Ключевым моментом, положившим начало бесконечной дискуссии на тему «искусство и мода», можно считать 1850-е годы, когда зародилась высокая мода, основоположником которой стал Чарльз Фредерик Ворт. Именно тогда отдельные предметы гардероба начали претендовать на статус самодостаточных в своей эстетической ценности скульптурных объектов, которые по чистой случайности вынуждены служить человеку, вместо того чтобы стоять на пьедестале. Несомненный талант Ворта и его агрессивная самореклама способствовали тому, что умение следовать моде стало одним из главных факторов социального продвижения. Зная, что это в первую очередь в его собственных интересах, Ворт изо всех сил боролся за то, чтобы его изделия называли произведениями, а профессию кутюрье приравняли к профессии художника. Что-то похожее уже случалось в XVIII веке, но тогда ситуация очевидно отличалась от нынешней: блеск и совершенство предметов гардероба должны были соответствовать реальному статусу их владельца или создавать иллюзию такого статуса. Но во времена Ворта уже вступила в силу вебленовская логика отношений и мода превратилась в орудие социального продвижения. Один потреблял плоды творчества Ворта, точно так же как другой проникался гением какого-нибудь великого художника, повесив его картину у себя в гостиной. Говоря более современным языком, уже тогда имело место потребление символической ценности. Ворт предлагал потребителю нечто большее, чем отменное качество, – он даровал своим клиентам уникальное «я». Выйдя за привычные рамки, он посмел возомнить себя художником и считал, что разница между созданными им платьями и живописными полотнами носит не более чем технический характер.
Однако амбиции Ворта поколебало столкновение с неожиданным и мощным препятствием: пока он пестовал свой замысловатый, рафинированно-утонченный стиль, индустриализация стала массовым явлением, мир искусства, как и мир дизайна, пережил «японскую революцию», результатом которой стала тяга к простоте, а общество, сделавшись более мобильным и физически активным, уже нуждалось в более простой, не сковывающей движений одежде. Кроме того, мир искусства был воодушевлен теми потенциальными возможностями, которые открывала перед ним индустриализация, ведь она уже повлияла на все аспекты общественной жизни, изменив и облик, и саму организацию социума. На этой волне энтузиазма в начале XX века возникли такие авангардные художественные течения, как вортицизм, орфизм, футуризм и конструктивизм. В Европе появились многочисленные художественные объединения, участники которых горели желанием навеки покончить с различиями между искусством и дизайном; ярчайший тому пример – школа Баухауз. Все подобные группы были нацелены на создание и производство красивых и практичных вещей, которые могли бы улучшить качество повседневной жизни. После Второй мировой войны эти утопические идеи были отброшены как ненужный балласт, а взаимоотношения между искусством и модой отчасти вернулись в старое русло.
В то время, когда художественный авангард стремился привить моде свои высокие идеи и цели, сама мода, воспользовавшись преимуществами момента – возросшим интересом к визуальным образам и возможностью массово их тиражировать, изобретением более сложных и совершенных техник фотографии, появлением синтетических тканей, – начала запускать руки в сокровищницу выразительных средств, накопленных искусством. Она заимствовала у искусства практически все: историю, нормы, риторику, аллюзии и даже стратегии – в надежде удовлетворить свои притязания и добиться высокого статуса и всеобщего почитания. В 1960-е годы дискуссия о модном искусстве и превращении моды в искусство уже не была умозрительной, на этот раз предмет спора был вполне реальным, что стало возможным благодаря рождению такого феномена, как популярная культура. Американские и британские художники – представители направления поп-арт – делали все возможное, чтобы стереть различия между высокой и низкой культурой; они громко заявляли, что не видят никакой разницы между фрагментом картины старого мастера, воспроизведенным в дизайне обуви (Уорхол), и живописными портретами героев популярных комиксов (Лихтенштейн). Питер Блейк, которому принадлежит дизайн обложки знаменитого альбома группы «Битлз» «Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пеппера», изображал мир как некий водоворот визуальных ориентиров, где почти невозможно отличить добро от зла, позор от славы, живое от мертвого, прошлое от настоящего. Поп-культура сделала ставку на выручку. Она стала той самой точкой опоры, которая наконец позволила модной индустрии по-настоящему преуспеть, и она же заставила искусство включиться в конкурентную борьбу.
