«Когда я вырасту, я стану Королём-за-Стеной», — обещал себе Комок. Он не стал королем, но был весьма близок к этому. Имя Варамира Шестишкурого вселяло страх в сердца людей. Он ехал в бой верхом на спине белой медведицы тринадцати футов ростом, держал на коротком поводке трёх волков и сумеречного кота и сидел по правую руку от Манса-Налётчика.
«Это из-за Манса я оказался здесь. Не надо было мне его слушать. Надо было влезть в шкуру моей медведицы и разорвать его на кусочки».
Ещё до Манса Варамир был кем-то вроде лорда. Он жил один в чертоге, выстроенном из мха, земли и срубленных брёвен, который до него принадлежал Хаггону; сюда приходили его звери. С десяток деревень платил ему дань хлебом, солью и сидром, поставляли ему плоды из своих садов и овощи с огородов. Мясо он добывал сам. Когда он хотел женщину, то посылал сумеречного кота ходить за ней по пятам — и любая приглянувшаяся Варамиру девушка безропотно ложилась к нему в постель. Некоторые приходили в слезах, да, но всё же они приходили. Варамир давал им своё семя, брал прядь их волос себе на память и отсылал обратно. Время от времени какой-нибудь деревенский герой являлся к нему с копьём в руках, чтобы убить чудовище и спасти сестру, любовницу или дочь. Этих он убивал, но женщинам никогда не причинял вреда. Некоторых он даже осчастливил детьми.
«Недоростки. Маленькие и хилые, как Комок, и никто из них не обладал даром».
Страх заставил его, пошатываясь, подняться на ноги. Держась за бок, чтобы унять сочащуюся из раны кровь, Варамир доковылял до двери, откинул рваную шкуру, прикрывавшую проем, и оказался перед сплошной белой стеной. «Снег». Неудивительно, что внутри стало так темно и дымно. Падающий снег похоронил под собой хижину.
Когда Варамир толкнул снежную стену, она рассыпалась — снег был всё ещё мягким и мокрым. Снаружи ночь была белой как смерть; тонкие бледные облака пресмыкались перед серебристой луной, и с небес холодно взирали тысячи звёзд. Он видел белые бугры, в которые превратились другие хижины, погребённые под снежными заносами, и за ними бледную тень закованного в лёд чардрева. К югу и западу от холмов простиралась необозримая белая пустошь, где ничто не двигалось, кроме летящего снега.
— Репейница, — жалобно позвал Варамир, соображая, как далеко она могла уйти.
«Репейница. Женщина. Где ты?».
Вдалеке завыл волк.
Варамира пробила дрожь. Он узнал этот вой, так же как Комок когда-то узнавал голос своей матери.
«Одноглазый».
Он был старшим из трёх, самым крупным и свирепым. Охотник был гибче, быстрее, моложе, Хитрюга коварнее, но оба они боялись Одноглазого. Старый волк был бесстрашным, безжалостным и диким.
Умерев в теле орла, Варамир потерял власть над другими своими зверьми. Его сумеречный кот убежал в лес, а белая медведица набросилась с когтями на окружающих, успев разорвать четверых, пока её не закололи копьем. Она убила бы и Варамира, окажись он рядом. Медведица ненавидела его и приходила в ярость каждый раз, когда он надевал её шкуру или забирался ей на спину.
А вот его волки…
«Мои братья. Моя стая».
Много ночей подряд он спал среди них, его окружали их мохнатые тела, помогая сохранить тепло.
«Когда я умру, они съедят меня и оставят только кости, которые оттают из-под снега с приходом весны», — эта мысль странным образом утешала. В прошлом волки Варамира частенько приходили к нему за едой — и вполне естественно, что он, в конце концов, накормит их ещё раз. Он вполне может начать свою вторую жизнь, обгладывая теплую мертвую плоть со своего собственного трупа.
