Концентрация смерти - Шахов Максим Анатольевич 2 стр.


– С Первомаем, товарищи офицеры, – тихо обратился к другим смертникам Зубков.

– Да уж, неплохой у нас праздничек выдался, – дрожащим голосом, но все же стараясь держаться, произнес еще почти безусый младший лейтенант.

– А праздник – он по-любому праздник, – вставил пожилой старлей.

Сколько сейчас времени, точно не знал никто, но в лагере еще царила тишина, значит, не наступил час подъема.

– Не забудьте как следует оправиться, – абсолютно серьезно напомнил Николай. – Говорят, что у повешенного моча сама собой выливается. Не хотелось бы в мокрых штанах висеть на потеху гитлеровцам.

Это замечание вызвало невеселый смех. Мужчины все еще держали себя в руках, хотя было понятно, что практически все из них находятся на грани нервного срыва. Каждую секунду могло случиться все, что угодно: и рыдания, и крики, и агрессия, и мольбы оставить в живых. Никто точно не знал, хватит ли сил продержаться достойно до самого конца. Ведь умирать любому человеку приходится всего однажды… Никто не знал, где предел его возможностям.

Громыхнула из радиодинамиков над лагерем музыка, но на этот раз не такая, как всегда, не один из бравурных немецких маршей, а симфонический оркестр. Шмелями завывали скрипки, скрипели контрабасы, рассыпалась стекольным звоном челеста, глухо ухали барабаны с литаврами, разлетался искрами звон тарелок. А затем зазвучал оперный тенор. Несмотря на то, что большинство узников сносно знали немецкий язык – лагерная жизнь научила, понять слова арии было невозможно. Они казались каким-то замогильным средневековым заговором. По крикам охраны и лаю овчарок нетрудно было догадаться, что начинается очередной кошмарный день.

Смертники стали переглядываться, хотя до этого избегали смотреть в глаза друг другу.

– Что такое? – Взгляд юного младшего лейтенанта забегал.

– Хорошая музыка, – пожал плечами Зубков. – В этом нашему коменданту отказать нельзя. Вкус есть, совести нет. А ты держись, классика, она на мозг сильно давит, на то и рассчитано. Смотри, чтобы на слезу не пробило.

– Не дождутся.

Прошло около четверти часа, может, больше или меньше, время для осужденных на смерть шло в двух измерениях. С одной стороны, неудержимо пролетало, с другой – растягивалось до бесконечности. Послышался лязг засова. Зубков поднялся, пригладил дрогнувшими ладонями короткие волосы. Дверь отворилась, в барак потоком хлынул солнечный свет. Его лучи заискрились в пыльном, застоявшемся воздухе. Раскрытая дверь казалась выходом в иной мир. В барак забежали охранники из числа заключенных с тяжелыми дубинами, готовясь выгнать упирающихся смертников на улицу.

– Мы сами, – поспешил крикнуть Зубков, вскинул руку и шагнул навстречу солнцу.

На удивление, этот крик возымел действие. Никто из осужденных на смерть не стал упираться, все двинулись за Николаем. Он шел, вскинув голову, поскольку знал: товарищи смотрят на него. Яркий свет слепил после полумрака барака. Капитан почти ничего не видел. Он слышал отрывистые крики команд. Музыка из динамиков на какое-то время смолкла. Раздалась частая барабанная дробь. Глаза наконец привыкли к яркому свету.

Дорогу к эшафоту с двух сторон обрамляли плотные шеренги из солдат вооруженной немецкой охраны лагеря и охранников из заключенных. За ними стояли пленные, выстроенные в две шеренги. Среди них бегали с перекошенными от злости мордами немецкие прихвостни с дубинками и следили за тем, чтобы никто не отводил от смертников взгляда.

– Не закрывать глаза!

– Смотреть!

Странно, но эти русские слова на слух воспринимались Зубковым отрывистой, похожей на лай лагерных овчарок, немецкой речью. Он поискал глазами. Тот, кому он решил доверить свою последнюю тайну, неоконченный подземный ход – Михаил Прохоров, стоял в третьем ряду. Он еще наверняка не получил жилетки, не стал бы словак Водичка так рисковать в день казни, но Николай хотел взглядом подсказать, что подарок не простой, с двойным дном. Благо руки не были связаны. Зубков расстегнул френч и сделал вид, что закладывает пальцы под воображаемую жилетку.

