Парижские тайны. Том I - Эжен Сю 5 стр.


Вновь прибывший сел так, чтобы ему было удобно наблюдать за двумя субъектами со зловещими лицами, один из которых справлялся о Грамотее. Он и в самом деле не спускал с них глаз, но их столик стоял так, что они не замечали этой слежки за ними.

Временно прерванные разговоры возобновились. Несмотря на свою отвагу. Поножовщик обращался с Родольфом почтительно, не смел говорить ему «ты».

— Право слово, — сказал он Родольфу, — хотя я и получил хорошую трепку, а все же польщен, что встретился с вами.

— Потому, что заказанное блюдо пришлось тебе по вкусу?..

— Не только… Главное потому, что мне не терпится увидеть вашу потасовку с Грамотеем: он всегда избивал меня, и я буду рад… когда его тоже изобьют.

— Вот еще, неужто ты думаешь, что ради твоего удовольствия я наброшусь, как бульдог, на Грамотея?

— Нет, он сам набросится на вас, как только узнает, что вы сильнее его, — ответил Поножовщик, потирая руки.

— У меня в запасе достаточно разменной монеты, чтобы выдать ему все, что полагается, — небрежно заметил Родольф и, помолчав, добавил: — Погода нынче стоит собачья… Не заказать ли нам водки с сахаром? Быть может, это воодушевит ее, и она споет нам что-нибудь…

— Дело подходящее, — согласился Поножовщик.

— А чтобы поближе познакомиться, мы откроем друг другу, кто мы такие, — предложил Родольф.

— Альбинос, — представился Поножовщик, — бывший каторжник, а теперь рабочий, выгружающий сплавной лес на набережной Святого Павла. Зимой мерзну, летом жарюсь на солнце — таковы мои дела, — заявил гость Родольфа, отдавая ему честь левой рукой. — Ну, а вы-то кто будете? — продолжал он. — Вы впервые объявились в здешних местах… и, не в обиду будь вам сказано, лихо обработали мою башку и лихо выбили барабанную дробь на моей шкуре. Батюшки мои! Какие это были тумаки! Особенно последние… Не могу их забыть: как здорово все было проделано… Какой град ударов! Но у вас, верно, есть и другое дело, не только колошматить Поножовщика!

— Я мастер по раскраске вееров! А зовут меня Родольф.

— Мастер по веерам! Так вот почему у вас такие белые руки, — сказал Поножовщик. — Но если все ваши собратья похожи на вас, видать, это дело требует изрядной силы… А коли вы ремесленник, и конечно же честный, зачем пришли сюда, ведь в здешних местах бывают только воры, убийцы и бывшие каторжники вроде меня, потому как другие места нам заказаны?

— Я пришел сюда потому, что люблю хорошую компанию…

— Гм!.. Гм!.. — пробормотал Поножовщик, с сомнением качая головой. — Я встретил вас в крытом проходе дома Краснорукого; впрочем, молчу… Вы говорите, что не знакомы с ним?

— Долго ты еще будешь донимать меня своим Красноруким? Чтоб ему вечно гореть в адском пламени, если это придется по вкусу Люциферу.

— Ладно, приятель, вы, верно, мне не доверяете, может, вы и правы. Хотите, я расскажу вам свою историю?.. Но при условии, что вы научите меня наносить те удары, которыми закончилась моя взбучка… Мне это позарез нужно.

— Согласен, Поножовщик, ты расскажешь свою историю… а Певунья расскажет нам свою.

— Идет, — сказал Поножовщик, — погода стоит такая, что и полицейского не выманишь на улицу… Это нас позабавит… Ты не против, Певунья?

— Нет, только мне особенно нечего рассказывать… — ответила Лилия-Мария.

— И вы тоже расскажете нам о себе, приятель? — спросил Поножовщик.

— Да, я начну первый.

— Мастер по раскраске вееров, — проговорила Певунья, — какое хорошее ремесло.

