Фрейд наклонился к пациенту и медленно произнес:
– Вы не видите снов, вернее, вы их не помните с тех пор, как вам сообщили о смерти отца.
Мерзавец! Как он догадался? Только не нервничать! Не выходить из себя!
– И я даже могу сказать вам, – продолжал Фрейд, – почему с того дня вы перестали запоминать свои сны.
– Да ну? – проскрипел Адольф и сам удивился своему противному голосу.
– Да. Хотите, чтобы я вам сказал?
– Да ладно!
– Хотите? Правда хотите?
– Валяйте, я бы поржал.
Адольф все больше удивлялся тому, как грубо отвечает доктору, но справиться с собой не мог. Господи, как хочется пустить ему струю прямо в лицо.
– Маловероятно… Думаю, вы будете… шокированы.
– Это я-то? Вот ведь умора! Меня ничем не шокировать!
Откуда этот тон? Этот визгливый голос? Успокойся, Адольф, успокойся!
– Да, ничем – кроме голой женщины.
В точку! Решительно этот человек зол на меня! Он не вылечить меня хочет, а извести!
– Согласен, я сам вам это сказал, и что с того? Выкладывайте, почему я не вижу снов после смерти отца, господин всезнайка, давайте, раз вы такой умный!
– Потому что с самого раннего детства вам не раз снилось, как вы его убиваете. Когда вам сказали о его смерти, вы почувствовали себя ужасно виноватым и, чтобы защититься от ваших убийственных поползновений, равно как и от чувства вины, запретили себе осознанный доступ к вашим сновидениям.
Ярость захлестнула Адольфа. Он должен был ударить. Вскочив с дивана, он поискал глазами, что бы разбить.
Фрейд метнул встревоженный взгляд на стопку книг на полу. И Адольф, найдя его слабое место, начал топтать ее ногами.
– Нет… нет… – стонал Фрейд.
Адольф не утихомирился: мольбы врача уподобились для него воплям «избиваемых» книг.
Чуть успокоившись, тяжело дыша, взмокший и взъерошенный, он повернулся к врачу. Фрейд улыбнулся:
– Теперь вам лучше?
Невероятно! Он говорит так вежливо, как будто ничего не произошло!
– Я положил здесь эти книги специально для вас. И правильно сделал. Иначе вы могли бы обрушить свой гнев на что-нибудь более ценное. Такового в этой комнате хватает.
Фрейд окинул взглядом горделивого охотника старинные статуэтки, египетские, критские, кикладские, афинские, римские, греческие, во множестве стоявшие на комодах и бюро. «Переколотить бы всю эту коллекцию», – подумал Адольф, но было поздно: пламя погасло, желание ушло, гнев иссяк.
Фрейд приблизился к нему:
– Мой мальчик, в этих чувствах нет вашей вины. Всякий ребенок мужского пола слишком сильно любит свою мать и желает смерти отца. Я назвал это эдиповым комплексом. Все мы прошли через это. Беда в том, что не все отцы умеют восстанавливать гармонию семейной жизни. Ваш отец…
– Замолчите! Не хочу этого слышать! Я больше к вам не приду.
– Естественно.
– Говорю вам, это не пустая угроза: я больше сюда не приду!
– Я понял. Зачем так кричать? Я могу оглохнуть. Дело ваше. Не я падаю в обморок, а вы. Придете вы или нет, для меня это ничего не изменит. А вот для вас…
Адольф сжал голову руками. Он не вынесет этих логических построений, подобных шаманским заклинаниям.
Фрейд коснулся его плеча. Оба вздрогнули, но Фрейд не убрал руки. Мирное, успокаивающее тепло образовалось между рукой и плечом и растеклось по их телам.
Фрейд заговорил. Его голос звучал мягко, на тон ниже, и был совсем не похож на обычный тембр карлика, компенсирующего свой малый рост властью над другими.
– Заключим сделку, мой дорогой Адольф. Если после этого сеанса вы не увидите сна, больше не приходите. Но если, как я предвижу, вы снова начнете видеть сны, обещайте вернуться. Согласны?
Адольф чувствовал такую усталость, что был готов согласиться, лишь бы положить конец этому напряжению. Уйти! Уйти как можно скорее! И забыть дорогу сюда!
– Согласен.
– Слово чести? Вы придете, если увидите сон?
– Слово чести.
Удовлетворенно кивнув, Фрейд спокойно сел за бюро и принялся что-то писать.
Адольф вышел в прихожую и стал искать свое пальто, чтобы скорее исчезнуть.
В дверях Фрейд задержал его:
– А наша сделка?
– А, ваша вывеска…
Адольф положил пальто и втянул голову в плечи. Ничего не поделаешь! Деваться некуда. Уговор есть уговор. Даже если это уговор с мошенником.
– Какую вывеску вы хотите? – спросил он мрачно.
