Теперь в тишине долины Шенандоа этот десятимесячный «русский фильм», словно «виртуал риэлити», включался в сознание Палмер абсурдно перемешанными кусками, то по ночам на подушке, то за рулем «Тойоты», то в супермаркете, то во время бега, то перед телевизором, то при раскуривании сигареты — эта, приобретенная в России, вредная привычка казалась чем-то вроде инфекционного заболевания просвещенным жителям Виргинии — и перекрывал собой полыхание «индийского лета», мелькание белок, маршировку школьного оркестра, привычные телесерии, по которым она, надо сказать, основательно скучала в России, пока не забыла.
Вдруг она видела перед собой гигантскую торговую смуту Москвы, кашу снега с грязью под ногами, а над головами ошалевших от дикого капитализма ворон, женские кофточки на плечиках рядом со связками сушеной рыбы, развалы консервов вперемешку с дверными ручками, бутылками водки, губной помадой, томиками Зигмунда Фрейда и Елены Блаватской. В глубоком сне блики России, вмещавшие в себя нечто большее, чем чувства или мысли, впечатывались в темноту, словно образы ее собственного умирания.
Мезозойская плита российского континента пошевеливалась медлительной жабой, метр в тысячелетие.
Встряхиваясь, она курила в спальне — только «Мальборо», чья марка почему-то считалась в Москве самой шикарной, — и снова кусками просматривала свой «фильм»: драка вьетнамских торговцев в поезде Саратов — Волгоград, крошечные и свирепые в джинсовых рубашках со значками «Army USA», они прыскали друг другу в лицо из ядовитых пульверизаторов и растаскивали какие-то тюки; раздача гуманитарной помощи детям сиротского дома возле Элисты, она туда приезжала в ходе совместной акции британского Красного Креста и германской группы «Искупление»; таскание по чердакам и подвалам богемной Москвы и мужчины, множество этих не всегда сильных, но всегда наглых, подванивающих неистребимым никаким парфюмом потцом, грязно ругающихся или воспаряющих к небесам; тащили в угол, совали водку, тут же чиркали своими ширинками, как будто в этой стране идеи феминизма и не ночевали.
Иногда она в ужасе вскрикивала: неужели именно таких кобелей она подсознательно предвосхищала, думая о России? Нет, нет, было ведь и другое, то, что совпало с юношескими восторгами: и скрипичные концерты, и чтение стихов, и спонтанные какие-то порывы массового вдохновения, когда в заплеванном переходе под Пушкой шакалья толпа вдруг начинала вальсировать под флейту, трубу и аккордеон. «Дунайские волны»! После вальса, однако, все стали разбегаться, вновь в роли шакальей стаи, и аккордеонист вопил им вслед: «Падлы! Гады! А платить кто будет, Пушкин?!» Оставшись в пустоте, закрыл глаза и заиграл «Yesterday».
Столько всякого было, и все-таки сознайтесь, Кимберли Палмер, главным вашим открытием в России оказались мужчины.
Сначала она встречалась с ними, как бы движимая какой-то слезливостью, материнскими атавизмами, а потом, приходится признать, появилось нечто сугубо физиологическое, некий сучий жар, мэм. В китайгородской студии художника, пожалуй, не осталось ни одного завсегдатая, который бы не познакомился поближе с «англичанкой», или как ее еще называли здесь с памятной декабрьской ночи 1991 года, когда пакет с гуманитарной помощью был принят за ребенка, «матерью-одиночкой».
Дошло до того, что о ней стали говорить нечто не совсем понятное: «Вразнос пошла баба!»
Самые ужасные воспоминания были связаны с Сокольническим абортарием, куда Модик Орлович ее привез к знакомому доктору.
В стерильно чистой Виргинии даже представить себе было нельзя подобной медицины, подобных санитарок и сестриц, не говоря уже о пациентках. Палмер была уверена, что живой ей оттуда не выйти, и тем более удивительно было то, что так все обошлось, не оставив ничего, кроме гордости сродни той, что остается у заложников после бейрутского плена.
Потрясенный сержант Айзек Айзексон, в первый же вечер по возвращении получив от нее то, о чем мечтал столько лет в танталовых муках, с налетом трагического сарказма пробормотал: «Я вижу, ты там прошла курс групповой терапии по преодолению сексуальной сублимации, не так ли?» — «Если только не групповой хирургии», — усмехнулась она.
Сержант Айзексон по роду службы сталкивался с проявлениями бешенства, однако до недавнего времени не очень-то понимал, откуда бешенство берется в человеческой природе. Теперь, когда ему самому пришлось иной раз подавлять вспышки бешенства, его взгляды на человеческую природу значительно расширились. И даже как бы углубились. «Вот именно, — иногда он говорил сам себе, сидя off duty за упаковочкой пива перед хрюкающим телевизором, — теперь я как-то глубже смотрю на всю эту сволочь».