Михаил Прохоров увидел этот жест и даже ободряюще кивнул, но явно ничего не понял. Как хотелось Николаю Зубкову броситься через оцепление, через шеренги построенных на плацу пленных к нему. Всего-то пары слов хватило бы, чтобы все объяснить… А потом пусть будет все, что угодно. Его повалят на землю и забьют, затравят овчарками. Какое это имеет значение перед обличьем близкой смерти? Но он понимал, что не пробежит и двух шагов, не успеет сказать заветных слов, которые вывел на подкладке огрызком химического карандаша.

Дубинка обрушилась на спину Зубкову. Это постарался один из своих же пленных, служащий в охране.

– Пошел, пошел.

Одиннадцать смертников преодолевали свой последний путь. Под ногами пылил вытоптанный до голой земли плац. Барабанная дробь вновь сменилась музыкой. Над головами надрывались громкоговорители. Где-то в душе Николай даже был благодарен коменданту лагеря за включенную классическую музыку. Смерть всегда безобразна. А звуки симфонического оркестра и голоса оперных певцов придавали ей хоть какое-то подобие благородства и высшего смысла.

Николай смотрел на своих товарищей по несчастью – выдержат ли до конца, поведут ли себя достойно или у кого-то сдадут нервы? Не бросится ли кто в ноги палачам, не примется ли молить их о пощаде. Сосредоточенные лица, взгляды словно обращены внутрь. Будто никто из смертников не видел того, что творится вокруг, а созерцал свою прошлую, близкую к завершению жизнь.

Впереди возвышался помост с длинной перекладиной виселицы. Она держалась на четырех массивных столбах. Одиннадцать толстых шершавых веревок с аккуратно сделанными петлями слегка раскачивались на весеннем ветру. Помост, возвышавшийся над плацем, казался кораблем, готовым отправиться в плавание.

Нацисты тоже уважали праздник Первомая. Но только называли его не Днем солидарности всех трудящихся, а Праздником труда. В его честь по всему лагерю были вывешены флаги – огромные красные полотнища с белыми кругами по центру и свастиками.

Черные свастики напоминали пауков, лениво шевеливших своими лапами. Герр комендант любил внешние эффекты. Даже виселицу в честь праздника украсили гирляндами из живой зелени. Словно готовили не к казни, а к свадьбе.

Смертников подвели к эшафоту, и музыка из динамиков смолкла. В руках музыкантов из пленных ослепительно блестели на утреннем солнце начищенные инструменты духового оркестра…

Дирижер, ловивший взглядом малейший жест коменданта – штурмбаннфюрера СС Вильгельма Гросса, дождался кивка и взмахнул палочкой. Из сверкающих труб внезапно полилась до душевной боли знакомая мелодия «Прощание славянки».

Зубков до этого был уверен, что взойдет на эшафот и примет смерть от рук палачей без единой слезинки. А тут почувствовал, как глаза его предательски влажнеют. Как из уголка глаза срывается и катится по щеке капля. Блеснули слезы и в глазах других смертников. У каждого с этой мелодией были свои воспоминания. Именно под нее большинство сегодняшних пленных уходили на фронт.

Вильгельм Гросс самодовольно улыбался. Он считал себя неплохим психологом и четко просчитал, чем сможет вызвать слезы у суровых мужчин, с которыми в этой жизни случилось все, что только могло случиться. Кроме смерти, конечно. Но и та находилась от них уже в паре шагов.

Полыхнула вспышка. Только сейчас сквозь слезную пелену Зубков заметил стоявшего рядом с оркестром военного фотокорреспондента – пожилого лысеющего мужчину в форме вермахта. Над вогнутой зеркальной тарелочкой блица струился дым магниевой вспышки. Стало мучительно стыдно за проявленную слабость. Мгновенно вспомнились строчки Владимира Маяковского о плачущем большевике, выставленном в витрине, возле которой толпятся ротозеи.

Штурмбаннфюрер приподнял руку. Оркестр мгновенно смолк. Над плацем воцарилась тишина, и стало слышно, как посвистывает ветер в трехрядном ограждении из колючей проволоки. Одетый в черную, идеально выглаженную эсэсовскую форму, поджарый Вильгельм Гросс легко взбежал по лесенке на трибуну. Замер у микрофона, подвешенного на растяжках в середине проволочного кольца. Зазвучал его отрывистый голос. Он говорил о Празднике труда, о великой Германии, о близкой победе германского оружия и о неблагодарных пленных красноармейцах, которым Третий рейх милостиво сохранил жизнь с тем, чтобы после победы они могли вернуться на Родину к своим семьям. Но вместо того, чтобы приближать победу самоотверженным трудом, они занимаются вредительством, ленятся работать. Зря едят немецкий хлеб. Это из-за них немцы вынуждены снимать солдат с фронта и направлять их на охрану лагерей.

