Все, что делал Панюшкин в течение той сотни часов, он делал скорбно и энергично, будто занимался чьими-то похоронами. Он посылал запросы в порт, комплектовал спасательные отряды, распределял аварийный запас продуктов, по радио докладывал обстановку в район, но все его надежды и опасения были на Проливе. Когда через несколько дней с командой водолазов он вышел на боте в бурный еще Пролив, презрев все инструкции, приказал надеть на себя водолазные доспехи и соскользнул в мутные волны, и почти в полной темноте, сдавленный холодной осенней водой, коснулся ногами дна, Панюшкин не знал размеров катастрофы. На дне он увидел немного, все силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах. Трубопровод лежал на дне безвольно, как дохлое чудовище. Его изогнутое брюхо скрывалось в темноте. Сделав несколько шагов, Панюшкин окончательно убедился, что труба отброшена в сторону от трассы. Он прикинул радиус изгиба, длину уходящего в темноту отрезка трубы и расслабился. Его тут же подхватило течением. Панюшкин и не пытался встать на ноги, ожидая, пока натянется трос, соединяющий его с ботом. Он почти спокойно наблюдал, как хлопочут вокруг него люди, отсоединяют шланги, свинчивают круглый колпак...
– Ну что, Николай Петрович? – не выдержал главный инженер Званцев. – Что там?
– Радиус естественного прогиба, – размеренно ответил Панюшкин без выражения. – По новой, ребята, все по новой. Кончилось опускание труб. Теперь будем вытаскивать. Резать на куски и вытаскивать, резать и вытаскивать, резать и вытаскивать...
...А когда уже в сумерках водолазный бот шел к берегу, а Панюшкин стоял у борта, ухватившись за мокрые железные поручни, вдруг будто порыв молодого и упругого ветра налетел на него и забросил за тридцать лет отсюда, за десять тысяч километров, на маленькую булыжную площадь, залитую осенним дождем, усыпанную листьями. В тот поздний час на площади был только один человек – он, Колька Панюшкин, маленький, тощий, мокрый насквозь и насквозь несчастный. Вот он подходит к телефону и набирает номер, который набирал в этот вечер, наверно, не меньше десятка раз. Прижав к уху мокрую железную трубку автомата, слушает долгие безответные гудки. И не было тогда в мире ничего печальнее этих длинных гудков, похожих на ночные крики паровозов. С тех пор пройдет еще много лет, от него будут уходить друзья, и будут приходить к нему друзья, его будут снимать с высоких должностей, назначать на высокие должности, но никогда, может быть даже в миг смерти, он не будет таким Несчастным, как в тот вечер.
А трубку так и не подняли, хотя в доме, куда он звонил, было много людей, было весело и безалаберно и все знали, кто звонит. В тот вечер одна девушка выходила замуж. Не свадьба, нет, просто в тот вечер все решалось. Колька стоял у автомата, слушал гудки, и дождь стекал по его лицу. Точь-в-точь как сейчас. Но если тогда в нем не утихали проклятия на день и час, когда он встретил эту девушку, самые страшные проклятия, которые только приходили на ум, то через десять лет он смиренно благодарил судьбу за то, что встретился с ней. Да, прошло больше десяти лет, прежде чем Панюшкин назвал тот вечер самым счастливым в своей жизни. Он закалил его навсегда. Ни одно несчастье не могло сравниться с тем горем, и ничто не вызывало в нем столько надежд и опасений, как безответные гудки из холодной, прикованной цепью трубки.
– Так ли уж важно, что именно со мной произошло, – сказал как-то Панюшкин самому себе. – Важно то, чем все кончилось, к какому выводу я пришел, что решили люди, от которых зависит моя судьба. И вообще, куда интереснее, что подумал человек, в чем разочаровался, в чем уверился, нежели самые забавные его Приключения.
Панюшкин бежал по льду мелкими шажками, поминутно взглядывая вверх, спотыкался, поправляя налезавшую на глаза шапку, оглядывался назад, поторапливая главного инженера Званцева, зама по снабжению Хромова и главного механика Жмакина. И снова смотрел вверх, в слепящее, сверкающее изморозью синее небо, находил крылатый силуэтик и, чуть изменив направление, бежал, не замечая высеченных морозом слез.