В 1992 году Ив Сен-Лоран заявил: «Я несостоявшийся художник»[12]. Тем не менее он не раз совершал набеги на мир искусства и возвращался, прихватив с собой какую-нибудь идею, которая впоследствии становилась краеугольным камнем его дизайнерских решений. Особенно прославились его реплики работ Пита Мондриана, которые так и вошли в историю под названием «платье Мондриан» или «стиль Мондриан». Эти платья прямого покроя из шерстяного джерси отличает характерный рисунок, состоящий из пересекающихся черных линий и прямоугольников чистых первичных цветов. Они так впечатлили публику, что журнал Harper’s Bazaar в 1965 году писал о них как о «платьях завтрашнего дня». В следующем году Сен-Лоран представил публике свою «поп-коллекцию», которая включала в себя черное платье с декоративным элементом в виде огромных красных губ, пришитых на уровне груди. Художники (в первом случае – Мондриан, во втором – Уорхол) вдохновляли Сен-Лорана, но порыв вдохновения выливался у него в форму прямого заимствования и буквального перенесения визуального художественного образа на модный подиум. В свою очередь, Уорхол, который начинал свою карьеру, рисуя иллюстрации для модных журналов Harper’s Bazaar, Vogue и Mademoiselle, создал коллекцию расклешенных бумажных мини-платьев. Она называлась «СУПер-платье от слова „суп”» (The Souper Dress, 1966–1967), что явно указывало на ее родство с серией картин, изображавших жестяные банки с консервированным супом Campbell’s. В этом названии скрыта двойная игра слов, которая с трудом воспринимается на слух или вообще пролетает мимо ушей, даже если вы хорошо владеете английским: слово «souper» связано с глаголом «to sup» – «вкушать», «принимать пищу». Таким образом, это, без всякого сомнения, были платья для обеденного времени, которые одновременно несли на себе изображение одной из типичных составляющих обеда, а также воплощали в себе идею его репрезентации и заставляли задуматься над сутью этого физического акта. И если платья Сен-Лорана были отмечены печатью гламура и обольстительного шика, что было вполне естественно для одержимых модой 1960-х годов, бумажные «супер-платья» Уорхола были созданы для того, чтобы в скором времени оказаться на свалке, – это был своеобразный комментарий в адрес потребительства и меркантилизации, еще больше размывающий границы между искусством, модой и рынком, ради чего, собственно, и существовал поп-арт.
К концу 1970-х и в 1980-е годы искусство и мода потянулись навстречу друг другу – между ними завязался роман, основанный на взаимном увлечении и восхищении. Во время всевозможных биеннале художники и дизайнеры выставлялись буквально бок о бок. Интерьер парижского бутика Йодзи Ямамото напоминал интерьер арт-галереи, а бутик Comme des Garçons в Токио предоставлял свои помещения для художественных выставок. Миучча Прада и Агнес Б. занялись спонсорством. Мода проникла в музеи: вслед за ретроспективами великих модельеров стали проводиться тематические выставки, а затем и концептуальные модные показы. Тогда же женщины-художники обращаются за поддержкой к критическим воззрениям феминисток, видя в этом возможность занять более твердую и выгодную позицию для взаимодействия с миром, где царит торгашеский и потребительский дух. Фотограф Синди Шерман снимает свою «Модную серию» (Fashion Series). На этих снимках она запечатлела себя в одежде, созданной Жан-Полем Готье, Иссеем Мияке и Жан-Шарлем де Кастельбажаком. Выражение ее лица и в целом несколько неопрятный, взъерошенный вид заставляют думать, будто некто с камерой в руках застиг ее врасплох. Одежда сидит на ней слишком свободно, буквально висит, сама она напряжена, и весь ее образ вызывает какое-то беспокойное ощущение – словно мы непрошено вторглись в чужое интимное пространство. По сути, это антитеза модной фотосессии в ее традиционном понимании. Шерман использует язык моды, чтобы рассмотреть идеи и концепции, касающиеся построения и репрезентации женских образов, «которые несут на себе печать, свидетельствующую, что парадигма взаимоотношений между искусством и модой круто изменилась»[13].
В 2006 году Шерман создала серию рекламных плакатов для Марка Джейкобса, хотя сами снимки сделал другой фотограф – Юрген Теллер. Спустя два года, будучи креативным директором компании Louis Vuitton, Джейкобс в сотрудничестве с японским художником Такаси Мураками разработал коллекцию сумок и аксессуаров, которая воссоздавала знаменитую монограмму бренда Луи Виттон в тридцати трех цветах, продолжалась каноническим для LV принтом «Вишня», узором Сerise и камуфляжным принтом с говорящим названием «Монограмуфляж». «Наше сотрудничество вылилось в большое количество работы и оказало огромное влияние на многих, став для них источником вдохновения, – заявил Марк Джейкобс. – Был заключен грандиозный союз искусства и коммерции, и он до сих пор продолжает существовать. Они окончательно и бесповоротно перешли на сторону друг друга – это событие достойно того, чтобы о нем писали и в книгах по истории моды, и в книгах по истории искусства»[14].
