Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 42 стр.


– Я пытаюсь.

Он кивает, мило улыбается и меняет тему.

Знал бы он, Бруно, как легко мне описывать неудачника! Знал бы он, Бруно, что я никогда не считал, будто мне удалось что бы то ни было. Да, я выучился, я выигрывал конкурсы, считавшиеся трудными, меня ставят, печатают, я имею успех, но остаюсь напряженным, неудовлетворенным, больше озабоченным тем, что делаю сегодня, чем законченным вчера.

В начале пути все неудачники. Кроме Рембо. Потому что юнец мечтает, потому что он не делает того, что надо, потому что слишком высоко ставит планку… Как и мой герой, в восемнадцать лет я воображал, что напишу ту самую единственную книгу или неповторимую симфонию, снискав признание современников и любовь потомков. Все мы начинаем с таких глупостей: желаний без поступков, мечтаний без работы, фантазий, над которыми смеется будущее. Мы больше говорим себе, что сделаем то-то и то-то, чем действительно делаем. Моя воля проснулась позже, сначала были лишь поползновения.

Я взрослый, я сумел создать несколько произведений и добиться признания, но напряжение не отпускает: не обманка ли этот успех? Не ошибаются ли все те, кто восхищается мной? А что, если прав только вон тот жалкий безобразный червяк, который меня не любит?

Всю жизнь я буду спрашивать себя, по плечу ли мне мои амбиции. Всю жизнь буду чувствовать себя скорее неудачником, чем успешным человеком. Провал – постоянная, сокровенная, вечная озабоченность в жизни артиста.


Я заканчиваю первую часть. Мои герои уже очень далеко разошлись друг от друга. Адольф Г. работает над своей живописью, он преодолел страх перед женщинами и приобщился к сексуальности – сексуальности альтруистичной, той, куда входит чужая доля. Гитлер же остается девственником, не признается себе, что он плохой художник, и ведет жизнь мелкого буржуа среди бродяг. Адольф Г. с трудом достиг расцвета. Гитлер без труда замкнулся в себе, в своей лжи и своих обидах. Это уже два разных человека.


Бруно М. прочел первую часть. Он в восторге, говорит, что получилось на редкость увлекательно, побуждает меня продолжать и смущенно признается, что порой отождествлял себя с Гитлером.

Что и требовалось доказать.


Пьер С., мой издатель, подтверждает, что я могу продолжать. Он только просит меня подсократить сеансы у Фрейда, а также сексуальную инициацию со Стеллой – я не против. Люблю писать лишнее, чтобы потом отсекать ненужное. Я понимал, что многословен, но не хотел сдерживаться: как знать, не притаилась ли лучшая идея в конце плохого абзаца? Чтобы подрезать дерево, оно должно подрасти.


Странно: я описываю рождественское перемирие в окопах 1914-го и одновременно мы празднуем Рождество здесь, в Ирландии.

На всех проигрывателях в доме я кручу без остановки «Святую ночь», потом тащу всех к пианино, чтобы спеть. Каждый поет на своем языке, кто по-французски, кто по-английски, кто по-испански… Та же сцена, что в 1914-м.

Я полон нежности – нежности смутной, нежности пьяной. Я целую живых, и часть моих поцелуев достается мертвым. Я целую все человечество.


Война. Я не люблю ни фильмов, ни книг о войне, в армии отслужил кое-как и вдруг ловлю себя на том, что меня увлекла жизнь на фронте, в окопах, в страхе. Никогда бы не подумал, что буду с таким удовольствием сочинять это двойное повествование. Я воспринимаю мир на слух и описываю бои через звуки. Я впечатлителен и восприимчив и пытаюсь найти прозу ритмизованную, синкопированную, созвучную действию.

Исключительное счастье доставляют мне эти страницы. Неужели мне не хватало этого опыта, а я и не подозревал?


Я дописался до галлюцинаций.

Вчера, идя по улице с моими племянниками, я услышал свист и закричал:

– Ложитесь!

Они посмотрели на меня озадаченно. Мимо проехал велосипед.

А мне почудилась шрапнель.


Война? Две войны. Две возможности войти в нее и из нее выйти.

Адольф Г. проживает войну как помеху: она прерывает его карьеру артиста, она лишает его индивидуальности, превращая в пушечное мясо. Он вернется с нее с отвращением в душе, пацифистски настроенным, аполитичным, влюбленным в современность и новизну, чтобы попытаться забыть. Типичный представитель 1920-х годов.

Гитлер проживает войну как свершение: она его социализирует, отведя ему роль, она дает ему модель идеальной организации жизни коллективной, ибо тоталитарной. Он вернется с ностальгией в душе, воинственным, политизированным, жаждущим реванша, чтобы смыть позор поражения. Тоже типичный представитель 1920-х годов.