Гросс говорил без переводчика, простыми доходчивыми фразами, смысл которых большинству пленных был понятен…

Гросс говорил без переводчика, простыми доходчивыми фразами, смысл которых большинству пленных был понятен…

– …Германия не жаждет крови. Мы пришли освободить ваши народы от ига евреев и коммунистов. Мы несем вам европейскую цивилизацию и железный немецкий порядок, без которого нет будущего. Каждый, кто становится у нас на пути, будет сокрушен. Сегодняшняя казнь – предупреждение тем, кто пытается помешать установлению этого порядка…

Зубков старался не слушать то, что говорит комендант. В последние минуты земной жизни он беззвучно обращался к своим родным, которых уже давно не видел, даже не знал – живы ли они, прощался с ними в мыслях.

Окончив речь, Вильгельм Гросс спустился с трибуны. Из казни комендант решил сделать грандиозный спектакль. Внизу, под эшафотом, стоял стол, за которым восседал племянник коменданта – Фридрих Калау, занимавший должность лагерного медика. Он, использовав свои связи, вытащил его с Восточного фронта и устроил служить под свое начало. Фридрих среди пленных пользовался относительным уважением. Слыл гуманистом. Однажды он даже вырезал пленному воспалившийся аппендикс, хоть и не был хирургом, просто решил попрактиковаться. Калау не шел ни в какое сравнение со своим предшественником – медиком-«мясником», знаменитым тем, что, когда один из пленных обратился к нему с сильно загноившимся пальцем, тот, недолго думая, ампутировал ему по локоть руку. После чего никто к нему ни с какими недомоганиями не обращался. Правда, предшественник Фридриха кончил плохо. Его нашли утонувшим в выгребной яме. Кто именно расправился с медиком, так и не нашли. Хотя и казнили за его убийство каждого седьмого пленного.

Охрана подводила смертников к столу. Доктор Калау учтиво предлагал присесть, мерил давление, заглядывал через зеркальце в зрачки и спрашивал о самочувствии. Затем во всеуслышание сообщал, что приговоренный к казни абсолютно здоров и адекватен. Военный фотокорреспондент старательно запечатлевал эти моменты «гуманного» отношения для читателей газеты и для будущих поколений.

Одиннадцать смертников поднялись на эшафот. С ними же взошел и Фридрих Калау. Он держал в руках кожаный саквояж с инструментами. Приговоренные к смерти стояли возле высоких табуретов, над которыми покачивались петли. Даже в очередности приведения приговора в исполнение комендант лагеря проявил изобретательность. Николая Зубкова должны были повесить последним. Ведь это из-за него остальные десять пленных оказались на эшафоте. И он обязан был видеть смерть каждого из них собственными глазами.

Зазвучала барабанная дробь. Четверо охранников из пленных схватили первого приговоренного. Тот попытался сопротивляться, но ему тут же заломили руки, связали их за спиной, поставили на табурет, набросили на голову петлю и ударом ноги тут же вышибли подставку. Несчастный повис, задергался, а затем затих. Доктор Калау подошел к нему, остановил раскачивающееся тело, деловито вставил в уши трубочки стетоскопа и приложил раструб к шее – рядом с глубоко врезавшейся в плоть шершавой веревкой. Через две минуты он сообщил, что смерть констатирована.

Конечно же, смерть он констатировал куда раньше. Но эта двухминутная задержка, во время которой каждый пленный с содроганием думал о том, что повешенный все еще жив, слышит, а возможно, и видит происходящее, была придумана комендантом лагеря. Он хотел выжать из казни в психологическом плане все, что возможно, максимально запугать пленных, лишить их воли к сопротивлению.

Палачи взялись за второго смертника. Во время казни лагерные «шестерки» с дубинами бегали перед строем пленных, заставляли смотреть на эшафот, следили, чтобы никто не отводил взгляд, не закрывал глаза. Единственные, от кого этого не требовали, были сами смертники. Николай Зубков смотрел на покачивающуюся над ним петлю, в которой ему совсем скоро предстояло расстаться с жизнью…

В серую шершавую веревку была вплетена яркая красная нить. Еще одно чисто немецкое изобретение – элемент того самого железного орднунга. Только в веревках и канатах, предназначенных для нужд вермахта, имелась такая красная нить. И если у кого-то из штатских на оккупированной территории в хозяйстве находили такую веревку с красной нитью, то его ждала показательная казнь, как вора, посягнувшего на немецкое военное имущество.