Из всех зверей проще всего привязать к себе собак — они живут так близко к людям, что и сами становятся почти что людьми. Вселиться в собаку, надеть её шкуру — всё равно что обувать старый башмак из мягкой разношенной кожи. Башмак по своей форме уже готов принять ногу, и собака готова принять ошейник — даже если ошейник невидим для глаз. С волками труднее. Человек может подружиться с волком, даже сломить его волю, но никто не сможет в полной мере его приручить.
— Волки и женщины вступают в супружество раз и навсегда, — не раз повторял ему Хаггон. — Ты вселяешься в волка, и это как женитьба. С этого дня волк — часть тебя, а ты — его часть. Вы оба меняетесь.
С другими зверями лучше не связываться, считал охотник. Коты самодовольны и жестоки, они в любой момент готовы на тебя броситься Лоси и олени — добыча для хищников: если носить их шкуру слишком долго, даже отчаянный храбрец станет трусом. Медведи, вепри, барсуки, хорьки… Хаггон всего этого не одобрял.
— Ты никогда не захочешь носить эти шкуры, мальчик. Тебе не понравится то, во что они тебя превратят.
Если верить ему, птицы были хуже всего.
— Человеку не следует покидать землю. Проведи слишком много времени в облаках — и ты не захочешь возвращаться обратно. Я знавал оборотней, что пробовали вселяться в ястребов, сов, воронов. Потом даже в собственной шкуре они становились безразличны ко всему и только пялились в треклятые небеса.
Впрочем, так считали далеко не все оборотни. Как-то, когда Комку было десять, Хаггон сводил его на сходку себе подобных. Больше всего в кругу было варгов — волчьих братьев, но мальчик увидел на сходке и оборотней чуднее и любопытнее. Боррок так был похож на своего вепря, что ему только клыков не доставало, у Орелла был орел, у Бриары — её сумеречный кот (стоило Комку его увидеть, как он захотел сумеречного кота и себе), у Гризеллы были козы…
И никто из них не был сильнее Варамира Шестишкурого, и даже сам Хаггон, высокий и мрачный, с жесткими, как камень руками. Охотник умер, обливаясь слезами, после того как Варамир отобрал у него Серую Шкуру, прокатился в теле волка и заявил, что забирает зверя себе.
«Не достанется тебе второй жизни, старик».
Тогда он величал себя Варамиром Троешкурым; Серая Шкура стал четвёртым, хотя старый волк был хил, почти беззуб и скоро умер вслед за Хаггоном.
Варамир мог вселиться в любого зверя, в какого хотел, подчинить его своей воле, сделать его тело своим собственным, будь то собака или волк, медведь или барсук…
«Репейница», — подумал он.
Хаггон назвал бы это мерзостью, страшнейшим грехом на свете, но Хаггон был мёртв, съеден и сожжен. Манс бы тоже его проклял, но Манс или был убит, или попал в плен.
«Никто не узнает. Я стану Репейницей-копьеносицей, а Варамир Шестишкурый умрет».
Он подозревал, что вместе со старым телом лишится своего дара. Он потеряет своих волков и проживет остаток жизни костлявой бородавчатой бабой… но он будет жить.
«Если она вернется. Если у меня хватит сил с ней справиться».
У Варамира закружилась голова, и он обнаружил, что стоит на четвереньках, сунув руки в сугроб. Он зачерпнул пригоршню снега и сунул в рот, растер по бороде и по растрескавшимся губам, всасывая влагу. Вода была такой холодной, что он еле заставил себя её проглотить, и только сейчас понял, что у него сильный жар.
От талого снега ему только больше захотелось есть. Желудок требовал еды, а не воды. Снегопад прекратился, но поднялся ветер, который наполнил воздух снежной крупой, швыряя её в лицо Варамиру, пока тот пробирался через сугроб. Рана в боку то открывалась, то закрывалась снова. Добравшись до чардрева, он нашел упавшую ветку — достаточно длинную, чтобы послужить ему костылем. Тяжело опираясь на палку, он поковылял к ближайшей хижине. Может быть, жители что-нибудь забыли при бегстве… куль с яблоками, кусок вяленого мяса — что угодно, что помогло бы ему продержаться до прихода Репейницы.