Он сделал Палмер предложение и неожиданно получил согласие, что опять поколебало его представление о человеческой природе, в какую сторону, он пока не мог разобраться. Теперь они появлялись на людях, в частности в кегельбане «Аскот», как жених и невеста.
Все вообще входило в свою колею. Разумеется, в отделе автомобильных ссуд банка «Перпечьюэл» сидела другая Кимберли Палмер, если так можно сказать о вечно жующей халде из Западной Вирджинии, однако банк-конкурент почти немедленно пригласил к себе местную знаменитость, что выполнила свой долг американской христианки в столь далекой и опасной стране, и этим привлек новых клиентов к своим источникам финансирования. Огромные клены, тополя и каштаны на улицах Страсберга с умиротворяющим шелестом приняли блудную бегунью под свои кроны. Из Москвы никто не отвечал на письма Палмер, и Россия снова стала превращаться в академическую абстракцию из университетского каррикулума. В лучшем случае она еще ассоциировалась с «Шестой Патетической» Чайковского, которую Палмер прослушивала во время пятимильного бега; скрипки и медь, щемящие взлеты маленьких дудок… И это Россия?.. Предмет вдохновения и продукт вдохновения существовали в разных плоскостях, не сливаясь. Музыка находилась в пугающем отчуждении от обоняния.
«Даже если ты так любишь эту дрянь, вовсе не обязательно туда ездить. Возвращайся в университет и изучай всех этих», — говорил неглупый Айзек. Он вступил в переписку по поводу вакансий в органах охраны порядка по периферии университета Вандербилт в городе Нашвилл, Теннесси. Кое-какие накопления, сделанные при холостяцкой умеренности, помогут продержаться года два-три до получения нашей девушкой «мастера изящных искусств».
Так непритязательно все протекало едва ли не целый год, а именно до конца сентября 1993-го, когда в доме Палмер раздался внеурочный, а именно в три утра, телефонный звонок. На проводе был Аркадий Грубианов. Ну это по старинке говоря, «на проводе», в ночной действительности перепуганной Палмер послышалось что-то космически гулкое, судьбоносное в этом звонке извечного московского гуляки, «ходока» и «алкаша». «Привет, старуха, — сказал он по правилам московского жаргона, который еще так недавно восхищал пионерку гуманитарной помощи, а сейчас вызвал лишь легкую тошноту. — Надеюсь, еще не забыла „те ночи, полные огня“? Звоню тебе из вашей столицы. Нет, не из нашей, а из вашей, из вашего-не-нашего Вашингтона-не-Нашингтона, всасываешь? Бессонница, старух, Гомер, тугие паруса, вот, список кораблей, ну прочел, в общем, до середины и подумал: дай-ка позвоню Кимке Палмер, все-таки хорошо, когда своя чувиха есть за океаном, верно? Да нет, не эмигрировал, чего мне эмигрировать, когда и дома хорошо. Бизнес, конечно, да только не коммерческий, а государственный. Аршином-то нас, мамаша, общей палкой-то не измеришь, только я тут с правительственным визитом».
Из дальнейшей, то ленивой с прихлебом, то скороговорчатой с захлебом, болтовни забубенного Грубианова Палмер поняла, что он недавно стал членом правительства, а именно министром культурных коммуникаций — не путать с министерством культуры — Российской Федерации, и вот сейчас прибыл в Вашингтон во главе делегации. «Переговоры ведем, старух, по пять, по пятнадцать переговоров ежедневно, всего пять тысяч переговоров! Десять тысяч соглашений подписываем! Курьеры летят туда-сюда, тридцать тысяч курьеров! Факсы, модемы, все дымится! У меня и у самого уже дымится, потому и тебе звоню! Приезжай в „Риц-Карлтон“, спросишь министра Грубианова!»
Иначе, как дурацкой шуткой, не могла Палмер полагать ночные излияния московского шута с амплуа «герой-любовник». Он и сейчас был почти piastered, когда молол своим могучим, но не очень послушным языком какой-то вздор о правительственном оздоровительном центре, где он плавает ежедневно с самим Рублискаускасом и прыгает с трамплина в воду вслед за самим Пельмешко, плашмя, пузом, фонтан из жопы, и где как раз было предложено ему, брызги шампанского, министерское кресло.
Палмер не до конца понимала специфику революционных ситуаций, и потому ей трудно было представить, что министром может стать какой-то основательно бесноватый актер актерыч, больше того, что даже и министерство для него могут сшить прямо на краю плавательного бассейна. «Хочешь, машину за тобой пришлю? С телохранителями! Пять телохранителей! Десять!»