Нет, не было в его столь несолидном беге подобострастия перед людьми, которые, наверно, с любопытством разглядывали сверху маленькую, неуклюжую фигурку начальника, не было и желания во что бы то ни стало встретить их у трапа, чтобы засвидетельствовать почтение. Было другое – неосознанный восторг, который бывает у людей, привыкших жить в снежных, ледяных, каменных, песчаных и прочих пустынях, восторг перед одним только видом снижающегося самолета. За этим суетливым и, чего уж там, в чем-то даже унизительным бегом стояли годы и годы, когда самым большим событием недели, месяца, сезона оказывалось прибытие такого вот самолетика с болтающимися тросиками, проволочками, с заштопанными крыльями, надтреснутыми стеклами и колесами, которые в прошлый рейс установили в местной мехмастерской. Прибытие самолетика – это новые люди, отъезд тех, к которым прикипел душой, это почта, избавление от тревог, новые тревоги, вести из большого мира, о котором стал забывать настолько, что нет-нет да и задашься вопросом: а есть ли вообще на Земле еще где-нибудь люди, или давно уже планета несется в пространстве, имея на своем борту только их маленький Поселок?
Свита Панюшкина состояла из людей крупнее его, массивнее. Званцев был на голову выше начальника и в темных очках казался нездешним, чужаком. Жмакин хотя и был пониже главного инженера, но выглядел массивнее и значительнее. Зам по снабжению Хромов казался грузным, даже рыхлым. Шел он неохотно, будто выполнял постылую повинность, – сунув руки в карманы и брезгливо отвернув в сторону большое, красное от мороза лицо. Они далеко отстали от Панюшкина, но ни разу не прибавили шагу. Званцев нарочитой неторопливостью словно бы заранее извинялся перед членами Комиссии за нестепенность начальства. А Хромов вроде все время раздумывал – не повернуть ли обратно? Но берег был уже дальше взлетной полосы, и Хромов неохотно тянулся вслед за всеми, каменно выпрямившись, ухом вперед, не лицом, а именно ухом. Жмакин шагал спокойно и размеренно, просто потому, что иначе не мог и не считал нужным. Надо встречать гостей? Пойдем встречать. И снег под его ногами скрипел яростно и ритмично.
Тень идущего на посадку самолета неожиданно накрыла всех троих, и они, словно почувствовав на себе взгляды, вразнобой помахали руками. Сделав круг над стройкой, над Проливом, самолет резко пошел на посадку, коснулся лыжами утоптанного снега, пронесся по полосе и остановился в нескольких метрах от Панюшкина, обдав его снежной пылью. Когда осела пыль и замер мотор, помощники стояли рядом с Панюшкиным.
– Ну что они там, мороза боятся? – нетерпеливо сказал Званцев. – Или передумали? Может, так и улетят?
– Дверь примерзла, – подсказал Жмакин. – Запор прихватило.
А Хромов все смотрел в сторону Поселка, будто ждал от кого-то сигнала, прятал лицо и ворчал в том смысле, что, мол, уж если прилетели, то никуда не денутся, околели они там от холода, вот и сидят, разогнуться не могут.
Наконец в самолете послышалось какое-то движение, глухие удары, дверь шевельнулась и вдруг провалилась внутрь. Раздались оживленные голоса, в полумраке самолета показались ярко освещенные солнцем лица. Слепящий свет дня вынуждал всех прыгать на лед чуть ли не с закрытыми глазами.
– Приехали, значит, – сказал Панюшкин, широко улыбаясь. – Ну-ну... Добро пожаловать. Надеюсь, вам здесь понравится и вы с пользой проведете время. Надеюсь, результаты вашей работы не замедлят сказаться.
– Кончай язвить, Николашка! – тонко крикнул маленький толстый человек в черной шубе мехом наружу. Подскочив к Панюшкину, он вытащил розовую ладошку из рукавицы, сжал ее в кулак и покрутил перед самым носом начальника стройки. – Ну, попался ты, Николашка, ну, попался! Вот ты где у меня, понял? Ох и покрутишься, ох покрутишься, мать твою за ногу! – Он закрыл глаза и покачал головой, будто сам ужаснулся положению, в котором оказался Панюшкин. – Мы тебя, волка старого, всем скопом так отфлажкуем – взвоешь!
Это был Чернухо. Главный специалист заказчика, единственный человек из всей Комиссии, которого Панюшкин опасался всерьез.
– Кого вы привезли, Олег Ильич! – воскликнул Панюшкин, пожимая руку Мезенову. – Ведь это же злобный человек! Он жаждет крови! Он загрызет меня из любопытства!
– По-моему, он просто проголодался. Всю дорогу говорил только об оленине.
– Нет, Николашка, олениной не откупишься! Тайменя на стол! Тайменя!
– Знаю, придется тебя и рыбкой угостить, чревоугодника старого... Вон разнесло как!
– А вот, Николай Петрович, познакомьтесь, пожалуйста, – Мезенов легонько подтолкнул к Панюшкину еще одного члена Комиссии – Это Тюляфтин. Представитель министерства. Очень грамотный специалист и, как мне кажется, прекрасный человек.
– Здравствуйте, – изысканно-тощий Тюляфтин вежливо поклонился.
