– Э нет, – категорически заявил Ливнев и решительно взял гитару. – Так не пойдет... Смеялся он, видите ли, пел... Оглянуться не успел... – Ливнев мощно откашлялся; подмигнул Опульскому, крупно подмигнул, половиной лица, чем ввел того в смущение, потом всей лапищей ударил по струнам и низким, чуть хрипловатым и все же довольно приятным голосом проговорил:
– Нелюдимо наше море, Николай Петрович... День и ночь шумит оно... В роковом его просторе... много бед погребено! Ох много!
– Да уж куда больше, – согласился Панюшкин.
– Подхватывайте! – приказал Ливнев. – Успеете водки-то нажраться! – Чувствовалось, что гитару он держал в руках не первый раз. Закончив еще одно четверостишие, он, казалось, забыл о присутствующих, видел только Панюшкина, только к нему обращался. – Облака бегут над морем... Крепнет ветер, зыбь черней... Будет буря – мы поспорим и помужествуем с ней! И еще посмотрим, кто – кого!
– Любопытно было бы посмотреть, – проворчал Панюшкин, пряча глаза.
– Но зато там, за далью непогоды, есть блаженная страна, – торопясь зачастил Тюляфтин, будто хотел показать, что и он знает слова. – Не темнеют неба своды, не проходит тишина! Вот бы туда, а, Николай Петрович!
– Блажь! – вскинулся Панюшкин и грохнул ладонью о накрытый стол. – Блаженная страна не там! Она здесь! – Он ткнул пальцем в пол. – Конечно, если смотреть из столицы, то можно сказать, что она там. И когда будете в министерстве докладываться, товарищ Тюляфтин, можете подтвердить, что да, там, за далью непогоды, есть блаженная страна. Есть. Только не вздумайте сказать, что у нас не темнеют неба своды, что не проходит тишина. Но, откровенно говоря, какая же это блаженная страна, если в ней только тишь, да гладь, да божья благодать? Это уж скорее страна блаженных.
– С вашего позволения, я закончу, – Ливнев снова ударил пятерней по струнам. – Но сюда выносят волны только сильного душой! Смело, братья, бурей полный, прям и крепок парус мой!.. – Ливнев бросил на кровать еще звенящую гитару.
– Надеюсь, классик не обидится на вас за маленькую поправку? – улыбнулся Мезенов.
– Конечно, конечно! – спохватился Тюляфтин. – Ведь у Языкова сказано, что не сюда выносят волны, а туда выносят волны...
– Обиду классика я стерплю, – Ливнев махнул рукой. – Лишь бы на меня не обиделся Николай Петрович... А, Николай Петрович?
– Какая разница... Туда выносят волны, сюда выносят волны... Уж коли всех нас вынесло на эти берега... – Панюшкин замолчал.
– А я вот стою здесь в сторонке и думаю... – заговорил в общей тишине Чернухо.
– Не может быть! – неестественно громко воскликнул Тюляфтин и тут же смолк, поняв рискованность своей шутки.
– Так вот, я стою и думаю, – повторил Чернухо, – а не выпить ли нам?
– Разве что по одной! – подхватил Ливнев.
– Во всяком случае, не больше, – усмехнулся Мезенов.
Панюшкин снова хлопнул в ладоши.
– Прошу к столу! Пора начинать! Таймень не любит ждать, таймень – товарищ строгий, он порядок любит!
– Полагаю, что мы прежде всего должны отдать должное хозяину, – проговорил Опульский и в смущении поправил свой нос, как поправляют галстук. – Мы должны отдать должное гостеприимству Николая Петровича и прежде всего выпить за его здоровье...
– О делах, пожалуйста, потом! – прервал Панюшкин.
– Разве я что-то сказал о делах? – смутился Опульский.
– С некоторых пор мое здоровье здесь воспринимается как производственный фактор. Давайте лучше выпьем за мороз... Хотя это тоже производство... Тогда за встречу! Да и встреча у нас... того...
– Видно, от производства нам сегодня не уйти, – поднялся Мезенов. – Поэтому предлагаю тост за хозяина этого дома, за вас, Николай Петрович, за вашу долгую и счастливую жизнь, за эту шумную и веселую забаву, как вы сегодня выразились.
– С богом! – тонко крикнул Чернухо, быстро чокнулся со всеми и первым выпил.