Палмер не до конца понимала специфику революционных ситуаций, и потому ей трудно было представить, что министром может стать какой-то основательно бесноватый актер актерыч, больше того, что даже и министерство для него могут сшить прямо на краю плавательного бассейна. «Хочешь, машину за тобой пришлю? С телохранителями! Пять телохранителей! Десять!»
«Послушай, Эркэйди, я совсем не в позиции идти в тебя три часа эй эм», — наконец сформулировала Палмер.
«Ну вот, опять по-чухонски заговорила», — огорченно вздохнул министр, а потом совсем ее ошарашил, сказав, что в таком случае Магомет сам придет к горе, в том смысле, что вечером он будет в десяти милях от ее «с-понтом-Страсберга», а именно в Корбут-плэйс, ну да, у тех самых Корбутов, которые дают ужин в его честь, и он ее приглашает как министр. Приезжай без балды, этот Стенли Корбут — совсем нормальный малый, совсем свой в дупель чувак, торчит на Рашен Арт, Птица-Гамаюн замаячила его до пупа!
Корбут-плэйс! Хоть и расположено было это поместье в десяти милях от Страсберга, местные жители могли увидеть его крыши только с видовой площадки на Голубом Хребте, в тридцати милях отсюда. Все подгезды к лесистой территории, размером не уступающей карликовым государствам Европы, вроде Андорры или Лихтенштейна, были перекрыты шлагбаумами. Для местной девушки приглашение в замок королей мясо-молочного бизнеса было равносильно какому-то опро-ивонно-ванному воплощению мечты. Палмер была уже не совсем местной, но тем не менее поехала. Почему-то захотелось снова увидеть полные красные губы Аркашки Грубианова. Что касается робости перед мясо-молочной аристократией, то Палмер, вращаясь чуть ли не год среди богемной или, как тогда говорили, «халявной» шпаны, уловила одну кардинальную установку «а мы кладем», то есть «нет проблем», в непрямом переводе на английский.
Ничего не сказав своему сержанту, она отправилась в своей «Тойоте». Может быть, Аркашка и все наврал, но почему не рискнуть? У первого шлагбаума дежурили сильные ребята из корбутовской гвардии. Узнав, что она приглашена министром Грубиановым, они почтительно козырнули и теми же увесистыми ладошками указали направление. Сразу же за чекпойнтом лес переходил в парк. За аллеями стройных дерев видны были обкатанные идеальной стрижкой зеленые холмы, античные скульптуры и садовые, на версальский манер, террасы, спускающиеся к пруду с фонтаном. Стекла шато отражали шенандоаский закат во всем его великолепии и даже превосходили это природное явление, поскольку добавляли к нему архитектурную симметрию. «Эти закаты меня всю жизнь сбивали с толку», — подумала Палмер, входя в замок. Только уже переступив порог, она сообразила, что дверь ей открыл лакей в чулках и перчатках.
В обеденном зале с дубовой резьбой, которой бы хватило на эскадру фрегатов, сидело общество, персон не менее двух дюжин.
Обнаженные плечи дам как бы раздвигали и без того обильные масштабы сервировки. Палмер опустила древнерусскую шаль: плечи были не худшими частями ее хозяйства. «Я спал с этими плечами, я с ними жил», — вспомнил министр Грубианов. Он являл собой воплощение этикета. Вместо вечно разодранного свитера с закатанными рукавами на нем был полный комплект «черного галстука», взятый на прокат через отдел сервиса отеля. С благосклонной улыбкой он указал Палмер на свободное место, пару кувертов от себя, одесную. Еще более церемонной особой предстала с лиловатыми павлиньими окологлазиями девица Ветушитникова, известная в соответствующих кругах Российской Федерации как Птица-Гамаюн, ныне заведующая сектором юношеского обмена. Издалека она лишь губками еле-еле шевельнула, посылая Палмер воздушный поцелуй.
«Воображаю, что будет, когда они напьются», — подумала адресат поцелуя.
За столом шел оживленный разговор, ну, разумеется, о России. «Леонид был настоящим лидером, господа, а вот его дочь Брежнев — это воплощение женственности. Совершенно согласен, я знал и того, и другую. Леонид был tougn, но Брежнев оказалась сущим очарованием!» Площадку постепенно захватывала старуха с подсиненными седыми кудрями, известный тип полуочумевших богатых энтузиасток, у которых каждый год новая «феня»: то Винни Манделе премию дают за «нравственный героизм», то каких-то обожравшихся поэтов везут на собственном самолете в Португалию, то «диснейленд» открывают для уличных гангстеров, чтобы отвлечь их от «крака» и пистолетов. В данный период старуха занималась долларовыми вливаниями в Министерство культурных коммуникаций Российской Федерации, МККРФ, и поэтому все ее слушали со вниманием. Звали эту даму, естественно, Джейн, она рассказывала: «КолОссал импрешнз, фолкс, неизгладимые! Возле Москвы мы посетили дом великого русского поэта на букву „П“, сейчас вспомню, ах да, дом Потемкина!»