– Ну что ж, очень приятно, – Панюшкин с удивлением ощутил в руке узкую влажную ладошку, которая лишь слегка шевельнулась и замерла в ожидании, пока ее отпустят. «Прямо-таки лягушачья лапка», – подумал Панюшкин. Еще раз взглянув на Тюляфтина, он увидел его молодость, взволнованность Севером, самолетом, этим вот не совсем обычным перелетом и несостоятельность. «Во! – воскликнул про себя Панюшкин, обрадовавшись тому, что нашел нужное слово. – Несостоятельность». – Первый раз на Севере? – спросил Панюшкин.
– Да, и вы знаете, – это потрясающе! Я вообще-то ехал сюда с опаской... Все-таки экипировка у меня не рассчитана на районы, весьма удаленные от Белокаменной... Но вот Олег Ильич маленько выручил, обул... Как-то все у вас здесь необычно... Край земли... Новый год, наверно, встречаете, когда мы еще на работе сидим...
– Ну, насколько мне известно, тридцать первого декабря в нашем министерстве сидят отнюдь не за рабочими столами! – засмеялся Панюшкин.
– Не скажите! Я вот недавно был в Средней Азии... Там тоже... Но это! У меня нет слов! Вы счастливый человек, Николай Петрович!
– Меняемся? – быстро спросил Панюшкин.
– Чем? – не понял Тюляфтин.
– Вы становитесь начальником строительства, а я перехожу в члены Комиссии? Идет?
– Заюлил, Николашка! – радостно закричал Чернухо. – Заюлил!
– Моя фамилия – Опульский, а зовут – Александр Алексеевич, – подошел высокий суховатый человек средних лет. – Я буду представлять здесь, с вашего позволения, областные профсоюзы.
– Ничего не имею против, – Панюшкин с интересом посмотрел в маленькие, острые глазки Опульского.
– Как вы понимаете, меня в основном будут интересовать условия жизни рабочих, их быт, если можно так выразиться, времяпрепровождение. Вы должны согласиться, что эти факторы, если их можно так назвать... – Опульский с достоинством откашлялся.
– Можно.
– Думаю, не ошибусь, если скажу, что эти факторы в неменьшей степени влияют и на сроки сооружения нефтепровода, и на его качество, и на многое другое... нежели факторы производственные. Я имею в виду сознательность коллектива, его готовность к выполнению сложных задач в сложных условиях...
Чернухо подошел и замер, вслушиваясь в слова Опульского, даже рот приоткрыл, пораженный.
– Поэтому должен вам сказать, – продолжал Опульский, – что не считаю свое присутствие здесь лишним...
– Ради бога! – успел вставить Панюшкин.
– Несмотря на то что весьма слабо разбираюсь в технических проблемах сооружения трубопровода. Между тем мне неоднократно...
– Николашка! – взвизгнул Чернухо, потеряв терпение. – Где тут у вас ближайшая прорубь? Нужно немедленно ткнуть туда этого типа, чтобы мозги ему промыть студеной северной водой, растуды его туды! А я-то по простоте душевной все думал – чего он в самолете молчит? Я ему анекдот, я ему рюмочку, а он, знай, молчит! Речь, оказывается, сочинял! Это же надо! И ведь сочинил! А?!
– Что-то вы все озоруете, – Опульский сдержанно кашлянул и отошел в сторону.
– На волю потому что выбрался! Где мой кабинет? Нет моего кабинета! Где мой канцелярский стол, мой громадный канцелярский стол, заваленный бумагами, Николашкиными жалобами, проектами, сметами и прочей дребеденью, где он? Нет его! По сторонам оглянись, Александр Алексеевич! Солнце сияет! Раздолье бескрайнее! Снег!
– Об этом уже кто-то говорил, – сдержанно улыбнулся Тюляфтин. – Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег, как вы помните, лежит.
– А! – небрежно махнул рукой Чернухо. – Терпеть не могу цитат. Скажите пожалуйста – великолепными коврами! Какие, к черту, ковры? Где вы видите эти ковры? Ковер – он мягкий, теплый... А здесь торосы, как ножи, торчат!
– Ну а вас я немного знаю, – Панюшкин подошел к человеку, который улыбался, слушая лепет Тюляфтина, словесную вязь Опульского, был в полном восторге от воплей Чернухо и вообще чувствовал себя легко и уверенно. У него на лице все было вроде крупновато – мощный нос, крупные губы, а что касается зубов, то они были из тех, которые принято называть лошадиными. И улыбка получалась большая, зубастая, сразу не поймешь – улыбается человек или скалится. А в общем, это был довольно красивый парень лет тридцати. – Вы уже приезжали к нам летом и дали, помнится, репортаж в газете. Специалисты, правда, немного ворчали, неточности им поперек горла стали, ну а в целом выступление нам даже помогло, кое-что из оборудования подбросили вне очереди. Ваша фамилия Ливнев, верно?