В 2006 году Шерман создала серию рекламных плакатов для Марка Джейкобса, хотя сами снимки сделал другой фотограф – Юрген Теллер. Спустя два года, будучи креативным директором компании Louis Vuitton, Джейкобс в сотрудничестве с японским художником Такаси Мураками разработал коллекцию сумок и аксессуаров, которая воссоздавала знаменитую монограмму бренда Луи Виттон в тридцати трех цветах, продолжалась каноническим для LV принтом «Вишня», узором Сerise и камуфляжным принтом с говорящим названием «Монограмуфляж». «Наше сотрудничество вылилось в большое количество работы и оказало огромное влияние на многих, став для них источником вдохновения, – заявил Марк Джейкобс. – Был заключен грандиозный союз искусства и коммерции, и он до сих пор продолжает существовать. Они окончательно и бесповоротно перешли на сторону друг друга – это событие достойно того, чтобы о нем писали и в книгах по истории моды, и в книгах по истории искусства»[14].
Диалог между искусством и модой достиг кульминации в 1990-е годы, когда музейные залы стали таким же местом демонстрации достижений последней, как витрины магазинов и подиумы. Работа модельера стала больше походить на занятие художественным творчеством. Возникла концептуальная мода, для которой технологии и инновации стали ключом к решению философских проблем, затмивших традиционные для моды проблемы практичности, функциональности и носибельности одежды. Стали появляться ни на что не похожие авангардные модели, демонстрирующие высочайшее портновское мастерство и сложный интеллектуальный подход к дизайну. Виктор и Рольф, Мартин Маржела, Рей Кавакубо, Хуссейн Чалаян – вот яркие представители новой популяции модных дизайнеров, которые отказываются как бы то ни было классифицировать свою работу и ни за что не согласятся с тем, что их творчество сводится исключительно к разработке моделей и поиску дизайнерских решений. И конечно же, нельзя не вспомнить Эди Слимана, модельера, который фотографировал подростков, случайно встреченных на улицах Лондона, чтобы затем публиковать эти снимки в таких престижных изданиях, как Vogue Hommes International и Dazed & Confused. Кажется, что мода и искусство действительно вторгаются в какие-то совершенно новые для себя пределы и заново обретают себя в новых контекстах.
Прежде чем мы приступим к краткому обзору глав этой книги, необходимо несколько упорядочить наши представления об искусстве и моде в соответствии с философской парадигмой, связанной с понятием «стиль». Ни одно другое слово или понятие не вмещает в себя такого количества критически важной для нас информации. Кроме того, именно стиль дает право искусству и моде называться системами в контексте западного этоса. Ведь рождение моды – как дискретной идеи, выходящей за пределы простых решений, продиктованных необходимостью как-нибудь одеться, чтобы прикрыть наготу, – связано с неким философским самоосознанием собственного внешнего облика. Если мы говорим, что у кого-то есть стиль, это означает, что человек обладает абстрактными представлениями, позволяющими ему дифференцировать себя на общем фоне, – такую способность можно отнести к числу неявных, но завидных достоинств. Другое дело если речь идет о чем-то стилизованном: любая стилизация подразумевает отказ от естественности, поэтому в ней есть нечто застывшее и фальшивое, иногда до такой степени, что это вызывает отвращение. И где-то посредине, между двумя этими точками на оси координат, можно встретить удивительный, непростой для понимания парадокс: в контексте искусства и моды внешность не скрывает под собой правду, но, напротив, обнаруживает ее – при этом стиль является избыточным, но редким и желанным параметром, который, не будучи естественным, в то же время помогает что-то привнести во внешность. Мы носим одежду, натягиваем на себя эту вторую кожу, эту внешнюю оболочку из кодов и искусственно созданных вещей для того, чтобы нас можно было увидеть такими, какие мы есть на самом деле.
