Преподаватель дикции подготовил аудиозапись, которая, как он считал, поможет достичь более тесной связи с публикой, смягчив ее отчетливо резкий выговор. Она почти не обратила внимания на эту запись. Публичные выступления никогда не были ее сильной стороной. Но она была достаточно проницательна, чтобы понимать: вопрос не в классовых различиях. И лучше быть откровенно шикарной, чем фальшивой. Несмотря на аристократическую родословную и то, что она прекрасно ладила с преподавателем, ее голос по-прежнему оставался невыразительным. Самым обыкновенным. Трудноузнаваемым. Конечно, сейчас это оказалось преимуществом, но она не хочет верить. И постоянно гоняет запись, стараясь убрать аристократический выговор, смягчить резковатые дифтонги и тянуть гласные. Я подумывал сказать ей, что природа возьмет свое и со временем все вернется на круги своя. Но воздержался, потому что теперь ей действительно нечего делать.
У меня были некоторые сомнения относительно скромности дома, но и тут я сделал все возможное, хотя интерьеры – не моя специальность. Оглядывая окружающую меня обстановку, я признаю, что журнальный столик выиграл бы от поставленной на него чаши, что пушистое покрывало украсило бы диван и что строевой порядок на письменном столе могла бы несколько оживить пара безделушек. Но большую часть времени я пребываю в состоянии благодати, принимая окружающий меня мир, словно дар божий.
Ко времени моего третьего… нет, четвертого визита она внесла в обстановку чисто женские изменения, но я обрадовался, что зверинец был целиком сохранен. Я четыре раза останавливался в этом доме. В первый визит снял дом, во второй – отвез ее туда, в третий – когда вернулся после похорон, и в четвертый – приехал в ноябре и, после того как она оправилась от операции, отвез в Землю обетованную. Третий визит был самым нелегким, хотя и в остальных имелись свои сложности.
Я сделал все, чтобы защитить ее, убрав из дома телевизор. Посещение собственных похорон – любимая тема авторов триллеров, это уже граничит с психопатией. Видеть, как твои дети идут в похоронной процессии, достаточно, чтобы свести с ума любого нервного человека. Представляла ли она себе эту сцену, когда мы планировали ее побег? Скорее всего нет. К концу она была так измучена, так изведена, так отчаялась, что все ее воспоминания, связанные с мальчиками, были временно заблокированы.После похорон я позвонил ей на заранее оплаченный мобильник, который купил для нее. Она умоляла меня привезти как можно больше газетных вырезок из Лондона. Я осторожно заметил, что делать этого не стоит. Позже она перезвонила, хотя мы уговаривались свести звонки к самому необходимому минимуму, и на этот раз приказала сделать все, что было велено. Для человека общительного и умеющего обращаться с людьми, иногда она была на редкость высокомерна.
– Лоуренс, – сказала она, – я не ваша узница. Вы не можете держать меня в неведении.
Я заверил, что она ни в коем случае не моя узница и вольна делать все, что пожелает.
– Я буду делать все, что пожелаю, и сейчас желаю, чтобы вы привезли вырезки. Сколько поместится в чемодане.
Она всегда была помешана на прессе, жить не могла без таблоидов. Как наркоман – без зелья. С самых первых дней. И в этом была ее слабость и сила. Я запретил бы доступ к ее лебединой песне, если бы она не воспротивилась, но было бы это правильным? В любом случае таблоиды добрались бы до самых густых джунглей Борнео, и мой защитный барьер все равно оказался бы слабым.
Я захватил вырезки, сколько уместилось поверх моей одежды.
Ее первая реакция после просмотра газет и журналов была вполне ожидаемой. Может, я и «спас» ее от телевидения, но снимки были здесь, во всем своем цветном великолепии. Храбрившиеся мальчики с бескровными лицами, шагающие за гробом, в котором, как говорили (хотя ни одно официальное лицо во дворце этого не подтвердило), лежало одно из ее платьев, и на крышке белыми цветами выложено единственное слово: «МАМОЧКЕ».
Можно ли умереть от печали? Очевидно, нет. Иначе она скончалась бы в тот же день....Ее всепоглощающая скорбь. Я пишу о ней ради самого процесса. И он кажется мне особенно необходимым, этот мимолетный документ, более целительным и важным, чем блистеры с таблетками в моей аптечке. Я пишу о ее скорби. Но не стану на этом зацикливаться: ведь когда она снова смогла меня слышать, я стал твердить о необходимости не думать о боли детей. Молодые быстро забывают. А она не должна постоянно наблюдать за ними. Отслеживать каждый их шаг. Я советовал не расстраиваться, если она увидит, что они счастливы и улыбаются, наслаждаясь жизнью. Сначала она вскинулась, как я и предполагал, возмутившись самим намеком на то, что она может быть настолько эгоистична, но я видел также, что мои слова попали в цель: им будет хорошо и без матери.