– Вы не будете возражать, если мы изменим задачу?
Адольф пожал плечами:
– Нет, если речь идет о живописи.
Суровое лицо врача расплылось в улыбке. Он казался очень довольным.
– Отлично. Тогда благоволите следовать за мной, прошу вас. Я все приготовил.
Адольф прошел за Фрейдом по коридору. Доктор открыл дверь:
– Это туалет, которым пользуются мои пациенты. По-моему, ему не повредит немного свежей краски.
Адольф ошеломленно смотрел на подернутые плесенью стены, на кисти и банки с зеленой краской, стоявшие на плиточном полу, и от возмущения не находил слов.
Фрейд улыбнулся и направился назад в кабинет:
– Я же говорил вам – рассердитесь.
* * *– Зовите меня Ветти, – сказала фрау Хёрль.
Гитлер взирал на свою квартирную хозяйку с уважением.
Фрау Хёрль – нет, простите, Ветти – подчиняла себе всех, к кому обращалась, даже когда наклонялась, подавая кофе, или утопала в кресле-качалке, покуривая легкую сигару. Это была крупная, хорошо сложенная женщина, с выдающейся грудью, величественными бедрами, могучими ягодицами; из-под ее строгих платьев проглядывало тело, неподвластное ее воле. Щедрость ее форм неизменно притягивала взгляды мужчин, невзирая на строгий узел волос, глубокие, не по возрасту, складки на шее, на сеточку морщин, видневшуюся на запястьях и в вырезе платья. Непокорные рыжие пряди, выбивающиеся из прически, широкий шаг, от которого колыхались роскошные бедра, походка враскачку говорили о жаркой чувственности. Казалось, что Ветти, подобно многим крупным женщинам, была не в ладу со своим телом; оно выражало ту часть ее существа, которую ее же социальное поведение отвергало. Она говорила сухо, как скупой и дотошный бухгалтер, одевалась под даму-патронессу, а двигалась как богиня из гарема.
– Я высоко ценю артистов. Я очень рада, что вы живете у меня, Дольферль. Вы позволите мне называть вас Дольферль, дорогой Адольф?
– Да… да, Ветти.
Ветти довольно улыбнулась. Она привыкла руководить у себя всем: хозяйством, распорядком, нравами («Никаких женщин в моем доме, никаких супружеских пар») – и сама определяла степень фамильярности общения. Она могла быть очень сдержанной, даже холодной с иными постояльцами, жившими у нее годами, или очень радушной, как намеревалась держать себя с юным Гитлером.
Это особое расположение раздражало других мужчин в пансионе. Ветти как будто говорила им: «Вы стары, а он молод и нравится мне больше вас». Поэтому все они невзлюбили Гитлера и никогда не упускали случая садануть его дверью или толкнуть на лестнице, но Адольф этого просто не замечал, как не замечал и особой любезности фрау Хёрль – о, простите, Ветти – по отношению к нему: он трепетал перед этой властной женщиной, всеобщей матерью, у которой даже фамильярность казалась приказом.
Гитлер был особенно покорен и, стало быть, очарователен с Ветти по той причине, что солгал ей, и исключительная предупредительность хозяйки объяснялась этой ложью. Она думала, что он каждое утро отправляется в Академию художеств. Не раз, когда он поджидал клиенток на вокзале, ему мерещилась в конце перрона Ветти – то обманывала его величавая походка богатой польки или русской графини. Он приучил себя сохранять спокойствие и не бояться нежданного появления грозной хозяйки, которая была слишком занята надзором за тем, что происходило под ее кровом, и потому позволяла себе лишь ненадолго отлучаться каждое утро на рынок и никогда не уходила далеко от пансиона, расположенного в доме номер 22 по улице Фельбер, а стало быть, ноги ее не могло быть на вокзале.
Когда Гитлеру требовалось скоротать время между двумя прибывающими поездами, он шел в кафе «Кубата», где читал газеты, разложенные на столах для клиентов. Он осваивал политику. Он, прежде читавший только книги, приключенческие романы, оперные либретто или сборники Ницше и Шопенгауэра, открывал для себя новости дня, силился усвоить названия партий, имена их лидеров, игры демократии. Он вникал во всё с одинаковой страстью, чувствуя, что становится мужчиной.
Однажды на вокзале белокурый мужчина, элегантный и изысканный, с папиросой в причудливом мундштуке из слоновой кости, затянутый в узкое пальто из каракуля, блестящего и переливающегося, как шелк, выходя из поезда, бросил журнал в урну, промахнулся, и тот упал прямо под ноги Гитлеру.