— А сколько вы получаете за свои веера? — спросил Поножовщик.

— Я работаю сдельно, — ответил Родольф. — Если повезет, выколачиваю четыре, а то и пять франков в день, но это летом, когда долго бывает светло.

— И вы часто погуливаете, бездельник?

— Да, когда я при деньгах, то трачу немало: во-первых, шесть су за ночь в меблированной комнате.

— Я не ослышался, монсеньор… вы платите шесть су за ночь! — проговорил Поножовщик, прикладывая руку к шапке…

Обращение «монсеньор», прозвучавшее иронически в устах Поножовщика, заставило улыбнуться Родольфа.

— Да, я люблю удобства и чистоту, — продолжал он.

— Поглядите на этого пэра, на этого банкира, на этого богача! — вскричал Поножовщик. — Он платит шесть су за ночлег!

— Кроме того, — продолжал Родольф, — я трачу четыре су на табак, выходит уже десять су; четыре су — за завтрак, четырнадцать — пятнадцать су — за обед, одно или два су за водку, словом, около тридцати су в день. Мне не приходится работать всю неделю напролет: в свободное время я кучу.

— А ваша семья? — спросила Певунья.

— Мои родители умерли от холеры.

— А кем они были? — спросила Певунья.

— Старьевщиками, торговали старым тряпьем на Главном Рынке.

— И за сколько вы продали их дело? — спросил Поножовщик.

— Я был тогда слишком молод, все продал мой опекун. Когда я стал совершеннолетним, мне еще пришлось вернуть ему тридцать франков… Вот и все мое наследство.

— А на кого же вы работаете?

— Мою обезьяну[38] зовут Борель с улицы Бурдонне. Болван и притом груб; вороват и скуп. Ему легче потерять глаз, чем расплатиться со своими работниками. Таковы его приметы. Если он заблудится, не разыскивайте его, пропади он пропадом. Я учился у него своему ремеслу с пятнадцати лет; в армии я не служил: вытянул счастливый номер. Живу я в старом еврейском квартале, в комнате на пятом этаже, окнами на улицу; зовут меня Родольф Дюран… Вот и вся моя история.

— А теперь твой черед, Певунья, — сказал Поножовщик, — свою историю я оставлю на закуску.

Глава III ИСТОРИЯ ПЕВУНЬИ

— Начнем с самого начала, — сказал Поножовщик.

— Да… с твоих родителей! — подхватил Родольф.

— Я их не знаю… — ответила Лилия-Мария.

— Как так? — вырвалось у Поножовщика.

— Я о них слыхом не слыхала. Меня нашли в капусте, как говорят маленьким детям.

— Ну и ну! Выходит, Певунья, мы с тобой из одного семейства!..

— У тебя тоже не было дома, Поножовщик?

— Я сирота, и дом мой — парижские улицы, как, верно, и у тебя, дочка.

— А кто же воспитал тебя, Певунья? — спросил Родольф.

— Сама не знаю, сударь… Сколько я себя ни помню, кажется, мне было лет семь-восемь, я жила с одноглазой старухой. Ее прозвали Сычихой из-за крючковатого носа и единственного круглого зеленого глаза, как у окривевшей птицы.

— Ха!.. Ха!.. Ха!.. Я так и вижу эту стерву, — вскричал, смеясь, Поножовщик.

— По вечерам одноглазая старуха, — продолжала Лилия-Мария, — посылала меня для вида продавать леденцы на Новом мосту, а на самом деле заставляла просить милостыню… Если я собирала меньше десяти су, она била меня и морила голодом.

_ Понятно, дочка, — сказал Поножовщик, — пинок вместо хлеба и несколько подзатыльников в придачу.

— Бог ты мой, так я и жила…

— А ты уверена, что эта женщина не была твоей матерью? — спросил Родольф.

— Понятно, уверена: Сычиха то и дело попрекала меня, что я круглая сирота, что нет у меня ни отца, ни матери; клялась, будто подобрала меня на улице.