Но конечно, на этом все не закончилось. И продолжалось… циклически. Я мог бы перечислить причины, приведшие ее к этому бесповоротному решению, а меня – к стремлению ей помочь. Но тогда было не время. Зачем пытаться залечить неизлечимую рану?
Я позволил крови из раны течь свободно, и когда почувствовал, что поток иссякает, вмешался самым неуклюжим и глупым образом.
Я извинился. Это немного помогло. Больше, чем я предполагал. Я стал рассказывать о будущем мальчиков. Она слегка приободрилась. Я пытался оставаться хладнокровным и спокойным и держал в голове моменты, когда она настолько теряла контроль над собой, что, казалось, ничто не сможет привести ее назад на твердую почву: вопли, швыряние вещами, рвота и спазмы, подергивание рук и ног.
Лишь немногие аспекты ее жизни оставались скрытыми от личного секретаря.
Она выжила и вынесла. Говорят, все, что не убивает нас, делает сильнее. На мой взгляд, это немного слишком гладко. Да, она стойкая. Самая стойкая. Но некоторые материалы, затвердевая, становятся ломкими. Она знала это, было известно и мне, сколько ей пришлось вынести. Больше, чем кому бы то ни было. И моим долгом, моей привилегией было помочь ей сбежать, прошу прощения за клише, из позолоченной клетки.
И в момент сердечной боли, когда вся ее жизнь была разбросана по полу газетными вырезками, ей нужны были поддержка и утешение. Дома считали, что я сейчас в Вашингтоне собираю материал для своей книги. Я провел с ней две недели, день за днем она сидела, иногда лежала, читала вырезки и плакала. Наконец она стала находить в них некоторое утешение: ее любили.
Те, кто любил ее раньше, любили недостаточно. Таких было много. В том числе и я. Хотя я избежал даже временного изгнания из ее круга (один из нескольких удостоенных такой чести), могу припомнить несколько скользких моментов, когда сила моей привязанности, моей преданности, моей неуклонной верности, готовность говорить по телефону в три часа ночи, подвергались ее придирчивой проверке. Многие служащие были посланы на гильотину (хотя, возможно, не в таком количестве, как сплетничала пресса), головы так и летели, не столько за какой-то промах, сколько за то, что не смогли полностью принять ее в свои сердца. Друзья оставались за бортом, отсеченные простой сменой телефонных номеров. Причины были самые разные: намек на предательство или обида, сказанное не вовремя слово или обыкновенная скука… Но истинная причина всегда была одинаковой: отсутствие, по ее мнению, искренней и вечной любви.
И что касается любовников. Да, насчет них. Они не всегда соответствовали высоким стандартам. Думаю, что могу с легким сердцем сказать это, без ревности, иногда затуманивающей справедливость. Я не собираюсь ни извинять, ни осуждать их. Просто констатирую чрезвычайную сложность их задачи. Ее потребность в любви была безграничной, как небо за окном, простые бескрылые смертные не могли утолить ее.
Может, любви всей нации окажется достаточно?
– Лоуренс, – сказала она, – все эти люди. Все эти люди…
И не смогла продолжать. Я сам едва в это верил. Хотя был свидетелем этой сцены.
Море цветов, стихи и письма, бдение со свечами у Кенсингтонского дворца…
Я видел их, детей и взрослых, всех классов, всех цветов, всех возрастов. Видел, как полисмен вытирал слезы. Видел, как старик в инвалидном кресле шепчет молитву. Видел, как женщина в сари кладет венок к ограде. Видел, как мужчина в дорогом пальто прислонился к плечу совершенно незнакомого человека и зарыдал.
Не могу сказать, что чувствовал в тот вечер, после официального объявления о ее смерти, когда вернулся в Лондон. В ту ночь я оставался со скорбящими, пил вместе с ними из фляжек, делил горе и слушал истории, которые они рассказывали: о ее визитах в госпиталь, хоспис, убежище для бездомных, клинику по лечению анорексии. И думал только об одном: я увез ее от всего этого.