Сестра Люси – подарок, который я сделал Адольфу Г. – но и себе тоже. Улыбка. Свет. Вера.


Плакал весь день, сочиняя прощальное письмо Адольфа Г. друзьям из госпиталя.

Он очеловечивается.

Я начинаю чувствовать себя лучше.

Но главное облегчение – я смог наконец написать в книге о дружбе… Да, я тоже. Как Адольф Г., сказать это, прежде чем умереть.

Значит, и я мог бы умереть этой ночью…


Я доволен, что решил сделать одним из героев историческую личность доктора Форстера, врача, практиковавшего гипноз на раненых, которого нашли «покончившим с собой» в Швейцарии, после того как он пригрозил обнародовать досье Гитлера, избранного канцлером.

Я не верю, что тот сеанс действительно изменил Гитлера, однако он мне интересен, так как позволяет показать два лица психологического лечения. Фрейд против Форстера. Нейтральный психоанализ против интервенционистской терапии. Белая магия против черной магии. Внемлющее ухо против приказывающего рта.

Я, кстати, надеюсь прожить достаточно долго, чтобы однажды прочесть пресловутое психиатрическое досье молодого Гитлера, извлеченное из швейцарского сейфа в положенный срок…


Сегодня работал над сложным куском – описывал, как Гитлер стал антисемитом. Конечно, думал он, но писал-то я. Мне пришлось совершить над собой настоящее насилие. Дать мой голос этой ненависти… Мои слова – этой глупости… Мои фразы – преступному замыслу… И я решил исполнить два императива: пусть это будет сказано, но пусть не блестяще. Пусть Гитлер будет убежден, но не убедителен! Боже упаси оказаться в энциклопедии антисемитизма, даже в кавычках… Я, стало быть, выстроил текст как субъективный бред, нескладный, непрерывный, и заканчиваю сцену ироническим заключением: «Адольф Гитлер: выздоровел».


«Ненависть наделила его даром красноречия».

Так заканчивается вторая часть. Вот. Гитлер родился. Родился из войны. Родился из обиды. Родился из унижения. Родился из ненависти. И готов к мести.

Гитлер делает историю в той же мере, в какой она делает его. Рожденный женщиной в 1889-м, он рождается в своей новой ипостаси в 1918-м, в военном госпитале, под звук поражения, под знаком глупого Версальского мира. Рассортировав и изучив немало свидетельств, я уверен в том, что утверждаю: Гитлер никогда не умел говорить на публике, пока его не обуял антисемитизм. Да и умел ли он говорить после? Нет. Он орал. Брызгал слюной. Гнев и глупость наделили его даром удерживать внимание измученных толп.

У него один талант – ненависть. Но большой талант.


Германия 1920-х… Средний Восток 2000-х… Много общего. Стоило бы создать «Обсерваторию унижений». Она рассмотрит коэффициент унижения народов, установит предел невыносимого унижения, чтобы обуздать победителя, чей закон – сила. Может быть, так удастся предотвратить объединение униженных, в озлобленности и отчаянии готовых на все. Избавить мир от гитлеров и прочих нынешних террористов.

«Обсерватория унижений». Кто бы меня послушал…


Одиннадцать-Тридцать. Видение. Я люблю ее.


Эрик, ты лжешь себе. Одиннадцать-Тридцать не видение, но привидение. Ты знаешь, кто она. Ты ее любил.


Париж между двумя войнами. Остаться с моими героями, Адольфом Г. и Одиннадцать-Тридцать. Не замахиваться на историческую фреску или, хуже того, каталог знаменитостей.


Один из факторов взлета Гитлера: его всегда недооценивали.

Он поднялся на самый верх, и его никто не остановил, потому что ни один профессиональный политик не считал его способным на это.

Напрасно серьезные люди принимают всерьез лишь тех, кто на них похож.


Одиннадцать-Тридцать – не одна женщина, но две, и обеих я любил.

Дерзость, главенствующее качество любимой… Чтобы я влюбился и полюбил, нужно, чтобы передо мной не пасовали.


Непобедимый! Гитлер всю жизнь считал себя непобедимым. Это, конечно, смешно, но он был прав! В 1918-м его миновали все шрапнели и снаряды; позже он избежал многочисленных покушений. Каждый раз бомба взрывалась либо слишком поздно, либо слишком рано, а то и вовсе не взрывалась.

Непобедимый! Он вынес эту идею из первой войны и сохранил ее во второй. Никто никогда его даже не зацепил. Пулю, разнесшую ему череп, выпустил он сам.