— Итак, — сказал Поножовщик, — ты получала вместо еды колотушки, если приносила домой меньше десяти су!

— На ночь я выпивала стакан воды и зарывалась в охапку соломы, брошенную Сычихой прямо на пол; говорят, будто солома греет. Какое там! Иной раз я всю ночь напролет дрожала от холода.

— Еще бы, эти перья из босса[39] холодят, как лед, ты права, милочка, — воскликнул Поножовщик, — навоз во сто крат лучше! Но люди воротят он него нос: подстилка, мол, не первой свежести: побывала в брюхе животного.

Эта шутка вызвала улыбку на губах Лилии-Марии.

— Утром Сычиха давала мне с собой немного еды. Сразу на завтрак и обед, и посылала на Монфокон за червями для наживки: ведь, кроме всего, она торговала удочками под мостом Парижской богоматери… А дорога от Дробильной улицы, где мы жили, до Монфокона не близкая… особенно для голодного и озябшего семилетнего ребенка.

— Ходьба укрепила тебя, и ты выросла прямая, как тростинка, тебе не на что жаловаться, доченька, — сказал Поножовщик, высекая искру из огнива, чтобы раскурить трубку.

— Домой я возвращалась очень усталая, — продолжала свой рассказ Певунья. — Тогда около полудня Сычиха давала мне еще кусочек хлеба.

— От такого поста, дочка, талия у тебя стала тонкая, как у осы, не стоит жаловаться, — заметил Поножовщик, делая несколько глубоких затяжек. — Но что это с вами, приятель? Простите, я хотел сказать, господин Родольф; вид у вас какой-то чудной… Неужто из-за того, что эта девчонка столько намыкалась? Право… все мы намыкались, все жили в нищете.

— О, я ручаюсь, Поножовщик, что у тебя было меньше бед, чем у меня, — проговорила Лилия-Мария.

— О, я ручаюсь, Поножовщик, что у тебя было меньше бед, чем у меня, — проговорила Лилия-Мария.

— У меня, Певунья? Да знаешь ли ты, девочка, что ты жила как королева, по сравнению со мной! По крайней мере, в детстве ты спала на соломе и ела хлеб!.. Я же, когда повезет, проводил ночи в Клиши, в печи для обжига гипса, как настоящий шатун,[40] а голод утолял капустными листьями, что валяются возле придорожных тумб. Но идти в Клиши было далеко, а от голода у меня подгибались ноги, и чаще всего я спал под колоннами Лувра… зимой же просыпался иной раз под белыми простынями… когда шел снег.

— Мужчина куда выносливее, чем бедная худенькая девочка, — сказала Лилия-Мария, — к тому же я была маленькая, как воробышек…

— И ты еще помнишь об этом?

— Еще бы! Когда Сычиха принималась бить меня, я падала с первого же удара; тогда она пинала меня ногами, приговаривая: «У этой дуры сил ни на грош, она валится от одного щелчка». Старуха вечно звала меня воровкой, другого, настоящего имени, у меня не было, а Воровкой она меня сама окрестила.

— То же было и со мной, меня звали как придется, словно я был бездомным псом: мальчик, Альбинос, как тебя там. Поразительно, до чего у нас с тобой похожая судьба, дочка! — воскликнул Поножовщик.

— Это правда… если говорить о нищете, — сказала Лилия-Мария, все время обращаясь к Поножовщику.

Помимо воли она испытывала чувство, похожее на стыд, в присутствии Родольфа, и едва осмеливалась поднять на него глаза, хотя он, по-видимому, принадлежал к тем людям, среди которых она выросла.

— А что ты делала, когда Сычиха не посылала тебя за червями? — спросил Поножовщик.