Точно так же искусство невозможно без стиля. Нельзя создать свободное от стиля произведение искусства. Это доспехи репрезентации, преобразующее устройство, модуляция, которая привносит в произведение нечто, что делает его заслуживающим особого внимания, более правдивым, более убедительным, более доступным для понимания, обогащает его и наделяет большей притягательностью по сравнению с прозаичными вещами из повседневности. Искусство и моду, насколько мы можем судить, постепенно сближает развитие исторического подхода. История искусства началась одновременно с историей стиля. Однако эта же история имеет прямое отношение к истории стиля в контексте моды. С 1980-х годов история искусства пережила множество кризисов и не раз подвергалась пересмотру; интерес к постмодернизму сменился интересом к визуальной культуре, а затем всех увлекли новые медиатехнологии; в настоящий момент свой звездный час переживает современное искусство, хотя уже сам этот всепоглощающий термин звучит сомнительно. Подобные смены направления и кризисы были обусловлены тем, что само искусство претерпело очевидные изменения, которые затронули и практические подходы к художественному творчеству, и принципы его теоретического обоснования. Каноническая история искусства, автором которой считается Эрнст Гомбрих (хотя направленность и логика его рассуждений тесно связаны с «Эстетикой» Гегеля), а популяризатором – нью-йоркский критик Гринберг, рассматривает искусство как череду сменяющих друг друга стилей, каждый из которых вытекает из определенного набора убеждений, мотиваций и насущных на данном этапе проблем культурного плана. Постмодернизм заставил нас признать, что представления об искусстве как о прогрессивном диалектическом процессе ложны и на сегодняшний день совершенно неуместны. Шаблонная модель развития, обязательные составляющие которой – момент зарождения, апогей и период упадка (отголосок теории расцвета и падения цивилизаций Арнольда Тойнби), теперь неприменима к искусству, поскольку концепция господствующего стиля полностью утратила былую актуальность. Никогда прежде убеждения и интересы не были столь разнообразными и противоречивыми. Ведь, как нам известно, современное искусство – это невообразимо сложный феномен, объединивший в себе буквально все и вся. То же самое, несомненно, можно сказать и о современной, или «актуальной», моде.
Меж тем есть нечто такое, что всегда остается вне поля зрения, вызывая волнующее и не дающее покоя чувство, связанное с невозможностью до конца постичь, что же такое стиль. Это поддерживает в нас уверенность в существовании исключительного, если не сказать «мифического», качества – способности существовать вне времени. Предполагается, что великое произведение искусства не умещается в пределах, очерченных его исторически обусловленным стилем, и разными способами вступает в диалог с представителями все новых и новых поколений; в свою очередь, для человека «иметь собственный стиль» – значит обладать неким «je ne sais quoi», которое не сводится к умению как-то по-особому обращаться с материальными составляющими гардероба. Таким образом, увы, ничто не может быть приобретено, запрограммировано, предсказано или точно определено.
Здесь мы могли бы сказать, что искусство и мода – это системы маскировки, которые, к чему бы они ни прикоснулись, еще больше превращают это в вещь в себе; и сейчас они нашли еще одну маску, проникнув под которую можно постичь скрытую в ней правду. Нас завлекают в зеркальный лабиринт бесконечно отраженных различий и повторений, каковым собственно и является пространство современного актуального искусства и пространство современной актуальной моды. Сама по себе мода так и продолжает нести на себе следы презрения – всегда найдутся желающие вымазать ее дегтем за продажную связь с коммерцией; и если слово «модно» («модный») звучит в художественных кругах, его непременно сопровождает отчетливый пейоративный привкус. Но верно и то, что, получив в условиях обрушившейся на нас глобализации возможность распространить свое влияние в невиданных прежде масштабах, искусство, снабженное несколько сомнительным, хотя и широко использующимся в художественных кругах ярлыком «актуальное», неожиданно оказалось во власти волн периодически сменяющих друг друга предпочтений, суждений и интересов, и это все сильнее напоминает те условия, которые вынуждают моду каждый день заботиться о том, чтобы завтра хоть в чем-то отличаться от себя сегодняшней, хотя, казалось бы, она еще даже не выросла из вчерашнего платья и образа. В такой атмосфере мода превзошла искусство в том, что Адорно с едкой иронией назвал жаргоном аутентичности. Когда дело касается моды, аутентичность воплощается в двух формах: первая – это ссылка на авторитет производителя, вторая – ссылка на исторические прецеденты, то или иное течение, тенденцию, конкретный образ или стиль. Если же речь идет об искусстве, под аутентичностью понимается нечто куда более существенное и по-видимому, хотя об этом и не принято говорить вслух, связанное с вечным поиском истины. В этой погоне за аутентичностью нет ничего предосудительного, но нам не пристало осуждать и желание моды найти в себе нечто аутентичное. В отсутствие стандартных единиц измерения, перед лицом кризиса легитимации, характерного для эпохи постмодернизма, мы сталкиваемся с релятивизмом, при котором мерой качества становится не имеющая точных пропорций смесь консенсуса и собственных убеждений. Нам эти обстоятельства кажутся убедительными; сама идея моды как системы говорит столько же об искусстве, особенно современном, как и само оно говорит о себе.