Адольф Гитлер сел в уголке и пролистал брошюру – он никогда не видел таких в кафе «Кубата», зато заметил в табачной лавке в доме номер 18 по улице Фельбер, где их покупали красивые, изысканно одетые люди. Журнал назывался «Остара», на его обложке красовался знак, которого Гитлер никогда прежде не видел, но счел настоящим произведением искусства: крест с дважды загнутыми концами. Полистав статьи, он узнал, что это свастика, древний символ солнца у индусов. Главный редактор журнала, некто Ланц фон Либенфельс, сделал этот «угольчатый» крест эмблемой германского гения.
Адольф Гитлер сел в уголке и пролистал брошюру – он никогда не видел таких в кафе «Кубата», зато заметил в табачной лавке в доме номер 18 по улице Фельбер, где их покупали красивые, изысканно одетые люди. Журнал назывался «Остара», на его обложке красовался знак, которого Гитлер никогда прежде не видел, но счел настоящим произведением искусства: крест с дважды загнутыми концами. Полистав статьи, он узнал, что это свастика, древний символ солнца у индусов. Главный редактор журнала, некто Ланц фон Либенфельс, сделал этот «угольчатый» крест эмблемой германского гения.
Гитлер погрузился в чтение «Остары». С изумлением обнаружил он новую для себя мысль: Ланц фон Либенфельс утверждал превосходство германской арийской расы над всеми другими. Опираясь на данные археологии, он объяснял, что высшая – белокурая – раса пришла с севера Европы и воздвигла первые архитектурные памятники человечества, дольмены и другие нагромождения гигантских камней, которые служили одновременно «станциями», следами и вехами их прохождения, но еще и алтарями солнцепоклоннической религии. Эту белокурую расу, высшую и цивилизаторскую, языческую расу, поклонявшуюся Вотану, расу, которую Вагнер воспроизвел в богах и героях своих дивных опер, впоследствии захватили и раздробили другие расы, низшие, но многочисленные и бессовестные, черноволосые, повергшие Европу в нынешний упадок. Ланц фон Либенфельс призывал к пробуждению высшей расы: она должна вновь взять верх, защититься от других рас и без колебаний уничтожить их. Он подробно разработал беспрецедентную медицинскую и политическую программу: блондины должны ввести принудительную стерилизацию всех брюнетов, мужчин и женщин, чтобы избавиться от них за два поколения; тем временем следовало принять срочные меры: произвести в Германии и Австрии депортацию всех умственно отсталых, неизлечимо больных и представителей нечистых рас. Пусть, пока не очищена вся земля, будет обеззаражена германская территория. Первыми, от кого следует избавиться, Ланц фон Либенфельс называл евреев, представляя их грязными, вонючими крысами, проникающими повсюду через сточные трубы, поддерживающими друг друга, исподволь прибравшими к рукам финансы, промышленность и проституцию, – эти скоты, ответственные за все, что есть в мире безобразного, не посовестятся, в отличие от гордой нордической расы, организовать торговлю белыми женщинами. Чтобы отдать дань белокурой расе, героической и созидательной, чтобы воспеть хвалу голубым глазам – только они достойны смотреть на мир, – Ланц фон Либенфельс создал орден – орден Нового Храма и приглашал желающих в свой старинный замок Верфенштайн, расположенный на берегу Дуная, на лекции и ритуальные церемонии.
Гитлер был так заворожен, что забыл о времени. Сердце колотилось, во рту пересохло, вытаращенные глаза жадно пожирали каждую букву текста. Никогда в венской прессе, глобально антинемецкой и профранцузской, он не встречал ничего подобного. Даже в «Дойчес фольксблатт», откровенно антисемитском органе христианской социальной партии, не было подобной экстремистской логики, этой систематизации, разработки радикальной и рациональной программы, вытекающей из превосходства одной расы над всеми остальными. У него закружилась голова. Частичка экзальтации Ланца фон Либенфельса проникла в него, как заразная лихорадка.
Он в ярости захлопнул журнал и прочел цену, напечатанную рядом со свастикой.
– Пятнадцать геллеров за такую чушь! Ее бы следовало запретить к продаже! Мерзость!
Возмущенный такой глупостью, шокированный рассудочной, историографической, почти научной формой, в которую идеолог облек свой оголтелый расизм, он выбросил журнал в мусорный бак.
– Самое место для этой подтирки!
Воспитанный матерью в уважении к ближнему, Гитлер привык презирать антисемитов. Разве сам он не питает нежную любовь к доктору Блоху, семейному врачу, так поддерживавшему его мать во время болезни? Он никогда не судил о людях по их национальности и не различал евреев. Почитав «Остару», он не только вновь испытал впитанное в семье презрение к расизму, но был возмущен. Он чувствовал себя лично задетым нападками Либенфельса: блондины выше брюнетов! Стало быть, и его, Гитлера, следует подвергнуть вазэктомии и депортировать невесть куда. Какое опасное нагромождение нелепостей!
