Волшебные очки - Василенко Иван Дмитриевич 8 стр.


— Читай.

Я впился в титульный лист. На нем стояло:

Карл Маркс КАПИТАЛ КРИТИКА ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ Том первый Полный перевод с 5-го, проверенного Фридрихом Энгельсом, немецкого издания. Москва 1909 г.

Я выхватил книгу и сел за стол с намерением сейчас же приняться за ее штудирование.

— Не так порывисто, не так порывисто! — засмеялся Роман. — Я, брат, замечал, кто так, с налету, начинает, тот, натолкнувшись на первые трудности, быстро остывает и отступает. А трудности будут, об этом сам Маркс говорит. — Роман перевернул страницу. — Вот что он писал в предисловии к первому изданию: «Всякое начало трудно, — эта истина справедлива для каждой науки. И в данном случае наибольшие трудности представляет понимание первой главы, — в особенности того отдела ее, который заключает в себе анализ товара». Ну, ничего, одолеем. Где чего не поймешь, спрашивай меня, не стесняйся. Мне тоже нужно прочитать кое-что заново.

— Нет, не остыну, не отступлю! — сказал я решительно. — Пусть кровь льется по руке, по ноге, а я все равно доберусь до самой макушки, которая сверкает, как алмаз.

Роман внимательно посмотрел мне в глаза и озабоченно спросил:

— Тебе… нездоровится?

— Почему же? Вполне здоров.

— Но… я что-то не пойму… Какая кровь? Что за макушка?

— Да, правда, так понять трудно. Сейчас объясню. — И я рассказал, как получил вырезку из книги на французском языке и как моряк-англичанин перевел мне, что там было напечатано.

— Так ведь это же… Ну, конечно, ведь это же… Ну-ка, повтори, повтори!..

Я повторил.

— Не может быть никакого сомнения! Ведь это вольный, очень вольный перевод фразы Маркса из письма к Лашатру. Вырезка у тебя?

— Я никогда с ней не расстаюсь.

— Покажи.

Из полотняного бумажничка, в котором хранились мой паспорт, записка Дэзи, мамина фотокарточка и несколько бумажных рублей, я вынул вырезку и подал Роману. Он быстро ее пробежал и весело сказал:

— Так и есть, из того письма. Оно напечатано как предисловие во французском издании «Капитала». У меня была эта книга, я купил ее у одного петербургского букиниста, но ее при обыске отобрали.

— При обыске?! У тебя был обыск? — насторожился я.

— Так, пустяки, по недоразумению, — уклончиво сказал Роман. — Вот что тут напечатано. — И он медленно и торжественно прочитал слова, которые несколько лет спустя вышивали золотыми нитями на тысячах красных бархатных стягов: — «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достигнуть ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам».

Я стоял, потрясенный.

— Что, здорово сказано? — спросил Роман, глядя на меня исподлобья.

— Каждое слово — как удар в серебряный колокол, — прошептал я и невольно прикрыл глаза, будто ждал, не повторится ли этот могучий и чистый звон.

— Все-таки, кто же тебе эту вырезку прислал? Ты знаешь?

— Точно — нет, но догадываюсь. Вернее всего, Зойка.

— Зойка? Гм… Когда ты узнал, что принят в институт, ты крикнул: «Да здравствует Зойка!» Это та самая?

— Та самая, — кивнул я.

У меня не было человека, которому я мог бы, как Роману, все доверять. Взволнованный, я рассказал, как еще в детские годы в мою жизнь вошли два существа, такие разные, но никогда не уходящие из моей души.

Пока я говорил, сумерки сгущались. Но мы лампу не зажигали и довольствовались светом от газовокалильного фонаря, что раскачивался под ветром на улице у наших окон. Слушая, Роман то сдвигал брови — и тогда по лицу его проходила тень, то задумчиво улыбался.

Когда я, смущенный своей откровенностью, наконец умолк, он медленно поднялся, подошел к окну и долго смотрел на улицу. Потом, не оборачиваясь, глухо проговорил:

— Все эти Дэзи для нас с тобой — опиум. Я понимаю, как трудно тебе оторвать ее от сердца, понимаю потому, что… — Он не закончил, опять помолчал и потеплевшим голосом сказал: — А Зойка—это счастье, которое не каждый встречает в своей жизни…

В ту ночь я лег только в третьем часу. Возможно, сидел бы за столом до утра, если бы Аркадий, которому свет мешал спать, не встал и не потушил лампу.

В институте я слушал очередную лекцию нашего отца Василия по богословию, а сам думал об эквивалентной форме стоимости. Я никак не мог понять, почему Маркс считает рабский труд в Древней Греции причиной того, что Аристотель не довел до конца свой анализ формы стоимости. Мысленно повторив раз десять доводы Маркса, я наконец уразумел их смысл и невольно воскликнул:

— Так вот в чем дело!..

