз, выделяя тенями выступы веницианского лица, выплевывая на бумагу всю свою ненависть к этой тривиальной красоте.

Вдруг до него дошло, что все вокруг изменилось. Все замолчали и подошли ближе. Глаза устремились на молодого человека, набрасывающего, будто в трансе, портрет итальянца.

Гитлер вздрогнул и вскинул на них глаза, краснея, злясь, что дал себе волю и выразил то, что думал. Он подставился. Сейчас ему попадет за его презрение.

– Это великолепно! – воскликнула одна из девиц.

– Еще красивее, чем оригинал, – подхватила другая.

– Невероятно, Адольфо! Ты настоящий художник.

Гвидо взирал на своего товарища с восхищением. Он бы, наверно, удивился не так сильно, узнав, что Гитлер – миллиардер.

Он убежденно покивал и повторил:

– Ты настоящий художник, Адольфо, настоящий художник!

Гитлер вскочил. Все посмотрели на него с опаской. Ему было хорошо.

– Конечно я настоящий художник!

Он оторвал кусок скатерти с наброском и протянул его Гвидо:

– Держи! Дарю.

Потом повернулся и вышел. Он знал, что больше никогда не увидит Гвидо.

* * *

Он снова потерял сознание.

А ведь сначала, когда шелк пеньюара соскользнул на пол, словно бросая ему вызов, он дышал почти ровно. Женщина грациозно удержала узел волос, который, казалось, хотел последовать за пеньюаром, и, лукаво улыбаясь, оттопырив локоть, полудерзко-полупугливо повернулась к присутствующим голой спиной и ягодицами.

Адольф Г. вывел первые штрихи осторожно, боязливо, как входят в холодную воду. Он ждал дурноты. Рисовал, едва касаясь углем картона, уверенный, что, нажав сильнее, отключится. Но ничего ужасного не происходило. Сколько он ни прислушивался к себе, дурноты не было. Он успокоился, рука стала тверже.

Жирными, уверенными штрихами он набросал тело, округлил ягодицы, вывел изгиб бедер. Потом увлекся изображением волос. Через десять минут ему удалось запечатлеть на картоне нечто напоминавшее гравюру Леонардо «Леда и лебедь».

Преподаватель зазвонил в колокольчик. Студенты взяли новые листы. Натурщица повернулась.

Дальнейшее Адольф едва успел понять. В поисках нужной позы женщина провела рукой по груди и животу. Он проследил глазами за ее ладонью, и вдруг злая сила сотрясла его, в мозгу что-то вспыхнуло, и он рухнул на пол.

Следующего урока с нетерпением ждала вся Академия. Преподаватели, ассистенты, студенты всех курсов – все знали про первокурсника-девственника, падающего в обморок при виде голой женщины.

Адольф поднимался по лестницам на роковой урок, как осужденный на плаху. В голове у него уже мутилось: какая-то часть его хотела на сей раз противостоять дурноте, другая же стремилась поскорее ей поддаться.

Что бы ни случилось, пусть случится быстро! Раз – и кончено!

Он стоял за мольбертом, опустив голову.

Женщина поднялась, и тишина стала тяжелой, плотной, всеобъемлющей. Казалось, была слышна барабанная дробь.

Женщина шагнула к самому краю возвышения. Встала прямо перед Адольфом и уставилась на него. Она медленно развязывала пояс кимоно, словно прицеливаясь, чтобы выстрелить в нужный момент.

И вот выстрел грянул, шелк соскользнул, блеснула перламутром нагая плоть, и Адольф рухнул. Он упал так быстро, что не услышал, как все хором грянули восторженное «ура!».

В тот же вечер, сидя в одиночестве в своей прокуренной комнатушке, он глубоко задумался. Так продолжаться не могло. Три года хлопаться в обморок и служить посмешищем – нет уж! Надо лечиться.

Лечиться? Вот и нашлось нужное слово. Он кинулся к письменному столу и немедленно написал доктору Блоху.

Адольф по-настоящему доверял тому, кто лечил его мать. Это было доверие не столько к врачу, сколько к человеку. Адольф не строил иллюзий насчет его способности исцелять, впрочем, кому под силу сегодня остановить рак? Но он с благодарностью вспоминал, как доктор Блох облегчал страдания его дорогой мамы.

В коротком письме он не упомянул никаких подробностей, только перечислил, достаточно встревоженно, свои жалобы и желание проконсультироваться как можно скорее.

На следующей неделе Адольф решил не рисковать и не пошел на урок обнаженной натуры. Он пропустил занятия, передав с вдовой Закрейс записку, в которой сослался на расстройство желудка.

