Из дома рабства - Ион Деген 11 стр.


Больной был внешне симпатичным мужчиной средних лет с огромным уродливым резко болезненным рубцом вдоль всей ноги. Результат бывшего ранения разрывной пулей, к счастью, скользнувшей по касательной. На титульном листе истории болезни не было указано ни специальности, ни занимаемой должности, что я посчитал небрежностью приемного покоя. Правда, почему-то пациенту выделили отдельную палату, что случалось не часто. Кроме того, почему-то такую простую операцию (так мне казалось в ту пору) собирался делать сам профессор. Ассистентом он записал меня. Операция была назначена на завтра, на вторник. Но профессор заболел. В пятницу он появился и назначил операцию на следующий вторник. Больной был раздосадован. Я его понимал. И должно же было случиться, что именно во вторник снова заболел профессор. Зима. Свирепствовал грипп. Профессор был далеко немолодым человеком. Случается. Пациент рассчитывал быть прооперированным послезавтра. Но профессор вышел на работу только в пятницу и снова назначил операцию на вторник. Когда же во вторник вновь заболел профессор, даже я почувствовал себя неловко.

Больной бушевал. Требовал, чтобы операция была сделана именно сегодня. Безразлично кем. Я спустился к профессору, — его квартира находилась на одной площадке с комнатой нашего общежития, — и рассказал ему о требовании пациента. Профессор утвердительно качнул головой:

— Скажите Максу Соломоновичу. Пусть прооперирует.

Доцент Новик, как только я передал ему просьбу профессора, вспомнил, что он сейчас должен быть в костно-туберкулезной больнице, и тут же исчез.

Больной требовал операции. Я снова спустился к профессору. С обычной невозмутимостью он выслушал сообщение о том, что его заместитель уехал, и велел передать его просьбу второму доценту.

Антонина Ивановна тут же вспомнила, что у нее сейчас заседание парткома в медицинском институте, и немедленно ушла.

А больной бушевал.

— Пусть хоть санитарка оперирует, но только сегодня!

Я передал профессору, что происходит в клинике и высказал недоумение, почему, мол, только старшим доверена такая простая операция. Профессор как-то неопределенно улыбнулся и сказал:

— Ну что ж, оперируйте, если хотите. Выберите себе ассистента.

Если хотите! От радости перемахивая через две ступеньки, я помчался в клинику. Ассистировал мой бывший однокурсник. Постепенно, участок за участком мы обезболивали рубец и иссекали его, как в анатомическом театре на трупе, выделяя впаявшиеся в него нервные веточки. Смелость незнания! Мы не понимали, какие опасности подстерегают нас на каждом шагу. Поэтому операция шла размеренно и спокойно, сопровождаемая анекдотами пациента и время от времени — нашими. Мы не понимали опасности даже чисто профессиональной, где уж было понять, что существуют еще какие-то побудительные причины непрерывных заболеваний профессора и неотложных дел доцентов. Вечером я зашел навестить своего пациента.

— Ну, доктор, вот тебе моя рука. Я умею быть благодарным.

Ровно через год он доказал, что не бросает слов на ветер. Но даже тогда я еще не знал, кого мне пришлось прооперировать.

Забыл упомянуть, что кроме каторжной работы в клинике, я был обязан посещать университет марксизма-ленинизма и выполнять множество никому не нужных партийных поручений. А тут еще началась очередная избирательная кампания — очередной онанизм, и меня назначили агитатором.

Старшим агитатором был ординатор из нашей клиники — серенький, мало умеющий и еще менее знающий. Но украинец. Кроме того, в агитпункте у него отлично велась отчетность о всей липовой работе, якобы выполняемой агитаторами. Агитпункт стал исходным пунктом его вознесения. Мастера липы заметили и произвели его в инструктора отдела кадров министерства, оттуда — инструктором административного отдела ЦК, оттуда — заместителем министра по кадрам, где он сделался профессором, хотя в профессиональном отношении отстал даже от себя, ординарненького ординатора, и уже оттуда пошел на понижение — стал директором ортопедического института.

Но это все потом. А сейчас в агитпункте он, ординатор, идущий на два года впереди меня, но еще не делающий в клинике того, что доверяют начинающему врачу, смог получить полнейшую компенсацию. Он заставлял меня, в отличие от других, подающих липовые отчеты, проводить лекции и беседы в пьяных трущобах Козловки, что отнимало массу времени. К тому же, спускаться на Козловку по обледенелой полутропе-полулестнице для меня было настоящей пыткой. Однажды я не сдержался и высказал старшему агитатору все (кроме политики), что я думаю по этому поводу.