Священник в это время приводил космологические доказательства «единства божия». Услышав мое восклицание, он благосклонно наклонил голову и сказал:

— Именно в этом, именно в этом.

На второй день я исписал на лекции по ботанике шесть страниц, расшифровывая фразу Маркса: «Золото и серебро по природе своей не деньги, но деньги по своей природе золото и серебро».

А на третий день и совсем махнул на институт рукой. С головой уйдя в «Капитал», я выходил из дому, только чтоб купить пачку табаку или общую тетрадь для конспектирования очередной главы.

— Послушай, — сказал мне однажды Роман, — ты так надорвешься. И вообще это неправильно — не ходить в институт. Ведь ты хотел «превзойти все науки», а занимаешься только политической экономией.

— Ах, какие там науки! — воскликнул я. — Не науки, а фальсификация истинных наук. Вот наука! — хлопнул я по книге. — Вот это — настоящая наука. Спасибо тебе.

— Значит, интегральное исчисление, или менделеевская таблица, или формулы химических соединений — не наука? — прищурился Роман. — Но даже и «фальсифицированные науки» не мешает знать, чтоб уметь разоблачать фальсификаторов. Надо, Дмитрий, правильно распределять свое время, — это очень, очень важно.

Мне ничего не оставалось, как последовать совету Романа и вернуться в институт. Но душой и всеми помыслами я по-прежнему оставался с этой изумительной книгой. Последовательно, шаг за шагом, она передо мной сбрасывала с товаров их вещную оболочку и показывала скрытые за нею отношения между людьми. По мере того, как я продвигался вперед, у меня крепло ощущение, будто я надел волшебные очки: через их стекла мне открывалось в вещах и людях то, что раньше было скрыто от моих глаз. Вот я смотрю на дверную ручку в нашей комнате: теперь уже это для меня не только желтая медь определенной формы, но и сгусток общественного труда. Вот мимо нашего дома ранним утром проходит человек в куртке, с традиционным красным узелком в руке. Конечно, я и раньше знал, что это рабочий, идущий на свечной завод. Но теперь я знаю, что он несет в себе для продажи невидимый глазу, но чудесный товар: в процессе потребления этот товар, именуемый рабочей силой, создает не только равную себе стоимость, но и стоимость добавочную, жадно присваиваемую заводчиком.

Не могу сказать, чтобы каждая страница давалась мне легко: нет, я наталкивался на такие трудности, что убегал из дому и подставлял голову свежему ветру. Я говорил себе: он, этот величайший ум, создал свою науку, а мне остается лишь понять уже готовое — как же я могу отступить, не презирая себя? Я возвращался в комнату и принимался — в какой уж раз! — за упрямую страницу. И только тогда, когда никакое усердие не помогало, звал на помощь Романа.

И вот наступила наконец та незабываемая зимняя ночь, когда я смог прочитать заключающие этот гигантский труд слова: «Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют». Прочитал я их в абсолютной тишине, но прозвучали они для меня, как набатный звон.

Утром, фыркая над умывальником, Аркадий угрожающе крикнул мне:

— Ты опять всю ночь жег в лампе керосин! Дождешься, что я буду тебя на ночь связывать,

Я гордо ответил:

— Да, жег. Но зато я стал на голову выше.

— Это почему же? Скажи-ите, пожалуйста!

— Потому, что раньше я только хотел крушения твоей фирме «Подтяжки и галстуки» и всему капиталистическому производству, а теперь я знаю, что это произойдет с необходимостью естественно-исторического процесса.

Аркадий повернулся с намыленным лицом и подозрительно оглядел меня: уж не спятил ли его сосед по койке?

Продолжая хорохориться, я сказал:

— Не беспокойся, жалкая подтяжка капитализма, я здоров и ясно вижу, что стоит за галстуками, пушками и всем, что продается, а ты, слепой крот, не видишь дальше своего носа.

ЗАГАДОЧНЫЕ СТРАНИЦЫ

В воскресенье утром к нам заявился Воскресенский.

— Аркадия нет?

— Нет.

— Жалко: хотел у него перехватить трешницу.

Он сел, потер покрасневшие на холоде руки, прокашлялся.

— Как живешь? — спросил Роман.

— Плохо. Прибаливаю. Впрочем, сам виноват: уж очень я недопивал в последнее время.

Позавтракав с нами, он сказал:

— Какого черта сидеть дома! Пошли гулять. Может, Аркадия встретим.

— Пошли, — согласился Роман.