Я неожиданно понял, что обращаюсь к Богу, в которого не верил, с мольбой не судить меня слишком строго за мой грех....27 января 1998 года
Конечно, мои способности к самокритике несколько подводят меня. Я был измучен после вчерашнего. Меня одолевали тревоги и волнения. Теперь я смотрю на это немного по-другому. Она определенным образом не столько была отнята у людей, сколько приблизилась к ним. В ту ночь она стала настоящим символом доброты и страдания. Каждый имеет больше прав владеть символом, чем человеком из плоти и крови.
Ее «смерть» изменила нацию, как утверждали ведущие писатели и журналисты. Чопорность и сухость ушли в анналы истории. Голос говорившего о ней премьер-министра прерывался. Королева нарушила протокол, склонившись перед гробом.
Королева нарушила протокол. Как удивительно писать эти слова!
Конечно, сразу же началась охота за ведьмами. Пресса и публика нашли злодеев. Ее осаждали фотографы, папарацци… их и нужно винить. Они довели ее до ошибочного и рискованного поступка.
Она немедленно усмотрела в этом некую иронию.
– Так что, теперь пресса винит себя? – усмехнулась она.
Но она черпала силы в этих излияниях чувств, выплескивавшихся далеко за границы наших берегов. Оказалось, что похоронную церемонию смотрели два миллиарда человек.
...Старался ли я во имя лучшего? Много раз я пытался развязать этот моральный узел, а он запутывался все больше. Все, что могу сказать под конец: я надеюсь. Надеюсь, что не поступил неправильно. И ответ есть только у нее. Если она найдет свое место в жизни, я был прав, что облегчил ей прежнюю. Но у меня уже нет времени увидеть это. С другой стороны, если бы мне не был вынесен смертный приговор, я не смог бы сделать то, что сделал. Десятилетиями сгибаться под бременем тайны и ответственности было бы невыносимо для меня и слишком рискованно для нее.
Вот так все и вертится. Можно надеяться, что близость к смерти рождает в нас дальновидность и проницательность. Возможно, когда я почувствую себя истинным мудрецом, осознаю, что конец близок.
Иногда я просыпаюсь по ночам, как от кошмара. Хотя больше не помню снов. Если я и вижу сны, то только о ней. Я словно грежу целыми днями. И почти не могу противиться желанию позвонить. Мы уговорились созваниваться только в самых экстремальных ситуациях.
– Даже если дело срочное, Лоуренс, – сказала она, – я найду способ справиться сама. В конце концов…
Она не закончила фразу, но мы оба знали, что имеется в виду. Не то чтобы она была смущена перспективой моей… и не только моей кончины. Смерть считается в высшем обществе чем-то вроде извращения, о котором лучше не упоминать. Но она не разделяла это мнения.
– Вы очень мне помогли. Сами знаете. – Она чмокнула меня в розовую лысину и хихикнула: – О Боже, Лоуренс, что я могу сказать? Всякая благодарность звучит по меньшей мере абсурдно.
И правда. Складывалось впечатление, будто я помог ей собрать корзинку для пикника или подогнал машину.
Она не надела коричневые линзы. Мы сидели на диване в маленьком белом деревянном домике в Северной Каролине, и я всецело погрузился в созерцание ультрамарина ее глаз, достойных сонета. Это были самые прекрасные глаза на свете.
– Боитесь? – неожиданно спрашивает она.
Я пожал плечами, словно слишком отвлекся, чтобы думать об этом.
– Я бы боялась, – покачала она головой. – Каждый раз, осознавая, что могу покончить с собой, знала, что не смогу довести дело до конца. Духу не хватило бы.
Она может быть откровенной, как ребенок.
– Но вы, наверное, боитесь.
Я поразмыслил. Да… когда позволяю себе задуматься об этом.
Она заговорила о прежних временах с такой нежностью, что это казалось прощанием. Мы обменялись историями о нашей первой встрече, когда я поклонился ей, а она в ответ присела, и ее прекрасные глаза сияли.
Немного погодя она становится серьезной.
– Я бы испугалась смерти, Лоуренс. Но теперь я не хочу бояться жизни.
...Ночь, когда она поплыла к своей новой жизни, была бурной, свирепой, великолепной. Я просидел в шлюпке почти час, прежде чем заметил ее. И все это время гадал: а вдруг она передумала. А вдруг наш маленький план существовал только в больном воображении моего умирающего мозга?
Потом неподвижные темные воды разделились, и она помахала мне рукой. И без всякой суеты поплыла к шлюпке, пока я нервно оглядывался, в миллионный раз проверяя, не увидели ли меня.
«Рамзес» был единственной яхтой, отошедшей далеко от гавани, на такое расстояние, чтобы влюбленным никто не мешал.