На следующий день меня вызвал исполняющий обязанности директора института. Без вступления он обрушил на меня ушаты отборнейшего мата. Мгновение я смотрел на его благородную седину с желтой подпалиной, напоминающую снег, на который помочилась собака, и вдруг ответил ему еще более отборным матом. Директор обалдело уставился на меня, не в состоянии произнести ни слова. Во время этой паузы я благополучно закрыл за собой дверь директорского кабинета. Совершенно случайно я сделал важное открытие: именно такая тактика дает мне возможность пока оставаться в институте. В течение полутора месяцев он еще несколько раз вызывал меня к себе. То ли хотел пополнить свой словарный запас, то ли попросту ему нужна была разговорная практика.

А потом произошло второе событие, которое, как я уже говорил, на время сделало меня нужным врачом. Из 2-й Подольской больницы к нам доставили молодого человека, аспиранта-орнитолога, который за два дня до этого был ранен на охоте. По его словам, он положил ружье на куст, а потом взял его за ствол. Спусковые крючки зацепились за ветку, и заряд из обоих стволов ранил правую кисть и предплечье. Рука была в ужасном состоянии.

Профессор велел мне ассистировать ему при ампутации. И тут я стал просить профессора не ампутировать руку. Профессор объяснил мне, что здесь уже нечего спасать, что даже если бы удалось спасти руку, она не будет функционировать, что без ампутации существует угроза жизни, что при подобных обстоятельствах потеряли генерала Ватутина и т. д. Да, согласился я, пальцы не будут функционировать, но это все же своя рука, не культя, не обрубок. Да, существует угроза жизни, но я нахожусь в клинике и при первой же необходимости сделаю ампутацию. Больной лежал на операционном столе, отгороженный от нас стенкой. Но, как потом выяснилось, он слышал дискуссию, чего мы, конечно, не подозревали.

Профессор поворчал, но согласился. Часа два мы копались в ране, вытаскивали пыжи, дробь, куски одежды, разлохмаченные омертвевшие ткани. Аспиранта поместили все в ту же привелегированную маленькую палату.

В неурочное для посещений время пришли его родители. Осознавая бестактность своего поступка, я сказал, что вот, если бы каким-нибудь чудом можно было достать немного перуанского бальзама… (С таким же успехом я мог бы пожелать достать перо жар-птицы.) Вечером мать аспиранта принесла не капельку, не баночку — граненый стакан перуанского бальзама. Даже профессору, который, в отличие от меня, уже знал, что пациент — племянник председателя Президиума Верховного Совета, даже профессор был поражен, увидев во время перевязки такое количество драгоценного лекарства. Лечение, потом уже амбулаторное, продолжалось до конца лета. Пациент и его родители почему-то предпочли молодого врача знаменитостям, каждая из которых была им доступна.

А затем наступила осень 1952 года.

Многие считают, что очередной всплеск антисемитизма пятидесятых годов начался после опубликования правительственного сообщения о врачах-отравителях. Это не так. Еще накануне XIX съезда партии антисемитизм в институте приобрел разнузданные формы. Можно, было безнаказанно издеваться над клиническим ординатором. Фигура небольшая. Даже над старшим научным сотрудником. Но то, что незамаскированному издевательству подвергались Фрумина и Мительман, было симптомом где-то открывшихся вентилей. Без благословения свыше никто не посмел бы тронуть личного врача семьи Хрущева.

Уже в ту пору начался зловонный поток ардаматских и караваевых, намного предвосхитивших кочетовых и шевцовых. Просмотрите подшивку газет «Вечiрний Киiв» за это время. Дня не проходило без явно антисемитского фельетона. Какая-то сволочь постоянно клала на подушку моей постели свежую газету, раскрытую на фельетоне, героем которого были Ицыки, Шмули, Абрамы, Хаимы. С той поры даже вид этой желтой газеты вызывал у меня отвращение.

Осенью 1952 года в Киеве, в клубе МВД (сейчас там театр юного зрителя) проводился знаменитый процесс Хаина. Группа обычных крупных воротил была вознесена в степень. Подсудимым инкриминировали экономическую контрреволюцию. Подчеркивалось, что она была предпринята евреями. Во всех учреждениях выдавались специальные пропуски на заседания суда. Взвинтили невероятный ажиотаж. Легче было достать билеты на гастроли Большого театра, чем пропуск на процесс.