И все выпили. И на секунду смолкли, переглянулись, радостно почувствовав, как волна легкости и тепла прокатилась, пронеслась по телу, наполнила его добротой и желанием сделать что-то хорошее. Все дружно загалдели, задвигались, поудобней усаживаясь на стулья, надолго усаживаясь. А потом выпили за сердце Панюшкина, которому не хочется покоя, за второе сердце, которому тоже, конечно, не хочется покоя, за третье, за все остальные сердца, которые бились в этой комнате, и та первая легкая волна, прокатившаяся по телу, уже напоминала штормовой вал шести-семи баллов – вал, захлестнувший всех добротой и участием. Потом вспомнили про краба, у которого тоже должно быть сердце где-то под розовым панцирем, но, поскольку краб успокоился навеки, пить за его сердце не стали, сочтя это кощунством, и выпили, наконец-то выпили за скорую стыковку трубопровода, за благополучное окончание работы Комиссии и следствия.
– Да, – раскрасневшийся Панюшкин повернулся к Белоконю. – Вы закончили следствие?
– О! У меня все в порядке. Вместе приехали, вместе уедем. Избавим от своего присутствия и дадим вам полную свободу.
– Думаю, лучше сказать – освобождение.
– Это уже не по моей части. Освобождением не занимаюсь. В основном заключением приходится заниматься. Забираю я у вас Горецкого, повезу ему город показывать.
– Но покушение было? – спросил Ливнев. – Ведь вы сами утверждали, что было! И человек с проломленной головой есть в наличии?
– В наличии есть, – согласился Белоконь. – Но проломленную голову я решил отнести на счет несчастного случая.
– У вас есть такие права? – Голос Ливнева дрогнул, он смотрел на Белоконя, будто ожидая, что тот вот-вот даст промашку.
– Ага, – кивнул Белоконь. – Есть.
– Кто же вам их дал?
– Профессия. Переходите к нам, Ливнев, и вы тоже будете кое-что решать.
– Значит, все грехи той ночи вы навесили на одного человека? – Ливнев решил не замечать издевки.
– Да. Все будет повешено на одного человека. На Горецкого. Именно ему придется держать ответ. Могу предсказать: закончите строительство вы без него. Даже если будете строить еще три года. Что касается Большакова, то, как установило следствие, Горецкий не мог покушаться на него, поскольку нет в их действиях единства времени и пространства.
– Чего-то я запутался и во времени, и в пространстве, – сказал Тюляфтин и обвел всех наивным взором, приглашая присоединиться к своему непониманию.
– Это не страшно, – сказал Белоконь. – Для того я сюда и приехал, чтобы вы не запутались. Я выведу вас на дорогу, – следователь наслаждался вниманием, которое все вдруг обратили на него, и в не меньшей степени тайменем.
– Николушка! – заорал вдруг Чернухо. – Гони его из-за стола к чертовой матери! Пока мы тут из него слово за словом вытягиваем, он всего тайменя слопает! Можно подумать, что он всю неделю поесть не мог!
– Только духовной пищей питался, – Белоконь охотно соглашался со всеми. – А сегодня рыбки захотелось. Тем более хозяин не против. Хороший хозяин попался. Закуской не попрекает, глупых вопросов не задает, выводы правосудию не подсказывает... Не то что некоторые... Которые все решили с самого начала, и осталось им только правосудие убедить в своей правоте, – Белоконь откровенно подмигнул Ливневу.
Пришлось вмешаться Мезенову:
– Иван Иванович, сжальтесь! Кусок в рот не идет. Ну скажите уж нам ради бога – что же произошло в тот злополучный вечер?
Белоконь некоторое время ел молча, потом отложил в сторону вилку, отодвинул тарелку, заглянул в рюмку и, убедившись, что она пуста, поднял голову:
– Ну что ж, теперь можно кое-что рассказать... Не буду тянуть кота за хвост, тем более что вы и сами все знаете. Буран. В магазине происходит ссора. Два человека, оба подвыпившие, поссорились из-за женщины, которая никогда не принадлежала ни одному, ни второму. И не собиралась. Тема, как вы сами понимаете, больная и не только для Поселка, а и для всего Севера. Люди здесь работают молодые, обладающие не только творческой энергией и трудовым энтузиазмом, но и чисто мужскими достоинствами. Это, Олег Ильич, в ваш огород – думать над этим надо. Можно ведь что-то организовать. Есть прекрасные примеры, и не мне вам о них рассказывать.
– Все понял, – сказал Мезенов. – Жду продолжения.
– А какое продолжение? Самое главное я сказал. А детали... Они везде почти одинаковы. Один другого ударил ножом, его за это посадили в кутузку. Он, естественно, оттуда сбежал. С ним место заключения покинул и мальчишка. Поскольку сбежали они в буран, то были организованы спасательные меры.
– Товарищ Белоконь говорит обо всем, кроме главного, – вставил Ливнев. – Он словно ждет, что мы забудем о главном.
– Что вас, собственно, интересует? – спросил Белоконь. – Что для вас главное?
– Ну как что... Естественно...
– Смелее! Вы спрашиваете о главном. Уточняю – что главное?