Нервный, раздраженный, без внушающей доверие прекрасным клиенткам улыбки на губах, Гитлер решил сегодня не работать и вернулся в дом 22 на улице Фельбер.
– О, Дольферль, вы уже дома! – смущенно воскликнула дремавшая в шезлонге хозяйка, поправляя узел волос над расслабленным телом, куда более чувственным, чем она могла себе представить.
– Да, преподаватель портрета заболел. Я пришел поработать у себя в комнате.
– Преподаватель портрета? Решительно вас учат чудесным вещам.
Гитлер скромно потупился.
– Выпьете со мной чая?
– Да, фрау Хёрль… э-э… да, Ветти.
Ветти улыбнулась, оценив усилие, как учительница, подбадривающая ученика.
Они прошли в личные апартаменты Ветти, куда постояльцам вход был заказан.
Ветти передвигалась по своей мещанской гостиной с неспешной грацией великанши; когда она нагнулась, чтобы взять поднос, груди едва не вывалились из корсажа; она села на стул с помпончиками и, выгнувшись в вызывающей позе, которую считала достойной, поднесла чашку к губам и глубоко вдохнула аромат, словно собиралась полакомиться.
– Знаете, дорогой Дольферль, мне безумно любопытно взглянуть на ваши рисунки.
Гитлер зарделся:
– Да… при случае, может быть. Пока я собой недоволен.
– Вы слишком скромны, – сказала она, опустив длинные ресницы движением соглашающейся женщины.
– Нет. Нет. Не скромен – трезв.
– О, это еще лучше, – выдохнула она с грудным хрипом, по ее мнению томным, но напоминавшим скорее альковный крик.
Опершись локтями на стол, она наклонилась к Гитлеру, и корсаж под напором грудей едва не лопнул.
– Мне бы очень хотелось при случае попозировать для вас.
Она задумалась, сложив губы в непристойную гримаску.
– Только не подумайте плохого. Я бы позировала для портрета. А вы бы могли поупражняться…
Она блеснула глазами, накрутила на палец непокорную прядь, восхищенная собственной идей.
– Что скажете?
Но испуганный Гитлер был не в состоянии ответить.
Он вдруг заметил на рабочем столике стопку журналов «Остара».
* * *Адольф неподвижно сидел по-турецки на кровати, запрокинув голову и прикрыв глаза, и пускал кольца дыма под потолок, как вдруг кто-то позвал его с улицы:
– Адольф! Адольф! Поторопись! Выходи!
Выглянув в окно, он увидел доктора Блоха, одетого по-вечернему, в крылатке, смокинге и цилиндре; высунувшись из фиакра, врач весело окликал его.
В мгновение ока Адольф вышел к нему в своем поношенном сюртуке, с отцовскими перчатками в одной руке и старой тростью с граненым набалдашником в другой.
Фиакр катил в ночи. Странные краски играли на лице доктора Блоха, слишком красные на щеках, слишком черные и блестящие вокруг глаз. Не знай его Адольф так хорошо, мог бы поклясться, что врач накрасился. Доктор Блох пил шампанское бокал за бокалом, угощая и юношу, который исправно вливал в себя пенный напиток.
Распевая песни, они добрались до отдаленного квартала Вены, где Адольф раньше не бывал. Коляска остановилась на берегу канала: все дома, как в Венеции, выходили прямо к воде.
Доктор Блох посадил его в гондолу. Они беззвучно и мягко скользили по поверхности черных вод, маслянистых и безмятежных, миновали несколько странных улиц, проплыли мимо освещенных дворцов, откуда доносились томные звуки баркарол.
Гондола причалила к ступенькам одного из домов, из окон которого слышался смех. На воде плясали звезды.
Доктор Блох взял Адольфа за руку, и они вошли в мраморный вестибюль. Монументальные лестницы вели на верхние этажи. На первой площадке их окружила стайка женщин в кричаще-ярких перьях, все они щебетали на каком-то неизвестном Адольфу языке. Они касались их, гладили, доктор Блох не возражал и невозмутимо улыбался, как будто это были его домашние собачки. Они тискали руки, бедра, ляжки Адольфа; ему это не нравилось, но он решил во всем подражать старшему товарищу.
На второй площадке стайка вдруг рассеялась. Доктор Блох ввел Адольфа в комнату, где несколько женщин в ночных рубашках или комбинациях увлеченно вышивали, вязали и шили.
Одна из них выронила свое рукоделие, схватилась руками за горло и воскликнула:
– Герр Гитлер!
Все закричали наперебой. Имя Гитлера перелетало от кудрявой головки к головке завитой. Они закрывали лицо руками, словно боясь пощечин…
Доктор Блох попытался овладеть ситуацией:
– Нет, это не герр Гитлер, это его сын.
Адольф почувствовал острую боль внизу живота – видно, одна из женщин коварно ударила его, – согнулся пополам, покачнулся и рухнул на пол.