На улице ветер свистел в голых ветках. Навстречу нам шла группа солдат с сестрой милосердия впереди. У одних руки были на повязках, другие ковыляли на костылях. Запахивая шинель, Воскресенский спросил Романа:

— Как думаешь, долго война продлится?

— А что?

— Как — что? Водку-то на время войны запретили, а на самогон никакой стипендии не хватит. — Он помолчал и вздохнул: —Тяжко мне на этих страдальцев смотреть, тяжко. За что людей калечат?

— Война только началась, — сказал Роман, — но и по началу видно, что длиться она будет долго, до полного истощения материальных и людских ресурсов с той и другой стороны, если…

— Что — если?

— Если не прервет ее революция. А это наиболее вероятный исход. — Роман всмотрелся в идущих нам навстречу и, потемнев вдруг в лице, сказал:

— Перейдемте на ту сторону: мне вон в тот магазин надо.

Мы двинулись поперек улицы. Я не выдержал, оглянулся — и узнал в сестре милосердия Таню Люлюкову.

Когда мы вышли из магазина, в котором, кстати сказать, Роман купил только коробку спичек, к нам подбежал солдат с забинтованной рукой на повязке и протянул Роману что-то вроде свернутой в несколько раз газеты.

— Вот вам сестричка приказала передать.

Роман посмотрел на газету с недоумением, однако взял и, не развертывая, спрятал в карман.

— Ну как, — спросил он, — поправляетесь?



— Так точно, господин студент, поправляемся. — Солдат хитровато подмигнул. — Из куля в рогожу. Однако же, есть и такие, которых скоро на фронт отправят. Еще, значит, воевать.

— За что воевать?

— За что воевать? — Солдат опять подмигнул. — Известно за что: за веру, царя и отечество.

— А которые «из куля в рогожу» — с теми как? — спросил Воскресенский.

— Тем чистую — и на все четыре стороны.

— Без ног-то?

— А зачем ноги? Была бы рука, чтобы протягивать прохожим. — Солдат повел по сторонам зелеными, с хитринкой глазами. — Одначе я пойду, а то с вами тут… договоришься.

— Ты из какого лазарета? — спросил Роман.

— А вам зачем? — насторожился солдат.

— Да вот хотел узнать, не лежит ли у вас Стамескин? Он в голову ранен.

— Стамескин? — сразу оживился солдат. — Куприян? А как же, лежит. Ого, Куприяна все знают! Он такие загадки загадывает нашему брату, что у иного аж глаза на лоб лезут.

— Например?

У солдата забегали подозрительно глаза,

— Например, на чем земля держится. Роман усмехнулся.

— Тут и думать нечего. На крестьянском труде.

— Во! В самую точку! — воскликнул солдат. Но тут же спохватился: — На трех китах держится, вот на чем.

Неожиданно из переулка показался офицер. Солдат вытянулся. Офицер, молоденький прыщеватый прапорщик, строго спросил:

— Ты почему здесь?

— Так что, ваше благородие, нас на прогулку выведи. Из лазарета мы, — отрапортовал солдат.

— А почему отбился от своих?

— Виноват, ваше благородие! Сейчас догоню.

Роман хмуро сказал:

— Это мы его задержали. Расспрашивали о войне.

— Налево кругом марш! — скомандовал прапорщик. — Бего-ом!

Солдат повернулся, пристукнул каблуком сапога и тяжело побежал, прижимая к груди здоровой рукой больную.

— Что это тебе прислала сестра? — поинтересовался Воскресенский.

— Не знаю, — буркнул Роман неохотно. — Какое-нибудь обращение к населению, наверно. Теперь только и печатают что воззвания о пожертвованиях.

— А ты прочти.

— После. На таком ветру из рук вырвет.

— Так зайдем в магазин, купим еще коробок спичек, — настаивал Воскресенский, не сводя с Романа насмешливых глаз.

— Да что ты пристал! — рассердился наконец Роман.

— Меня интересует, почему она прислала именно тебе, а не мне, не Мимоходенко.

— Она прислала нам всем, а почему солдат вручил мне, а не тебе и не Дмитрию — этого я не знаю.

— Ага, «нам всем»? Ну, так пошли в магазин — будем читать все.

И Роману ничего не оставалось, как идти опять покупать спички.

В магазине мы развернули то, что солдат передал Роману. Это были четыре страницы из журнала «Природа и люди». Мы тщательно осмотрели их, но никаких воззваний не нашли. Одна страница была заполнена всевозможными объявлениями. На другой красовался портрет чубастого, в фуражке набекрень, казака. Под портретом надпись: «Козьма Крючков. В схватке с немецким кавалерийским разъездом один убил 11 немцев и получил 11 ран в себя и 11 в лошадь».