Каково же было его удивление, когда в тот же день, пережевывая на кровати свои унылые мысли, он вдруг услышал в коридоре веселый голос доктора Блоха:

– Адольф, я как раз собирался в Вену, когда получил твое письмо.

Врач, высокий красивый мужчина с прямым носом и иссиня-черными бровями, которые, как и тонкие усики и бородка, казались нарисованными тушью, улыбался Адольфу во весь свой белозубый рот – от этой улыбки таяли все его пациентки в Линце. Адольф был тронут: к нему примчались, о нем думали, он как будто встретился с родным человеком.

Доктор Блох вошел в комнату и сначала заговорил о пустяках. Адольфу нравился его низкий, теплый, вибрирующий голос, мгновенно создававший атмосферу задушевности.

– Ну, Адольф, и чем же ты болен?

– Ничем, – ответил он – так ему вдруг стало хорошо.

– По твоему письму я бы этого не сказал.

Доктор Блох сел и внимательно посмотрел на юношу:

– Расскажи, что случилось.

Адольф думал, что никогда не осмелится рассказать свою постыдную историю, но под добрым взглядом сорокалетнего врача слова нашлись, и он выложил все. Рассказ принес облегчение: он избавлялся от проблемы, перекладывал заботу на доктора Блоха.

Тот выслушал не перебивая и надолго задумался. Потом задал несколько вопросов, выяснил, что Адольф перед обмороками нормально ел и пил, и снова задумался.

Адольфу Г. стало совсем хорошо. Он проникся доверием. Ему не терпелось узнать диагноз и получить лекарство.

Врач нерешительно прошелся вокруг кровати:

– Адольф, ответь мне как старшему брату, который тебя любит: ты уже занимался любовью с женщиной?

– Нет.

– А тебе этого хочется?

– Нет!

– Ты знаешь почему?

– Я боюсь.

Доктор Блох еще четыре или пять раз обошел кровать.

Адольф весело спросил:

– Ну? Что со мной?

Доктор Блох, помедлив, ответил:

– С тобой такая штука, которая лечится, не беспокойся. Я хочу, чтобы ты пошел со мной к специалисту.

– К специалисту? – с тревогой воскликнул Адольф.

– Если бы ты сломал ногу, я отвел бы тебя к хирургу. Если бы ты сильно кашлял, показал пульмонологу. Каждую болезнь должен лечить специалист.

– Согласен!

Адольф успокоился. Наука им займется. Это все, что он хотел знать.

Доктор Блох ушел. Через час он вернулся и сообщил Адольфу, что ему назначено на шесть часов вечера.

Весь день Адольф читал и курил, а в семнадцать тридцать встретился с доктором Блохом в конце улицы, как и было условлено.

Они ехали на двух трамваях, сделали несколько пересадок и до нужной остановки добрались уже затемно.

Пройдя немного вперед, они вошли в дом под номером 18, поднялись на второй этаж и позвонили.

Дверь приоткрылась, высунулась голова.

Доктор Блох положил руку на плечо юноши и вежливо сказал коллеге:

– Познакомьтесь, доктор Фрейд, это Адольф Гитлер.

* * *

Гитлер больше не вернулся на стройку.

Вечер у проституток спас его: он вспомнил, что не такой, как другие. Во всем. Он плевал на заработки, не желал спать с женщиной, не собирался жить по общим правилам.

Как он мог до такой степени забыться? Что за странная сила исходила от этого Гвидо? Какой ядовитый дурман едва не вернул его к берегам обыденной жизни, заставив изнурять себя на дурацкой работе, есть и спать, чтобы тупо восстанавливать силы, пить пиво, вести пустые разговоры в переполненных кафе, приближаться к кварталу красных фонарей, чтобы, быть может, доказать себе однажды вечером, что он самый обыкновенный мужчина? Гитлер чуть было не растворился в банальном существовании, как сахар в воде. Набросок и восторженная реакция двуногих спасли его in extremis.

– Я художник! Я художник! Я не должен об этом забывать! – энергично повторял он про себя, хмелея от этих слов.

Чудом избежав большой опасности – обыденной жизни, – он быстро выздоравливал. Вечерами снова сидел по-турецки на кровати, курил и размышлял или мечтал с раскрытой книгой на коленях. Днем гулял по Вене или заходил погреться в библиотеку, чтобы фрау Закрейс думала, что он на занятиях в Академии.

Денег у него оставалось немного, но экономить он не собирался. «Больше никогда! – говорил он себе. – Никогда больше не быть как все! Никогда не думать как все!»