Министр и члены делегаций почтительно кивали нижними частями голов. Им никто не переводил, и они, конечно, ни фига не понимали. При слове «Потемкин» кто-то неуместно хохотнул. «Поэт Потемкин?» — переспросила Палмер. С этим именем у нее еще со времен ранних штудий в университете Вандербилт связывалось что-то не совсем поэтическое, что-то из области тайной войны, штурма Турции: жезл с бриллиантовой шишковиной, стеклянный глаз, яхта Онассиса, нет, это уже из другой оперы.
«Не просто поэт, а великий поэт, — сурово насупилась Джейн, сама как бы слегка из потемкинской эпохи с ее голубоватой волнистой укладкой. — Он жил в маленьком городе Переделкино». Неожиданно название «маленького города» было произнесено почти по-русски.
«Пастернак!» — тогда воскликнула Палмер, и Аркадий Грубианов гулко захохотал, чуть не сорвался.
«Где? — быстро оглянувшись, спросила миллиардерша, потом озарилась. — Ну, конечно, я немного перепутала, доктор Пастернак!»
Палмер начала разрезать что-то поданное на фарфоровой тарелке, похожее на тихоокеанский атолл; она трепетала.
«Сын великого доктора Пастернака показывал нам его дом, — продолжала Джейн. — Бедный, бедный, как он жил! Послушайте, сказала я сыну, пожалуйста, не возражали бы я вас снимала за столом вашего отца? О, бой, воспалился возмущением! Он кричал и махал руками, отвергая мое скромное предложение! Я никогда не думала, что между отцом и сыном были такие напряженные отношения!»
«О, бой! — воскликнула тут в тон золушка этого вечера, которую никто не знал, кроме нескольких русских. — Да ведь ваше предложение, дорогая миссис Катерпиллер, позвучало для этого человека святотатством!»
«Святотатством?!» — восхитительная старуха гордо подбоченилась на фоне резного дуба, словно адмирал Нельсон. Тут уж Аркаха расхохотался: несмотря на министерский титул. Кто-то ему, очевидно, что-то перевел из женского диалога, и он заорал через стол благотворительнице российских культурных коммуникаций: «Ну, Джейн, ты даешь! Да ведь это все равно что в туринском соборе попросить плащаницу примерить! Пастернак-то у нас там святой, дом-то его ведь храм же! Эй, кто-нибудь, переведите ей что-нибудь!»
Никто, конечно, ничего не перевел, но все начали смеяться, глядя на российского министра, который, казалось, от полноты чувств может разнести тесный фрак. Напился, однако, первым, не министр, а хозяин, Стенли Корбут, стройный ветеран бизнеса, вечно нацеленный на гольф, секс и шампанское. Последнее, очевидно, не полностью уходило в глубины его организма, а частично оседало в индюшачьей сумке под подбородком, что делало его ходячим символом небрежного и наплевательского капитализма, как бы даже уже потерявшего интерес к прибылям. «Танцы! — возопил он. — Начинаем вальсы!» — и, схватив под микитки девицу Ветушитникову, закружился с ней по направлению к спальне.
Впрочем, и почетный гость не заставил долго ждать. С не меньшей непринужденностью он сунул в нагрудный карман пару сигар с сигарного столика, в брючный глубокий кулуар бутылку «Гленморанджи» с коктейльной стойки и решительно повел подругу Палмер к выходу. Принцип взаимности. Русские не сдаются, они становятся союзниками! Все наши вещие птицы, Алконосты, Сирены, Гамаюны, настоящие, не бляди, парят в пространстве, но самая главная Фениксом встает из красного пепла, мужает с двумя башками, требует двойного рациона! Мы еще увидим небо в алмазах! Человек — блоха! Велика Российская Федерация, но отступать некуда!
Когда он угомонился и задрых на раздвинутой спальной софе, Палмер вышла под лунную благодать и присела на чугунный стульчик весом в пуд, лучшую часть бабушкиного наследства. Тут же лужайку пересекла человеческая тень, это выдвинулся на передовую позицию сержант Айзексон с полным набедренным набором: палка, пистоль, ходилка-говорилка, наручники. «Значит, это вот и есть один из твоих русских?» — сказал он с достаточным выражением. Палмер задумчиво покивала головою: «Знаешь эти русские нынче, какие-то не очень русские. Тот, что спит там сейчас, министр, он меньше русский, чем я англичанка, или ты — швед. Время художественной литературы, увы, прошло». — «Я его пристрелю еще до восхода солнца», — предположил сержант.