Свидетелем по делу проходил и мой бывший шеф, заведующий кафедрой ортопедии института усовершенствования врачей. В связи с этим его исключили из партии и выгнали с работы. Кстати, свидетелем забыли пригласить первого секретаря киевского обкома партии Грызу, которому Хаин периодически проигрывал в преферанс по 14 000 рублей. Подумайте, какой сильный преферансист этот самый секретарь обкома! Правда, его тоже наказали. После расстрела Хаина и еще четверых его сообщников-евреев, Грызу на три года… направили в Москву, в Высшую партийную школу, после чего он был уже только министром совхозов.

В институте мне не стало житья. Исполнителем травли был мой товарищ по клинической ординатуре Скляренко. Каждый день, но только в присутствии различных людей он затевал разговор о моей дружбе с бывшим шефом, то есть о причастности к делу Хаина. Исполнял он это не без удовольствия, так как человек невероятно тщеславный и завистливый, он страдал от того, что оперирует и сдает экзамены хуже еврея. (Вероятно, надо было меньше завидовать и больше трудиться.) К тому же, будучи в оккупации, он, казалось, отрезал себе путь в партию, что, как он считал, помешает его карьере. Еще больше раздражало его то, что я вступил в партию на фронте, вообще не думая о карьере. Беспокойство его оказалось напрасным. Сейчас он в партии и карьеру сделал блестящую, не соответствующую его способностям. А начал он ее мелким провокатором, жалким подручным при травле сперва своего товарища по ординатуре, а затем — более крупных людей.

Однажды, когда в очередной раз он начал обличать евреев-воров, евреев-контрреволюционеров, настойчиво делая ударение на моей дружбе с бывшим шефом, я упомянул, что выдающийся преферансист, первый секретарь обкома, кажется, не еврей. Тут же Скляренко оправдал бедного Грызу, павшего жертвой еврейской подлости и коварства. Всю дорогу несчастный украинский народ страдает от евреев. Это жиды-корчмари спаивали несчастных простодушных и непорочных украинцев, о чем писал еще Шевченко. Я подтвердил, что действительно, не будь евреев, невинные украинцы никогда не узнали бы вкуса водки.

Одного антисемита я упомянул. Почему же забыл написать фамилии остальных? Ну ладно, можно назвать уже покойного бывшего исполнявшего обязанности директора института исконного русака Климова и ныне здравствующего директора, бывшего старшего агитатора и бывшего заместителя министра, украинца Шумады. Но ведь не перечислишь даже ближайших знакомых антисемитов. Имя им легион. И у каждого есть объяснения законности антисемитизма, либо почерпнутые у родителей, либо из текущей прессы, а вернее — из обоих источников.

Утром 13 января 1953 года в комнате-общежитии нас оказалось только двое из семи проживающих здесь клинических ординаторов. Из репродуктора хлестал на меня расплавленный чугун правительственного сообщения о врачах-убийцах. Фамилии со студенческой скамьи почитаемых профессоров. Новое незнакомое слово «ДЖОЙНТ». «Ты не помнишь, каким это средством против инфаркта можно было убить страдавшего гипертонией Жданова?» — вдруг спросил меня мой товарищ. Именно услышав эту фразу, я отчетливо понял, что правительственное сообщение — грубо сработанная липа. Впервые в жизни я посмел так подумать об официальном сообщении. Значит и товарищ заметил эту фразу? Значит и он понял, что это ложь?

Однажды во время атаки я рассмеялся, увидев забавную сценку, хотя танковая атака не самое обычное место и время для смеха. Десантник соскочил в траншею чуть ли не на голову ошарашенного от неожиданности немца, которого наш солдат тоже не заметил до прыжка. (Мне они были видны оба с высоты башни танка.) Внезапность появления испугала обоих противников и они шарахнулись друг от друга в разные стороны траншеи.

Эту сцену я отчетливо вспомнил увидев испуганные глаза моего товарища, задавшего мне неосторожный вопрос. Да и он увидел мой испуг в невразумительном ответе, что, мол, я слаб в терапии.

Институт бурлил. Больные отказывались от лекарств. Некоторые врачи и сестры — евреи — страшились зайти в палаты. Объявили о том, что в конференц-зале состоится митинг. Заместитель директора института по науке подошел ко мне с предложением выступить. «Понимаете, коммунист, еврей, боевая биография». — «Возможно, но я плохо знаю терапию». — «Не понимаю». — «А вдруг мне зададут вопрос, каким средством при лечении инфаркта можно убить страдающего гипертонической болезнью». Заместитель посмотрел на меня сумасшедшими глазами и отскочил, как от зачумленного. Митинг прошел как и положено. Осуждали. Проклинали. Требовали смертной казни через повешение. Клялись в верности ЦК и лично товарищу Сталину. Что-то распрямилось во мне. Как после начала атаки. Страшно только на исходной позиции. Страшно было осенью после XIX съезда партии. Страшно было до того, как я отказался выступить на митинге.