– Совершенно верно, Николай Петрович! Я и есть Ливнев, и пусть кто-нибудь попробует доказать, что это не так!
– А есть желающие? – улыбнулся Панюшкин.
– Хотел бы я на них посмотреть! – мощно хохотнул Ливнев.
«Противник номер два, – спокойно подумал Панюшкин. – Ему нужен материал, или, как они выражаются, гвоздь. Я для него лишь повод выступить. И чем жестче будут выводы Комиссии, тем более принципиальная, нелицеприятная, гражданственная – какая еще? – статья у него получится. За ней он и приехал. Трудовых успехов у нас нет, писать очерки о передовых рабочих с отстающих строек не принято... Да, его цель – разгромная статья. Но если с Чернухо я могу спорить, надеяться на понимание, если для Чернухо имеет значение обоснованность технических решений, то Ливневу все это безразлично, как и моя судьба. Ему нужен материал. О, могу представить, какой острый запах жареного ощущает сейчас его столь выразительный, почти вороний нос! У него и должность ворона, он кружит надо мной, ждет добычи... Ну ничего, я пока еще живой».
– Вот за что я люблю Николая Петровича, – Ливнев гулко похлопал Панюшкина по спине, – с ним ухо держи востро! Он не дает расслабиться. Это боксер атакующего стиля. А, Николай Петрович?
– Нет. Я не боксер. Я дворняга.
– Во! Я что говорил! – восторженно крикнул Ливнев. – Нет, с ним не зевай! С таким человеком интересно работать.
– Поработаем, – тихо сказал Панюшкин.
– А я – Иван Иванович Белоконь, – перед Панюшкиным стоял улыбчивый человек в громадной мохнатой шапке. Где-то в глубине меха розовели щеки, светились глаза, сверкали молодые белые зубы.
– Очень приятно. А кого представляете вы?
– О, я представляю самую безобидную для вас организацию – районную прокуратуру. Честно скажу, я не разбираюсь ни в трубопроводах, ни в способах их укладки, и уже одно это, наверно, делает меня самым приятным гостем.
– Возможно, – усмехнулся Панюшкин. – Вас хотел встретить наш участковый, но маленько приболел.
– Ах ты, бедолага! – воскликнул Белоконь. – Ах ты, моя деточка! Говорил ведь я Михаиле: смотри, Михайло! Нет, не послушал. Но все члены при нем? Руки-ноги, пальцы-шмальцы?
– Все при нем, – заверил Панюшкин. – Завтра будет в форме. Шаповалов – человек безотказный. По-моему, он уже разносил повестки с утра. Но, думается, зря вы приехали. Чрезвычайное происшествие было, они у нас не редкость, а криминала – не обессудьте!
– Ничего, – бодро заверил Белоконь. – Вскрытие покажет. Я намерен вскрыть суть происшедших событий. Это поговорочка у нас такая – вскрытие покажет, – зубы Белоконя сверкнули весело и опасно.
– Ну, знаете! Вы поосторожней со своими поговорочками! – засмеялся Мезенов. – С таким фольклором недолго человека и до инфаркта довести.
– Авось до этого не дойдет, – серьезно сказал Панюшкин и осмотрел всех приехавших. – Чтобы закончить церемонию представления, позвольте познакомить вас с нашими руководителями... Главный инженер, главный механик, главный снабженец. Все главные, ни к кому не подступись, все много о себе понимают. Вам придется встречаться с ними не один раз, задавать хитрые вопросы, выслушивать хитрые ответы... Все трое достаточно опытны и вполне смогут ублажить ваше любопытство.
Званцев улыбался, благожелательно смотрел в глаза каждому члену Комиссии, но легкая, почти незаметная снисходительность все-таки чувствовалась. Мол, простите нашего Панюшкина за шутовство, но такой уж он есть. Не поймешь – то ли шутит, то ли всерьез талдычит, но мы привыкли, привыкайте и вы. Старик он ничего, жить можно.
Хромов стоял отвернувшись, что-то мешало ему посмотреть и на Панюшкина, и на гостей. На лице его застыло, будто смерзлось, недовольство. Время от времени он вытирал слезившиеся на морозе глаза, вытирал резко, грубо, и непонятно было – слезы он вытирает или лицо разминает, стараясь приспособить его к обстановке.
А Жмакин был явно насторожен, напряженно слушал каждого, иногда быстро взглядывал на Панюшкина, как бы сверяя с ним свои опасения.
– Прошу! – крикнул Панюшкин, выбросив руку в сторону скрытого холмами Поселка. – Прошу, товарищи дорогие, следовать за мной. Вас ждут великие дела! – Он еще что-то хотел добавить, по лицу его уже скользнула шалая ухмылка, но помешал Чернухо.