Я протянул ей руку, помогая забраться в шлюпку. Она едва не утянула меня в воду: у нее была сила тигрицы, и если бы она зарычала, мне показалось бы это вполне естественным.
Я спросил ее, уверена ли она.
– Гребите, – был ответ.
Но она была слишком нетерпелива. Ей не нравился мой способ гребли. Та техника, которую я отточил. И, натянув джинсы и свитер, которые я припас для нее, она локтем оттолкнула меня.
Я поинтересовался, не заметил ли кто-то, как она нырнула в воду (я, разумеется, имел в виду ее любовника, хотя, по ее словам, знал, что они часто занимают соседние каюты из-за его склонности к храпу). Она заверила, что никто ничего не заметил. Я спросил, есть ли шанс, что один из ночных охранников что-то заподозрил.
– Тот бедный дурачок? Спит. Я проверяла.
Даже в лунном свете я видел, как горят ее щеки.
Она давно отказалась от полагавшейся ей охраны, боясь, что офицеры в лучшем случае шпионят за ней. Семья ее любовника имела все самое лучшее, самое дорогое, самое современное… и очень плохо работающее. Для нас это было преимуществом. Видеокамеры наблюдения на «Рамзесе» никогда не включались. Так приказал ее любовник, на случай если ему придет в голову запереть дверь и разложить свою принцессу (или одну из ее предшественниц) на столе или на полу.
Она неожиданно встала, и шлюпка закачалась.
– Я сделала это! – воскликнула она так громко, что я механически зашикал. Она рассмеялась. Должно быть, прошло много лет с тех пор, как кто-то, кроме ее мужа, требовал заткнуться.
– Ну можно ли этому поверить? – спросила она. – Я сделала это! В самом деле сделала!
...Несколькими неделями ранее я летал в Бразилию, чтобы организовать ее «кончину». Самым трудным было узнать, какой из пляжей Пернамбуко будет ближе всего к «Рамзесу». Проведя несколько дней с друзьями в Буэнос-Айресе, они полетели в Монтевидео, чтобы сесть на яхту и поплыть вдоль побережья от Уругвая. Супербогачи не планируют свои каникулы как простые смертные. Невозможно было узнать их точный график. Поэтому я обыскал несколько пляжей, под вымышленным именем нанял на день шлюпки на трех: лишняя осторожность не помешает. Позвонил ей на мобильник, когда еще был в Вашингтоне, и рассказал о предположительном месте швартовки. Не главный пляж, разумеется. Я объяснил… вернее, пытался объяснить ход моих рассуждений. Стратегию и тактику отступления. Сначала – с яхты на шлюпку, потом – со шлюпки на сушу и от точки высадки – к дому. Она небрежно отмахнулась:
– Как быть, если он сделает предложение?
Я ответил, что не знаю, но что она, вполне вероятно, может ответить согласием.
– О Господи, – вздохнула она.
Я добавил, что она, естественно, должна слушаться своего сердца. Но если откажет ему и сократит каникулы, значит, наш план провалится.
– Но было бы несправедливо водить его за нос, – возразила она. Ей и в голову не приходило, что она уже это делает.
– Не волнуйтесь, я постараюсь, чтобы он не сделал предложения, – заверила она. Я осведомился, каким образом у нее это получится.
– Пущу в ход женские хитрости, разумеется. Намеки на то, что для такого рода предложений всегда есть местечко получше, поживописнее. Буду держать его на расстоянии, одновременно завлекая.
Возможно, для этой цели пригодятся ее любимые дешевые романы.
Она была совершенно уверена, что сможет уговорить любовника бросить якорь в указанном месте.
– Я буду действовать на его… как это… подсознание. Очень осторожно.
Я уверил, что ее желание – закон для любовника. Ну… или слово… все равно.
– Лоуренс, – ответила она, – вы же знаете, моя беда с мужчинами в том…
Она осеклась. Тема была слишком обширна.
Она села в шлюпку, и мы отплыли. Было начало четвертого, и она сказала, что, хотя обычно встает рано, никому не придет в голову постучать в ее каюту до восьми часов утра. Все решат, что она захотела поспать подольше. Это давало нам пять часов при расстоянии в триста километров. После этого на рифах, пляжах и в воде начнутся поиски.
В машине она положила ноги на бардачок и откинула сиденье. Я думал, что она собирается уснуть, но этого не произошло. Она говорила и говорила. Я почти не помню о чем. И думаю, она тоже. Трещала без умолку. Тогда я был крепче, чем сейчас, греб без всяких усилий и вполне бы мог добраться до берега сам, если бы она не перехватила весла.