— Одноглазая заставляла меня просить милостыню до самой ночи неподалеку от нее: ведь по вечерам она варила на Новом мосту большие ячменные леденцы. О, тогда о куске хлеба нечего было и думать! Если я, на свое горе, просила есть, Сычиха говорила, сопровождая свои слова колотушками: «Когда ты наберешь десять су милостыни, Воровка, я дам тебе поужинать». Иной раз от голода и побоев я принималась громко плакать. Одноглазая вешала мне на шею лоток с леденцами для продажи и заставляла стоять на месте неподалеку от нее. Сколько я там слез пролила, как дрожала от холода и голода!

— В точности как я, доченька, — сказал Поножовщик, прерывая Певунью, — кто бы мог подумать, что от голода дрожишь так же, как от холода.

— Словом, я оставалась на Новом мосту до одиннадцати часов вечера со своей выставкой леденцов на шее. Мои слезы… часто трогали прохожих, и я набирала иной раз десять, а то и пятнадцать су, которые и отдавала Сычихе.

— В самом деле, пятнадцать су — знатная выручка для такого воробышка, как ты!

— Еще бы! Но, видя это…

— Одним глазом, — заметил, смеясь, Поножовщик.

— Конечно, ведь другого у нее не было… Сычиха взяла за привычку бить меня и перед тем, как нам с ней идти на Новый мост, чтобы мои слезы вызывали жалость прохожих и увеличивали подаяние.

— Это было не так уж глупо.

— Ты думаешь, Поножовщик? В конце концов я притерпелась к побоям; я видела, что Сычиха злится, если я не плачу, и, чтобы досадить ей, чем больнее она меня била, тем громче я смеялась, а по вечерам, вместо того чтобы обливаться слезами при продаже леденцов, я пела как жаворонок, хотя мне вовсе не хотелось… петь.

— Скажи-ка… эти леденцы… они, верно, очень соблазняли тебя, бедная моя Певунья?

— Еще бы, Поножовщик; и все же я ни разу не попробовала их. Но какой это был соблазн!.. Он-то и погубил меня… Однажды, когда я шла домой с Монфокона, какие-то мальчишки побили меня и утащили мою корзинку. Возвращаясь домой, я знала, что меня ожидают колотушки, а не корка хлеба. Вечером, до того как отправиться на мост, Сычиха, разъяренная тем, что накануне я ничего не собрала, принялась не бить меня, как обычно, а истязать до крови, вырывая у меня волосы на висках — место это самое чувствительное.

— Дьявольщина! Ну это уж слишком! — вскричал разбойник, сдвинув брови и ударяя кулаком по столу. — Бить ребенка — это не по мне… а истязать его… Чертова баба!

Родольф внимательно выслушал рассказ Лилии-Марии и теперь с удивлением смотрел на Поножовщика. Этот проблеск чувствительности удивлял его.

— Что с тобой, Поножовщик? — спросил он.

— Что со мной? Как, разве вас не трогает, что эта старая живодерка мучает ребенка? Неужто душа у вас такая же жесткая, как кулаки?

— Продолжай, девочка, — сказал Родольф, не отвечая на слова Поножовщика.

— Я уже говорила вам, что Сычиха тиранила меня, ей хотелось, чтобы я плакала; но меня это озлобило, и однажды, чтобы вывести ее из себя, я со смехом пришла на мост со своими леденцами. Одноглазая стояла у печки… И время от времени показывала мне кулак. А вместо того, чтобы плакать, я запела громче обычного, а между тем от голода у меня кишки свело. Я полгода продавала леденцы и ни разу их не попробовала. Ей-богу, в тот день я не удержалась… Отчасти от голода, отчасти чтобы позлить Сычиху, я беру один леденец и съедаю его.

— Браво, дочка!

— Съедаю еще один.

— Браво, да здравствует хартия!!![41]

— Леденцы казались мне такими вкусными! А тут торговка апельсинами принимается кричать: «Эй, Сычиха! Воровка поедает твои запасы!»