– Мне кажется, что главное во всей этой истории то, что серьезное преступление совершенно не только в магазине, но и там, на Проливе.
– Что вас, собственно, интересует? – спросил Белоконь. – Что для вас главное?
– Ну как что... Естественно...
– Смелее! Вы спрашиваете о главном. Уточняю – что главное?
– Мне кажется, что главное во всей этой истории то, что серьезное преступление совершенно не только в магазине, но и там, на Проливе.
– Что именно?
– Покушение.
– На кого? – Белоконь не давал Ливневу передышки, своими вопросами он как бы отсекал у того возможные пути отступления. Ливнев начал догадываться, что следователь действительно знает нечто такое, что меняет картину события. – Так на кого же, по вашему мнению, было совершено покушение? – повторил Белоконь.
– Ну, естественно... На Большакова... На кого же еще... А что, разве нет? Ведь никто из нас не сомневается, что покушение совершено, потому вы и здесь... Его, правда, можно назвать иначе, но ведь не в словах дело, верно?
– Плывете, Ливнев, плывете! – рассмеялся Белоконь. – Выражайтесь внятнее. А то начали вы куда бойчее! Ну ладно... Вы утверждаете, что на Большакова совершено покушение. Я правильно вас понял? Ничего не напутал?
– Да, примерно, – вынужден был сказать Ливнев. – Так можете и записать в протоколе.
– Запишем. Но вам отвечаю – ничего подобного. Ошибаетесь. Не знаю, сознательно или бессознательно, но ошибаетесь. На Большакова никто не покушался.
– Но разве не Большаков лежит в больнице?
– О чем мы говорим? О больничных клиентах или о покушении? На Большакова никто не покушался. Покушались на Горецкого. Но, поскольку покушавшийся не знал о поисках, не знал, что буквально рядом с ним, скрытые бураном, находились другие люди, он принял первого же встретившегося ему человека за Горецкого. И столкнул этого человека с обрыва. На ледяные торосы. Этим человеком оказался Большаков.
– Выходит, сталкивали Горецкого? – спросил Панюшкин.
– Да. А столкнули Большакова.
– Кто?
– А как вы думаете?
– Только у одного человека могут быть для этого серьезные основания... Но мне не хотелось бы подозревать его.
– Не надо его подозревать, – сказал Белоконь. – А то, чего доброго, вы так разохотитесь, что начнете подозревать всех подряд, направо и налево. Это нехорошо, Ливнев. Это безнравственно. Вам не кажется?
– Послушайте, Белоконь! – закричал Ливнев. – А вам не кажется, что вы ведете себя...
– Это сделал не Жмакин, – негромко сказал Белоконь и улыбнулся Ливневу в лицо.
– А кто же? – подал голос Опульский. – Мне кажется, что... в общем-то, у нас уже сложилось мнение, да и не только у нас, весь Поселок в один голос...
– Это сделал Юра! – Белоконь горделиво осмотрел всех, вскинул подбородок, задержал взгляд на Ливневе, повторил, теперь уже только для него: – Да, это сделал мальчик Юра. Тот самый, которого Горецкий уговорил идти с собой. По дороге он признался Юре, что ударил ножом Елохина. Ночь, буран, опасность – все это предрасполагает к откровенности. Но он не мог предположить, как поступит Юра. А тот попросту удрал. Спрятался от Горецкого. А потом, когда уже начались поиски, Юру настиг Большаков. А Юра, решив в темноте, что это Горецкий, что он опять потащит его с собой, толкнул Большакова в спину. В полной уверенности, что это был Горецкий.
– Выходит, ему здорово повезло? – заметил Мезенов.
– Горецкому? Не сказал бы. Ему тоже досталось. Обмерз, перестрадал, перебоялся... А кроме того, будет суд. Ведь будет.
– Я бы не сказал, что Горецкий совершенно невредим, – подозрительно сказал Ливнев. – То, что он перестрадал, – ладно. Но я видел его сегодня, разговаривал с ним, Горецкий милостиво согласился дать мне небольшое интервью, поделился своими впечатлениями о том буране, о той ночи... Знаете, повреждения написаны у него прямо на лице.
– А это уже работа Жмакина. Он нашел Горецкого и, убедившись, что Юры рядом с ним нет, маленько помял его. Вот и все. Горецкий обвиняется в злостном хулиганстве по статье двести шестой. Больше никто ни в чем не обвиняется. Действия Юры нельзя назвать покушением. Горецкий даже не знает, кто ему помял бока на Проливе. Налетел, говорит, медведь, тормошить начал, про Юру спрашивать, а узнав, что Юра где-то затерялся... несколько раз приложился к нему. Но кто это был, Горецкий не знает. Или не хочет знать. Это его дело.