— Видал я дураков, — сказал Воскресенский, — сам дурак, но такую глупость первый раз встречаю. Кругом по одиннадцать! Надо же!

Третья страница вся была отведена под сводку военных событий с начала войны.

Роман провел пальцем под двумя строчками:

— Прочтите. Глупая ложь о Крючкове кажется просто невинной забавой в сравнении вот с этой мерзостью. Прославленный казнокрад и жесточайший душитель революционных выступлений рабочих, генерал Ренненкампф своими бездарными и предательскими действиями в Восточно-Прусской операции привел наши войска к крупнейшим поражениям, а в сводке написано: «Всемилостивейше награжден за боевые отличия орденом святого Владимира 2-й степени с мечами».

Воскресенский положил Роману руки на плечи и, заглядывая ему в глаза, сказал:

— А что, Ромаша, если я поеду к этому самому Ренненкампфу, выпью там за спасение его души кварту чистого спирта и отсеку ему, подлецу, голову — благословишь ты меня?

— За благословением обращайся к Аркадию, — засмеялся Роман. — Он собирается постричься в монахи и стать игуменом монастыря.

— Постой, постой! — вскричал Воскресенский. — А ведь я уже дважды видел, как он поднимался на монастырскую горку. Может, он и сейчас там, каналья? Пошли!

— Ку-уда? — раскрыл Роман широко глаза.

— В женский монастырь. В церкви сейчас идет заутреня— вот там мы его и накроем, подлеца!

Идти в церковь Роман не захотел. Мне же было интересно посмотреть женский монастырь (мужской я хорошо узнал в своем родном городе), и мы с Воскресенским отправились вдвоем.

Стоял монастырь на верхушке холма. Летом из города был виден только купол с золоченым, сверкающим на солнце крестом, все остальное пряталось в гуще зеленых курчавых деревьев. Теперь листья опали, и с любой улицы можно было увидеть и церковь, и длинные белые постройки, и окружавший их серый, мрачный забор.

По дороге Воскресенский распространился о том, что, собственно, не Аркадию, а ему самому следовало бы стать игуменом. Во-первых, говорил он, Аркадий всего-навсего сын парикмахера, а он, Воскресенский, происходит из духовного звания, о чем свидетельствует даже его фамилия. Во-вторых, Аркадий умерен в восприятии спиртного, а какой же порядочный игумен не напивается тайно от братии до положения риз! В-третьих…

Что было бы в-третьих, я не услышал, так как с горки спустился и преградил нам дорогу человек в опорках, в заплатанных штанах и замусоленном ватнике, со слезящимися глазами и багровым носом. Протянув трагически руку, он сказал с деланным пафосом:

— Господа студенты, обратите внимание на вашего несчастного коллегу. Был и я когда-то студентом, но за вольный образ мыслей подвергся изгнанию из храма науки. Не одолжите ли мне на пропой души полтинник или хотя бы… — Он не договорил, выпучил на меня глаза и радостно вдруг крикнул: — Касатик! Митенька! Вот где довелось встретиться! А мамаша ж с папашей живы?

Я всмотрелся и узнал в нем того самого бродягу с розовым носом, который пришел когда-то на освящение чайной-читальни, пристроился к хору и вместо «многая лета» пел «ехала карета». Потом он частенько заходил к нам в чайную и каждый раз с бутылкой.

— Как же вы меня узнали? — удивился я. — Ведь я вырос с тех пор.

— Вырос, вырос, — согласился он, — но все такой же заморышек, пошли бог здоровья. Дай я тебя поцелую. — И, облапив меня, чмокнул в щеку мокрыми губами.

— Из какого ж тебя университета выгнали? — поинтересовался Воскресенский.

— Из самого высчего, — подмигнул бродяга. — Из приходской школы при церкви Святого Гаврилы Брехунца в столичном граде «Кто кого на понт возьмет».

Я сказал:

— Все бродяги к зиме на юг подаются, а вы почему тут?

— Застрял, — вздохнул он. — Наш брат продвигается по образу пешего хождения, а ноги мои сдавать стали. Но ничего, как-нибудь перезимую. Меня мать игуменья пожалела: сторожем в монастырь определила. Вот и живу я там на манер евнуха в султанском гареме. Скучно, конечно. Зато получаю пищу духовную и телесную наравне со всеми монахами. Только насчет этого плоховато. — Он щелкнул себя пальцем по горлу. — Когда уж невтерпеж, я сбрасываю монашеское облачение, наряжаюсь в свой природный мундир офицера лейб-гвардии полка и направляю стопы в город. Мне много не надо: настреляю целковый-полтора — вот и есть чем помянуть родителей и всех сродственников.

Назад Дальше