Варамир почти добрался до хижины, когда костыль надломился под его весом, и ноги подкосились.
Варамир не мог сказать, как долго он пролежал, марая снег кровью.
«Меня засыплет снегом».
Тихая смерть.
«Говорят, замерзающие перед самым концом чувствуют тепло — тепло и сонливость». Хорошо будет снова ощутить тепло, хотя ему было досадно, что он так никогда и не увидит зелёные земли и теплые края за Стеной, о которых пел Манс.
— Таким, как мы, не место в мире за Стеной, — говаривал Хаггон. — Вольный народ боится оборотней, но и уважает тоже. К югу от Стены поклонщики ловят нас и потрошат, как свиней.
«Ты предостерегал меня, — думал Варамир, — но ты же и показал мне Восточный Дозор». Ему тогда было десять, не больше. Хаггон выменял у ворон дюжину ниток янтаря и полные сани пушнины на шесть бурдюков вина, кирпич соли и медный котелок. В Восточном Дозоре торговать было лучше, чем в Чёрном Замке — сюда приходили корабли, нагруженные товарами из сказочных земель за морем. Среди Ворон Хаггон был известен как охотник и друг Ночного Дозора, и они охотно слушали вести, которые тот приносил из-за Стены. Некоторые знали, что он оборотень, но открыто об этом не говорили. Там, в Восточном Дозоре у Моря, мальчик, которым он когда-то был, начал грезить о теплом юге.
Варамир чувствовал, как у него на лбу тают снежинки.
«Это не так страшно, как сгореть заживо. Дайте мне уснуть и больше не проснуться, дайте мне начать мою вторую жизнь».
Его волки были уже недалеко — он их чувствовал. Он отбросит это бренное тело и станет одним из них, охотящихся в ночи и воющих на луну. Варг станет настоящим волком.
«Вот только которым?»
Только не Хитрюгой. Хаггон назвал бы это мерзостью, но Варамир частенько вселялся в Хитрюгу, когда Одноглазый забирался на неё. Впрочем, он не хотел прожить свою жизнь самкой — разве что у него не останется другого выбора. Охотник подошел бы ему больше, он младше… хотя Одноглазый больше и свирепее, и когда у Хитрюги начиналась течка, её брал именно Одноглазый.
— Говорят, ты обо всём забываешь, — сказал ему Хаггон за несколько недель до своей собственной смерти. — Когда умирает человеческое тело, душа остается жить внутри зверя, но с каждым днем воспоминания тускнеют, и зверь становится чуть менее варгом и чуть более волком, пока от человека не остается ничего — только зверь.
Варамир знал, что это правда. Когда он забрал себе орла, принадлежавшего Ореллу, он чувствовал в птице ярость другого оборотня. Орелла убил перебежчик Джон Сноу, и ненависть оборотня к убийце была так сильна, что и Варамир начал чувствовать к этому зверёнышу неприязнь. Он знал, что Сноу оборотень с того самого момента, когда увидел огромного белого лютоволка, безмолвно следующего за хозяином по пятам. Оборотень оборотня чует издалека.
«Манс должен был отдать этого лютоволка мне — это была бы вторая жизнь, достойная короля».
Варамир мог бы забрать себе лютоволка, он в этом не сомневался. Дар у Сноу был силен, но юношу никто не учил владеть им, и он всё ещё боролся со своей природой, хотя благодаря ей мог бы преуспеть.
Варамир увидел, что с белого ствола на него смотрят красные глаза чардрева.
«Боги оценивают мои поступки».