– Но, очевидно, ваше дело – восстановить справедливость, – неуверенно произнес Опульский. – Проследить не только внешнюю сторону событий, но и внутреннюю, скрытую от невооруженного глаза.
– Давайте не будем вооружать наши глаза! – решительно сказал Чернухо. – Давайте лучше их зальем!
– Вот так-то, деточка! – торжествуя, обратился Белоконь к Ливневу. – А вы знаете, – он взглянул на всех, – по моим многолетним наблюдениям, каждый человек по характеру своему, по убеждениям, некой внутренней предрасположенности обязательно юрист. Да! Есть люди-судьи – им не терпится встрять в историю и обязательно всех рассудить. По своему разумению, конечно. А есть люди-адвокаты. Они всех защищают, ищут и находят оправдывающие обстоятельства... Такие люди. Как ни странно, людей с характером свидетелей, безучастных, равнодушных, стремящихся уклониться от дачи показаний, – таких людей очень мало. Но одна из самых многочисленных категорий – прокуроры. Им не терпится обвинять, клеймить, пригвождать к позорному столбу, искать виновных, говорить об их общественной опасности.
– К чему это вы? – настороженно спросил Ливнев.
– Моя ты деточка! Как почувствовал, что о нем речь! Надо же! К тому я все это рассказываю, что Ливнев, по моему глубокому убеждению, – из прокуроров. Я не говорю, что это плохо, – это хорошо...
– Слушайте, кончайте эти свои «деточка», «душечка» и прочее. Вы не такой. Ведь вы не такой! Вы не можете быть таким, потому что вы следователь. Вы каждый день оперируете людей, вы копаетесь в их больных внутренностях! Какая там деточка! Перестаньте!
– Вам не нравится, как я общаюсь с людьми? – спокойно спросил Белоконь.
– Не нравится. За вашей манерой – фальшь.
– Ошибаетесь, Ливнев, здесь нет фальши. Вас раздражает не форма общения, а моя выдержка.
– И выдержка тоже. Это не выдержка нормального человека, это выдержка профессионала, раскалывающего очередную жертву.
– Вас раскалывать нет надобности. Стоит лишь на минуту усомниться в ваших достоинствах, каких угодно – умственных, физических, мужских, – и самолюбие, тщеславие тут же выворачивает вас наизнанку. Оно взрывает вас, Ливнев. А если уж говорить о фальши, то тут и я позволю себе вставить лыко в строку. Скажите, не о вас ли рассказывали, что вы в командировки берете с собой механическую бритву и бреете героя перед тем, как сфотографируете его?
– Не знаю, что вам рассказывали и о ком... Но, работая одно время в сельхозотделе, я, кроме бритвы, брал с собой белые халаты для доярок, потому что халаты, в которых они работали, были не очень белы. Скажу еще об одном профессиональном секрете – я вожу с собой в качестве инвентаря и галстук. Обычный мужской, не очень модный, но и не окончательно устаревший, серый в традиционную полоску, галстук на резиночках, чтобы он мог подойти любому. Да, я заставляю героя бриться перед тем, как сфотографирую его, надеваю на него галстук. Да. Ну и что? Смысл вашего вопроса?
– Мы говорили о фальши, – спокойно сказал Белоконь.
– Другими словами, вы считаете, что я обманываю читателей?
– Мне так кажется.
– Напрасно вам так кажется. Да, я занимаюсь лакировкой, как говорили в недавнем прошлом. Да, постороннему человеку такие методы могут показаться не очень красивыми. Кстати, в очерках поступаю так же. Хочу вам сказать следующее. Однажды я попал снова в тот самый колхоз, где всего месяц назад побывал и сфотографировал побритым и при галстуке одного механизатора. На этот раз он был выбрит, как английский лорд. И при галстуке. Только один этот случай, даже если он единственный, оправдывает меня. Я вижу и в своей работе, и в методах, которые используют, воспитательную роль. При мне, вы слышите, при мне был скандал в кабинете председателя колхоза. К нему, полные праведного гнева, ворвались доярки, размахивая газетой с моим снимком, где были изображены доярки из соседнего района, потребовали улучшить условия работы. Посмотрите, кричали девушки, в каких условиях работают люди! Председатель при мне пообещал сделать все и сделал. Я уточнял. Случаи могу продолжить. Были срывы, не отрицаю. Некоторых унижало мое предложение побриться, унижало настолько, что они вообще отказывались фотографироваться. Но после таких случаев они приходили на работу в приличном виде. Вы удовлетворены ответом, товарищ Белоконь?
– А вы? Вы, Ливнев, удовлетворены своим ответом?
– Вполне.
– Вы в самом деле согласны свести свою работу к косметическим обязанностям? Можно подумать, что вы не журналист, не мыслитель, не пропагандист, а торговец, предлагающий бритвенные принадлежности и предметы женского туалета!