— Дьявольщина! Каша заваривается… заваривается каша, — проговорил Поножовщик, чрезвычайно заинтересованный рассказом. — Бедная мышка! Как ты небось задрожала, когда Сычиха заметила, что ты делаешь.

— Как же ты вышла из положения, бедная Певунья? — спросил Родольф, не менее заинтересованный, чем Поножовщик.

— Да, мне пришлось несладко! Но самое забавное, что одноглазая не могла отойти от своего варева, — проговорила, смеясь, Лилия-Мария, — хотя она и злобствовала, видя, что я поедаю ее леденцы.

— Ха!.. Ха!.. Ха!.. Что правда, то правда. Вот так положение! — воскликнул, хохоча, Поножовщик.

Посмеявшись вместе с ним, Лилия-Мария продолжала:

— Тут я подумала о побоях, которые меня ожидают, и сказала себе: «Плевать, все равно мне быть битой, что за один леденец, что за три». Беру третий леденец, вижу, что Сычиха издали угрожает мне своей большой железной вилкой… я помахиваю леденцом и съедаю его, ей-богу, не вру, у нее под носом.

— Браво, дочка!.. Понимаю теперь, почему ты только что уколола меня ножницами… Полно, полно, я уже говорил об этом — смелости тебе не занимать. Но после твоей проделки Сычиха, видно, собралась живьем содрать с тебя кожу?

— Загасив свою печурку, она подходит ко мне… Милостыни я собрала на три су, а леденцов съела на целых шесть… Когда одноглазая взяла меня за руку, чтобы отвести домой, мне показалось, что я упаду, до того мне было страшно… я помню тот вечер так ясно, словно наблюдала за собой со стороны… Как раз приближался Новый год. Ты знаешь, сколько лавок с игрушками на Новом мосту? Весь вечер у меня рябило в глазах… только оттого, что я любовалась на красивых кукол, на их красивые домики… Подумай, как это занятно для ребенка…

— А у тебя никогда не было игрушек, Певунья?

— У меня? Ну и балда же ты!.. Да кто бы мне подарил их? Наконец вечер кончился; хотя стояла зима, на мне не было ни чулок, ни рубашки, одно только поношенное полотняное платьице да сабо на ногах. Право, я не задыхалась от жары. Так вот, когда одноглазая взяла меня за руку, я вся вспотела. Больше всего меня пугало, что всю дорогу Сычиха что-то бубнила себе под нос, а не ругалась, не орала, как обычно… Она только крепко держала меня за руку и заставляла идти быстро, так быстро, что мне приходилось бежать за ней. По дороге я потеряла сабо, но не смела сказать ей об этом и бежала дальше, ступая по тротуару босой ногой… Когда мы вернулись домой, вся нога у меня была в крови.

— Что за сволочь эта старуха! — вскричал Поножовщик, гневно ударяя кулаком по столу. — У меня сердце надрывается, как подумаю, что девчушка семенит за этой стервой, несмотря на свою окровавленную ногу.

— Мы жили на Дробильной улице… на чердаке. Внизу, рядом с входной дверью, помещался ликерщик. Сычиха входит к нему, по-прежнему держа меня за руку, и выпивает за стойкой полштофа водки.

— Черт возьми! Да если бы я столько выпил, то сразу бы окосел.

— Это была ее обычная порция. Недаром она ложилась спать вдрызг пьяная. Поэтому, наверно, она так больно била меня по вечерам. Поднимаемся к себе. Мне было невесело, можешь мне поверить. Сычиха запирает дверь на два поворота ключа: я бросаюсь к ее ногам и умоляю простить меня за то, что съела ее леденцы. Она не отвечает, и я слышу, как она бормочет, расхаживая по комнате: «Что мне сделать с ней сегодня вечером, с этой воровкой леденцов? Что мне такое с ней сделать?» Она останавливается и смотрит на меня, вращая своим зеленым глазом… Я все еще стою на коленях. Внезапно кривая подходит к полке и берет клещи.

Назад Дальше