Он побаловал себя тремя подряд вечерами в опере. Вагнер, как всегда, удовлетворил его превыше всех надежд. Гитлер не слушал музыку – он вдыхал ее, пил, купался в ней. Гармоничные потоки струнных и духовых накрывали его волнами, он плыл в них, тонул, но голоса, недремлющие, сильные, сияющие, были маяком, путеводной звездой гибнущих кораблей. Зная наизусть все слова, Гитлер упивался этой доблестью, этим героизмом, насыщался подвигами. Он вышел из театра прежним.

К несчастью, на третий вечер в Венской опере давали «Кармен» Жоржа Бизе, которую Гитлер еще не слышал, и юноша сбежал после первого акта: ему были до тошноты противны и эта шумная, красочная, разнузданная музыка, и эта пикантная брюнетка, которая сворачивала сигары на голой ляжке, завывая хриплым голосом несуразные мотивы: зрелище это чем-то напомнило ему заведение со шлюхами. Он вышел возмущенный, недоумевая, как дорогой его сердцу Ницше мог восхвалять эту музыку парижского борделя, но ведь Ницше, что правда, то правда, дурно отзывался о еще более дорогом сердцу Адольфа Вагнере, и это, пожалуй, доказывало, что философ решительно ничего не смыслил в музыке.

Не важно! Пусть он не был счастлив в этот третий вечер, зато получил удовлетворение, потратив последние кроны на роскошества и излишества.

Фрау Закрейс, разумеется, снова и снова ловила его в коридоре, требуя квартплату.

– Имейте терпение, фрау Закрейс, – огрызнулся он однажды вечером. – Я получу стипендию в Академии через неделю.

– Уж будьте добры сразу погасить весь долг.

– Непременно. Смогу даже заплатить вперед за следующие месяцы.

Фрау Закрейс приняла это за чистую монету и так изумилась, что на миг потеряла дар речи. Ей никогда и в голову не приходило, что с этим убожеством Гитлером может произойти что-то хорошее. Трепеща от радостного предвкушения, она пожелала немедленно напоить его чаем с домашним печеньем.

Итак, у него оставалась неделя. А потом… Что он будет делать потом?

Не важно! Я артист. Я художник! Я не должен забивать себе голову всякими глупостями.

Он решил в эту последнюю неделю заняться своим искусством. Начал рисовать, но быстро заскучал: этого было недостаточно, ему требовалось что-то посущественнее карандаша. Он отложил блокнот и размечтался о большом полотне, очень большом, которое напишет маслом. Это будет монументальное полотно.

Он был удовлетворен. Вот проект, достойный занять его мысли.

Он закурил, представляя себе полотно. В голове теснились цифры, размеры. Он замахивался выше некуда, с каждым разом все увеличивая раму.

К утру он не нанес на холст ни единого мазка и даже не определился с темой, но испытывал полное удовлетворение оттого, что замыслил величайшую в мире фреску маслом.

В приподнятом настроении он вышел прогуляться по улицам Вены. Он был горд собой. Еще бы: ведь он только что подарил человечеству шедевр. Он выбрал для прогулки лучшие кварталы, счастливый, что живет в таком прекрасном городе, и не сомневаясь, что и город когда-нибудь будет счастлив обогатиться его творчеством.

Следующие дни Адольф провел в музее. Он не собирался изучать творения мастеров, просто хотел побыть в их обществе, ведь, как бы то ни было, и он однажды будет здесь. Он с презрением взирал на самые большие и амбициозные полотна: его творение раздавит их, низведет до размеров почтовой марки.

Время от времени он играл сам с собой в придуманную им игру. Правила были просты: встать в центре огромного зала, увешанного картинами от пола до потолка, зажмуриться, покружиться на месте, вытянув руку, ткнуть пальцем и открыть глаза: указанная картина будет равна по художественной ценности той, которую он вскоре напишет. Гитлер с восторгом «читал» свое будущее. Он даже порозовел от волнения, узнав, что будет писать так же хорошо, как Босх, Кранах и Вермеер. Естественно, те разы, когда палец указывал на банкетку, радиатор или ошарашенного смотрителя музея, в счет не шли.

Однажды вечером, вернувшись домой, он уловил восхитительный запах из кухни. Фрау Закрейс в лиловом платье, принаряженная, причесанная, улыбающаяся, предложила ему разделить с ней жарко́е из барашка. Гитлер помрачнел: он понял, что она ждет своих денег завтра.

Он быстро поел и, сославшись на усталость, ушел к себе. Запер дверь, аккуратно и бесшумно сложил свои вещи в большой джутовый мешок, дождался, когда привычное урчание и присвист за стеной дали знать, что фрау Закрейс погрузилась в сон, и на цыпочках прошел через квартиру.

Назад Дальше