Непобедимый! Он считал, что находится под защитой не Бога, в которого не верил, но звезд. Эта вера в свою судьбу, в небесный щит, позволила ему до конца вести опасную игру железной рукой, когда любой другой, более благоразумный, давно остановился бы.

Непобедимый! Он считал, что находится под защитой не Бога, в которого не верил, но звезд. Эта вера в свою судьбу, в небесный щит, позволила ему до конца вести опасную игру железной рукой, когда любой другой, более благоразумный, давно остановился бы.

Вера в нем могла горы свернуть.

Вера в нем могла чудеса творить.


Одиннадцать-Тридцать угасла. Она научила Адольфа любви. Она научит его скорби. Только такой мучительной ценой можно стать человеком.

Бог дал – Бог взял. Мы осознаем, что он дал нам что-то, только когда оказывается, что он может это и забрать.

И жизнь, и талант, и детей, и любимого человека…

В этой череде потерь выковалась моя человечность.


Эта книга держит меня в таком умственном напряжении, что я начинаю опасаться за свое душевное равновесие. Вот уже много месяцев я продвигаюсь двумя путями, которые все дальше отстоят друг от друга. Я боюсь потерять почву под ногами. Рассказывать изо дня в день о двух людях, а на самом деле – об одном, причем первый становится негодяем, а второй хорошим человеком (но какой ценой!), – это изматывает нервы и сушит мозг. Страница за страницей, ибо я пишу роман в том порядке, в каком читатель его прочтет, я подвергаю себя мучениям. Если в понедельник я описываю Гитлера, который чужд страданиям, но противен мне, то во вторник повествую об Адольфе Г., которого ценю, но уж ему-то достается по полной.

Я не рискую их спутать, ведь они тянут каждый в свою сторону и выматывают меня.

Внутри меня они – единое целое.


Зачем заставлять себя писать так быстро и так интенсивно? Марафон на спринтерской скорости. Почему я не даю себе ни дня передышки? Почему сижу, не поднимая головы?

Наказываю себя за лень?

В этом я признался сегодня вечером Бруно М.

– Какая лень? – удивился он. – Ты же никогда не останавливаешься. Когда не пишешь – обдумываешь то, что собираешься написать. Ты и читаешь только для того, чтобы писать. Вывод: ты работаешь все время.

Может, он и прав… Но как это далеко от того, что я испытываю… Писать несколько недель или несколько месяцев в год – мне кажется, этого мало, сколь бы утомительны ни были эти недели и месяцы…


Читатель никогда не узнает, какие тени то и дело заглядывали мне через плечо и просились в мою историю: Лени Рифеншталь, Пикассо, Эйнштейн, Черчилль, Шёнберг, Стефан Цвейг… Я от них отмахивался.

Книга строится еще и из отказов.


Я уже не переношу Гитлера.

Я ненавидел его за преступную политику, за то, чем он стал – мессианским варваром, убежденным в своей вечной правоте, – но теперь я ненавижу его еще и за жизнь, которой он заставляет меня жить в последнее время.


Мне не терпится его убить.


Я посвящу эту книгу первому человеку, хотевшему его прикончить, – Георгу Эльзеру, простому скромному немцу, который раньше всех понял, что фюрер ведет мир к гибели.

Да, я посвящу мою книгу этому «террористу».


Пикантный парадокс: я сочиняю четыреста страниц, чтобы оживить на них некоего человека, и посвящаю книгу его убийце.


Решено: над последней частью я буду работать иначе – напишу сразу все главы о Гитлере. Я его уже едва выношу, скорее бы он умер.

Я уже знаю, что будет с Адольфом Г., но о нем напишу после, не параллельно.

Иначе я никогда не закончу книгу.

Жить изо дня в день с Гитлером… Ach, nein! Скорее бы пустить ему пулю в лоб…


Это была хорошая идея: работа продвигается быстро.


Так ли уж хороша была эта идея? Мне замечают, что я стал молчалив, хожу прихрамывая и сутулю плечи. Я объясняю, что таким был «мой герой»: видимо, я бессознательно подражаю ему.

Куда я качусь?

Я стал молчалив. Как он.

У меня болят колени. Как у него.

Я слушаю Вагнера. Как он.

Мне не хочется заниматься любовью. Как ему.

Я больше ни с кем не дружу. Как он.

Куда я качусь?


Холокост. О нем ни слова. Я упомяну только о «решении».


После четырех дней напряженной работы я закончил сцену, в которой Гитлер предписывает «окончательное решение». Это было невыносимо, но я доволен литературной обработкой, она мне удалась.

Я мало и плохо сплю.


Нет, ни на секунду я не заразился его идеями, но он заполонил меня. Я стар, удручен, перехожу от экзальтации к гневу, в больном теле, под низким небом Балтики или еще более низким потолком бункера.