Трещал барабан. Очередной смертник дергался в петле. Фридрих Калау, поглядывая на секундомер, методично констатировал смерть. Николай Зубков глянул на стоявшего рядом с ним под раскачивающейся петлей молоденького лейтенанта. Их взгляды встретились. И по глазам молодого человека капитан понял – еще немного, и тот не выдержит, станет молить палачей о пощаде, кричать, что ни в чем не виноват. Но как приободрить человека, идущего на смерть? Как убедить его в том, что мольбы бессмысленны и единственное, что осталось в жизни, это постараться с достоинством прожить последние минуты? Только своим примером!

И тут Зубков улыбнулся, он наконец понял, что должен сделать. Даже сейчас, оказавшись в абсолютно безвыходном положении, он способен совершить побег. Пусть и не через почти оконченный подземный ход, но это будет именно побег, причем совершит он его на глазах у всех: администрации лагеря, охраны, пленных товарищей.

Доктор Калау в очередной раз констатировал смерть. Еще пятеро осужденных оставались живы. И тут Зубков сам вскочил на табурет, накинул себе петлю на шею.

– Да здравствует великий Сталин! – крикнул он. – Враг будет разбит, победа будет за нами!

К нему бросились охранники, но капитан опередил их. Сам оттолкнул табурет ногой и повис в петле. Он сумел совершить свой побег на глазах у всех.

Ровные шеренги пленных качнулись. Раздались крики:

– Да здравствует!

– Победа за нами!

Молоденький лейтенант отчаянно крикнул:

– Прощайте, товарищи! – И, вскочив на табурет, всунул голову в петлю.

Примеру Зубкова последовали и остальные остававшиеся в живых осужденные.

Немецкий орднунг из выстроенных по натянутой ниточке шеренг сломался… Слышались крики, ругательства. На пленных опускались дубинки. Охрана принялась стрелять. Спектакль, мастерски задуманный комендантом, получил совсем иной финал – не тот, на который рассчитывал штурмбаннфюрер Гросс.

Пленных удалось разогнать лишь через четверть часа. С десяток мертвых тел остались лежать на плацу. Узников загнали в отсеки, огороженные колючей проволокой. А одиннадцать смертников по приказу коменданта для устрашения оставили висеть на украшенных гирляндами из живой зелени виселицах.

Михаил Прохоров сидел на земле. По случаю праздника в лагере был выходной. Бывший военный летчик смотрел в небо и думал о том, что оно одно на всех. То же самое небо и над Германией, и над Польшей, и над его Родиной.

– А ведь теперь в мастерской по изготовлению заточки скорняжного инструмента никого и не осталось. Место хлебное, работая там, выжить можно.

– Эх, туда бы попасть.

Донеслись до слуха Прохорова фразы из разговора двух пленных.

– И не мечтайте, – сказал летчик. – Просто так туда никого не возьмут. Не с нашим счастьем.

Глава 2

Смычок неторопливо скользил по струнам скрипки. Тонкие пальцы коменданта двигались по грифу инструмента. Тускло поблескивал кабинетный рояль. Крышка инструмента была открыта, и белые клавиши, обклеенные пластинками из слоновой кости, казались оскаленной пастью диковинного монстра. Вильгельм Гросс, стоя у окна, музицировал. Исполнял свое любимое произведение – «Зимнюю сказку» Шуберта. Он самозабвенно запрокидывал голову и извлекал из старого инструмента нежную мелодию. Окончив игру, резко опустил смычок, положил скрипку в футляр и, опершись о подоконник, посмотрел с высоты мезонина на плац, посередине которого высился эшафот с одиннадцатью повешенными.

Племянник коменданта – Фридрих Калау, утопал в черном кожаном кресле рядом с сервированным журнальным столиком.

– Шуман, конечно, тоже великий композитор, – задумчиво произнес комендант, – но слабее Шуберта.

– Я люблю музыку, дядя, но плохо в ней разбираюсь, – признался Фридрих, рассматривая свой начищенный до зеркального блеска сапог.

– Музыку нужно чувствовать, а не разбираться в ней. – Он тронул пальцем струны скрипки. – Мы, немцы, очень музыкальный народ. Именно Шуберт воплотил в звуках немецкую душу. Неужели ты не услышал этого?

– Конечно, воплотил, – не слишком уверенно отозвался медик.

Комендант еще немного полюбовался виселицей, а затем вернулся к столу. Мягкое кожаное кресло с высокими подлокотниками приняло его в свои объятия, чуть слышно скрипнув. Штурмбаннфюрер сжал тонкие пальцы на горлышке бутылки. Разлил коньяк в низкие широкие бокалы.

– Выпьем за праздник, – предложил он племяннику.

Назад Дальше