Его пробрала дрожь. Он творил дурные вещи, ужасные. Он воровал, убивал, насиловал. Он пожирал человечину и лакал кровь умирающих, красную и горячую, хлеставшую из перегрызенных глоток. Он преследовал врагов по лесу, набрасывался на них, спящих, вырывал им когтями кишки из брюха и разбрасывал по грязи. Как же сладко было их мясо.
— Это был зверь, а не я, — сипло прошептал он. — Этим даром наградили меня вы.
Боги не ответили. Его дыхание повисало в воздухе бледными туманными облачками, и он чувствовал, как на бороде намерзает лед. Варамир Шестишкурый закрыл глаза.
Ему снился старый сон: лачуга у моря, три скулящих собаки, женские слёзы.
«Желвак. Она оплакивала Желвака, но никогда не оплакивала меня».
Комок родился на месяц раньше, чем следовало, и он был таким хворым, что никто не думал, что он выживет. Мать не давала ему имени почти до четырёх лет, а потом было уже слишком поздно. Вся деревня называла его Комком — так его прозвала сестра Миха, когда он ещё находился в материнской утробе. Прозвище Желваку тоже дала Миха, но младший брат Комка родился в срок, был большим, красным, крикливым, и жадно сосал материнскую грудь. Она собиралась назвать его в честь отца.
«Но Желвак умер. Он умер, когда ему было два года, а мне шесть — за три дня до его именин».
— Твой младший сын сейчас с богами, — сказала его рыдающей матери лесная ведьма. — Он никогда больше не будет болеть, не будет голодать, не будет плакать. Боги забрали его назад в землю, в деревья. Боги — это всё, что окружает нас, они в камнях и ручьях, в птицах и зверях. Теперь твой Желвак с ними. Он будет миром и всем, что есть в нем.
Слова старухи резанули Комка как ножом.
«Желвак видит меня. Он за мной наблюдает, он знает».
Комок не мог от него спрятаться, не мог укрыться за материнской юбкой или сбежать с собаками от отцовского гнева.
«Собаки. Хвостик, Нюхач, Рычун. Хорошие были псы. Мои друзья».
Когда отец увидел, как собаки обнюхивают тельце Желвака, он понятия не имел, какая именно из них это сделала, так что зарубил топором всех троих. Его руки тряслись так сильно, что Нюхач замолк только после второго удара, а Рычун только после четвёртого. В воздухе повис запах крови, и было страшно слышать скулёж умирающих псов, но Хвостик все-таки прибежал на зов отца. Он был самым старшим из псов, и выучка одолела страх. Когда Комок надел его шкуру, было слишком поздно.
«Нет, отец, пожалуйста», — пытался он сказать, но собаки не умеют говорить по-человечески, так что он лишь жалобно заскулил. Топор расколол череп старого пса, и мальчик в лачуге завопил от боли. Так они и узнали, кто он. Два дня спустя отец потащил Комка в лес. Он прихватил с собой топор, поэтому Комок решил, что отец зарубит его, как зарубил собак. Вместо этого отец отдал его Хаггону.
Варамир проснулся неожиданно, резко, дрожа всем телом.
— Проснись, — надрывался голос у него над ухом, — подымайся, надо идти. Там их сотни.
Снег прикрыл его точно плотным белым одеялом. Как холодно. Когда он попытался пошевелиться, то понял, что рука примерзла к земле. Когда он оторвал ее, часть кожи осталась под снегом.
— Вставай, — снова закричала женщина, — они идут.
Репейница вернулась за ним. Она держала его за плечи и трясла, что-то крича ему в лицо. Варамир ощущал её дыхание, чувствовал его теплоту — когда его собственный зад отнялся от холода. «Сейчас, — подумал он, — сделай это сейчас или умри».
Он собрал все оставшиеся в нем силы, отринул тело и ринулся внутрь женщины.
Репейница выгнулась дугой и закричала.
«Мерзость».