Примерно, в двадцатых числах января я перестал ожидать ареста, понимая, что если бы заместитель директора сообщил обо мне в МГБ, я был бы арестован немедленно. Да и вообще, сколько можно жить в страхе за собственную шкуру. Тем более, что по городу поползли слухи о депортации евреев, о том, что на Киеве-товарном уже стоят приготовленные эшелоны. Что будет с моим народом, то будет и со мной. Я знал, как ссылали чеченов, ингушей, калмыков, крымских татар, немцев Поволжья, гуцулов. Стыдно сейчас признаться в этом, но я даже верил, что это справедливый акт. Ну что ж, испытай на собственной шкуре подобную «справедливость». Я не понимал, что произошло. Ясно только, что кто-то дезинформирует ЦК и лично товарища Сталина.

В тот вечер, застав на подушке очередной номер «Вечiрнього Киiва», развернутый на очередном антисемитском фельетоне, я вдруг взорвался. В комнате были все ее жильцы. Никто не ответил на заданный в угрожающей форме вопрос, какая сволочь положила газету? Только один из ординаторов что-то невнятно пробормотал, что, мол, пособникам американского империализма следовало бы быть менее воинственным. Я схватил его за грудки и изо всех сил обрушил на косяк двери. Ординатор рухнул, потеряв сознание. Тут же я схватил свою палку, собираясь дорого продать свою жизнь. Но пять человек, не обращая на меня внимания, бросились оказывать помощь пострадавшему. Несколько дней со мной не решались заговорить. Больше на моей подушке не появлялась желтая газета. Спустя много лет я узнал, что наказал невиновного. Газету подкладывал все тот же Скляренко.

Впрочем, не знал я в ту пору и о более страшных вещах. Услышал я о них впервые, примерно, через три с половиной года из двух противоположных источников.

Первый источник — доцент-еврей из нашего института. Вернее, из бывшего нашего института, потому что ни он, ни я там уже не работали, вытуренные оттуда. По строжайшему секрету он рассказал мне, как его вызывали на улицу Короленко, в МГБ, ровно к шести вечера. Восемь часов он изнывал от страха в каком-то мрачном замкнутом помещении, выйти из которого ему не разрешали сменяющиеся старшины. Сейчас, мол, вызовут. Не разрешали ему пойти помочиться. «Ничего, потерпишь». В два часа ночи его ввели в просторный кабинет. Направленные на доцента яркие лампы ослепили его, не давая возможности увидеть следователя. Но голос его показался знакомым. Уже где-то к утру доцент догадался, что следователь — это мой пациент, тот самый, у которого я иссек рубец, когда внезапно, в третий раз, заболел профессор. Тут доцент, как он сам в этом признался, от страха чуть не лишился сознания. Дело, видно, очень нешуточное, если следователь — сам заместитель министра гос. безопасности Украины.

Оказывается, и профессор, и доценты знали, какого пациента предстоит оперировать.

Суть дела заключалась в том, что органам известно о функционировании в ортопедическом институте еврейской буржуазно-националистической организации, в которую входят такие-то и такие лица, в том числе — профессор Фрумина. Руководит организацией клинический ординатор Деген. Доцент уверял меня, что настаивал на абсурдности этого дела. Где, мол, логика? Деген в настоящее время подчиненный Фруминой. Как же он может быть ее руководителем? К утру, совершенно обессиленный, но не сломленный, не давший никаких требуемых от него лживых показаний, он покинул страшное здание. (Забавно, — во время оккупации Киева в этом здании помещалось гестапо.)

Буквально через несколько дней после этого разговора я встретил на Печерске моего бывшего пациента. В тренировочном костюме, в легких сандалиях на босу ногу он выгуливал огромного роскошного сен-бернара. Почти сразу же после смерти Сталина мой пациент по болезни (по мнимой болезни) ушел в отставку. Это в дальнейшем спасло его жизнь. Он предложил мне прогуляться. Я охотно согласился. Ничем не дал ему понять, что мне уже известно, какая беда висела надо мной. Он-то и был вторым источником, из которого я узнал истинную историю дела.

Назад Дальше