Только убив его, я вернусь в свое тело.


Сегодня вечером, когда я спустился к столу, дети тотчас воскликнули:

– Готово дело, ты его убил!

Они обо всем догадались по моей улыбке.

Наконец-то за ужином царит веселая атмосфера. Оказывается, за меня очень беспокоились.


Я переключаюсь на Адольфа Г.

Я должен лететь в Канаду, где играют «Загадочные вариации» и «Гостя»: мне предстоят встречи, интервью, записи на телевидении и радио, и я боюсь, что времени не хватит. Хорошо бы закончить раньше.


Двадцатый век без Гитлера… Этот геополитический вымысел занял меня всерьез, потребовалось несколько месяцев размышлений, хотя результатом станут всего несколько строчек романа.

По моей версии, Германия тридцатых годов не избежит правого режима, опирающегося на армию. Однако случится ли без Гитлера второй мировой конфликт? Не думаю. Оспорив Версальский договор, оккупацию Рейнланда, Германия наверняка удовольствуется короткой войной с Польшей за Данцигский коридор,[32] не более того. Остальное – оккупация Австрии, Чехословакии, Франции – производное гитлеровской психологии, а не психологии немецкой. Не говоря уже, разумеется, о патологических, сугубо гитлеровских элементах: ненависти к еврею, к цыгану, к калеке и к христианству. Холокост, как я показал в своей книге, только его детище, свершившееся при попустительстве окружающих. Он умел держать трусов в страхе и навязал Германии это «окончательное решение». Это он замарал ее в крови.

Леденящая ирония истории: надо было после войны картинам лагерей смерти всколыхнуть мировое общественное мнение, чтобы государство Израиль, о котором так долго говорили, наконец родилось. Без Гитлера нет Израиля. Он был катализатором сионизма. Мурашки по спине от такой иронии…

Однако я не могу не думать, что без Гитлера и навеянного им ужаса Израиль не создавали бы так поспешно и порой с таким неуважением к коренному населению Палестины.

Эмоции… Эмоции, дающие силу идеям. Эмоции, чреватые насилием. Эмоции, всегда ставящие нас на сторону жертв и тем самым порождающие новые жертвы.

Если эмоции наводят иногда на новые мысли, значит они неверны. Остерегаться эмоций в политике…

В этом двадцатом веке без Гитлера Америка наверняка осталась бы в Америке. Далекая, провинциальная, потешная, фольклорная, она была бы нам симпатична, как деревенский кузен. Она не стала бы ни спасительницей западного мира, ни его жандармом. Она не собрала бы у себя все европейские мозги, бежавшие от нацистского варварства, и Нобелевских премий ей бы досталось мало. Чтобы подзадорить моего читателя, я даже утверждаю, что прорыв в науке и технологиях, несомненно, совершила бы Европа и что – почему бы нет? – первым на Луну ступил бы немецкий астронавт…


Самолет летит в Канаду. Я закончил книгу посреди Атлантики, с глазами, полными слез.


Бруно М. нравится книга. Я не смог бы обойтись без его одобрения. Пьеру С. тоже нравится. Уф!

Сам я ничего о ней не думаю – перечитываю, только чтобы править.


Бруно М. и Пьер С. – самые непредвзятые люди из всех, кого я знаю, свободно и оригинально мыслящие, далекие от всяких стандартов – представляют только самих себя! Достаточно ли мне их мнения?

Надо бы привлечь других друзей, поглупее, побанальней, позаурядней…


Бурный спор с Натали Б. и Сержем С.: они прочли, но так и не поняли, что же я написал.

Они отказываются признать, что Гитлер мог бы быть другим, не тем, кем был; каждый выдвигает свой детерминистский тезис. Для Натали Б. личность Гитлера запрограммирована генетически (это Золя!). Для Сержа С. личность Гитлера обусловлена его детством (это психоанализ по-американски!). Сколько пустословия! Гипс для мысли! Я отвечаю по пунктам, использую философский подход, доказываю, что они сами себе противоречат, потому что одновременно верят и не верят в свободу.

Когда я демонстрирую им их непоследовательность, они вскидываются и возвращаются к своему первому доводу: не надо пытаться понять Гитлера.

– Вы правы, – заключаю я. – Если хотите, чтобы это повторилось, ни в коем случае не пытайтесь понять.

Они выводят меня из себя. Я их тоже. Наша дружба пострадала из-за этой книги.


Литература – не самоцель.

Книга должна вызывать споры, иначе она бесполезна.


Дидро, ты бы со мной согласился, не правда ли?


Натали Б. и Сержу С. невыносимо, что Гитлер временами может выглядеть человечным… пусть даже на бумаге.

Назад Дальше