Кто это сказал — она? Он сам? Хаггон? Он не знал. Когда её пальцы разжались, его старое тело рухнуло обратно в сугроб. Копьеносица завизжала, яростно извиваясь на месте. Его сумеречный кот в свое время дико сопротивлялся ему, и белая медведица на какое-то время почти обезумела, кусая древесные стволы, камни и просто воздух — но это было хуже.
— Убирайся, убирайся! — кричал его собственный рот. Её тело пошатнулось, упало, встало снова, размахивая руками, её ноги дергались так и эдак, точно в каком-то нелепом танце: его и её души боролись за тело. Она заглотила немного морозного воздуха, и краткий миг Варамир праздновал победу, наслаждаясь вкусом воздуха и силой молодого тела — пока её зубы не сжались и его рот не наполнился кровью. Она подняла свои руки к его лицу; он старался опустить их, но они не слушались, и Репейница вцепилась ногтями ему в глаза.
«Мерзость», — вспомнил он, утопая в крови, боли и безумии. Когда он попытался закричать, она выплюнула их общий язык.
Белый свет перевернулся и пропал. На мгновение ему казалось, что он в чардреве — смотрит наружу резными красными глазами, как жалко корчится на земле умирающий мужчина и пляшет под луной безумная женщина, слепая и окровавленная, роняя алые слезы и разрывая на себе одежду. Потом оба исчезли, и он взлетел, и растаял. Его душу унесло каким-то холодным ветром. Он был снегом и облаками, он был воробьём, белкой, дубом. Филин, охотясь за зайцем, беззвучно пролетел между его деревьями. Варамир был внутри филина, внутри зайца, внутри деревьев. Глубоко под замерзшей землей рылись слепые черви, и он был внутри них. «Я — лес, и все, что в нем обитает», — думал он, ликуя. Каркая, в воздух поднялась сотня воронов — они чувствовали, как он проходит сквозь них. Огромный лось затрубил, растревожив детей у него на спине. Спящий лютоволк поднял голову и зарычал в темноту. Прежде чем их сердца затрепетали вновь, он их покинул в поисках своих волков: Одноглазого, Хитрюги, Охотника, в поисках стаи. Волки спасут, твердил он себе.
Это было его последней человеческой мыслью.
Истинная смерть пришла внезапно; его пробрал холод, точно его с головой окунули в ледяные воды замерзшего озера. Затем он понял, что бежит в залитых лунным светом снегах, и его сородичи бегут следом. Полмира закрыла тьма — «Одноглазый», — понял он. Он тявкнул, и Хитрюга с Охотником ответили.
Когда они добрались до гребня холма, волки остановились. — «Репейница», — вспомнил он, и какая-то часть его опечалилась о том, что он потерял, а какая-то — о том, что он натворил.
Мир внизу под ними обращался в лед. Пальцы мороза ползли навстречу друг другу вверх по чардреву. Пустая деревня уже не была пустой: между снежными буграми бродили синеглазые тени. Одни носили бурое, другие черное, третьи были нагими — с белыми как снег телами. Через холмы подул ветер. Он был наполнен их запахами: мертвечина, засохшая кровь, провонявшие плесенью, гнилью и мочой шкуры. Хитрюга зарычала и оскалила зубы, шерсть у неё встала дыбом. «Не люди. Не добыча. Только не эти».
Создания внизу двигались — но живыми они не были. Один за другим они поднимали головы и глядели на трёх волков на холме. Последним подняло взгляд существо, которое некогда было Репейницей. На ней была одежда из шерсти, меха и кожи, и поверх всего — облачение из инея, которое растрескалось и заискрилась в лунном свете, когда оно двинулась вперед. С его пальцев свисали бледно-розовые сосульки, словно десять длинных ножей из замерзшей крови. И в ямках, где раньше находились глаза, мерцали бледно-голубые огоньки, придавая грубому лицу то, чего оно было лишено при жизни — пугающую красоту.