Диссертант несколько растерялся и не очень вразумительно стал отвечать на этот вопрос, стараясь, не дай Бог, не обидеть профессора. Из последнего ряда, где я сидел, мне было видно, что не все присутствующие понимают происходящее. Поэтому я задал диссертанту вопрос, ответ на который должен был объяснить ситуацию:
— Скажите, пожалуйста, существует ли надкостница на надмыщелке плеча?
— Конечно, нет.
— Ну, так объясните профессору, что не может быть воспаления надкостницы там, где нет надкостницы.
Диссертант скромно потупился. В зале раздался смех. Профессор должен был понять, что я почему-то не дам в обиду диссертанта. Но не тут-то было. Патологический антисемитизм всегда ослеплял его и лишал осторожности. Он выступил с дикими, абсолютно бессмысленными и безграмотными нападками на диссертацию. Было очевидно, что диссертант, усвоивший бытующую формулу защиты («в тебя плюют, а ты кланяйся и благодари»), умноженную на комплекс еврея в диаспоре, не посмеет дать надлежащий ответ. Оставлять эту антисемитскую галиматью без ответа нельзя было ни в коем случае. И я выступил. Прошелся по профессору, как паровой каток. Аудитории стало ясно, что он не только не имеет понятия о теме диссертации, но и просто элементарно безграмотен. После защиты профессор подошел ко мне:
— Чего ты на меня напал?
— Видишь ли, Женя, твоя черносотенная душонка не могла перенести того, что снова жид сделал диссертацию, которая тебе и во сне не могла присниться. Я предупредил тебя вопросом, мол, сиди, не суйся, я не дам Мишу в обиду. Но твое юдофобство, как масло на тормозных колодках — нет тормозов.
— Причем здесь это? Что он займет после защиты мое профессорское место?
— Не займет. А должен бы. Но даже понимание того, что он не займет твоего места, не успокаивает тебя. Ты мучаешься, чувствуя свою неполноценность. Смотри, какую диссертацию отгрохал жид! Никогда тебе не дотянуться до такого уровня. И нет в этом твоей вины. Просто когда у моего народа уже была Библия, твой народ еще хвостами держался за ветки.
В споре с нормальным антисемитом я никогда бы не опустился до подобной фразы. Но с профессором Женей!..
Я ждал его выступления. Иногда возникало опасение, что после той защиты он побоится и не посмеет. Посмел. Тогда ведь я был свободен в своих поступках и выражениях, а сейчас обязан «кланяться и благодарить». Правда, у него была возможность убедиться в том, что я не очень кланяюсь и еще меньше благодарю, что я защищаюсь. Но не удержался. Выступил. Он обвинил меня в том, что я «увлекся физикой и ушел от клиники». В пылу выступления он снова подставил под удар свою беззащитную медицинскую безграмотность, чем я не замедлил воспользоваться. Сперва в академической манере я отверг его обвинение. Затем пункт за пунктом стал отвечать на его «перлы», что, естественно, вызвало веселое оживление в зале. Под конец я приберег «перл», которым сегодня он блеснул повторно:
— Что касается эпикондилита плеча, то меня удивляет, что после конфуза во время защиты доктора Р. профессор повторно демонстрирует все то же незнание простых положений.
Профессор Женя подскочил, словно его ткнули спицей в самое чувствительное у мужчины место.
— Я протестую! Он пытается пробраться в когорту докторов наук, а вести себя не умеет! Я требую занести в протокол!
— Ион, ну зачем вы дразните гусей, — тихо сказал председатель, — попросите прощения.
— Какого черта?
— Надо. Ведь не он, а вы защищаетесь.
— Прошу прощения. Я не хотел обидеть профессора. Просто меня удивило, что после той защиты он не заглянул в учебник анатомии. Только это я имел в виду.
Забегая далеко вперед, должен сказать, что профессор Женя сделал ответный выпад. Уже несколько месяцев мы жили в Израиле. И вдруг я получаю письмо с газетой «Вечiрнiй Киiв» со статьей видного профессора-биолога. А в статье, что уже совсем невероятно, хвалебные строки в адрес Дегена, автора магнитотерапии. Каким образом могла произойти такая накладка? Ведь непроизносимое имя сиониста, находящегося в Израиле, даже чудом не могло попасть в печать, тем более в такую знаменитую газету. Где был редактор? Где был всевидящий цензор? Разразился скандал. Надо было срочно принимать меры. И приняли. В той же газете опубликовали статью двух киевских профессоров-ортопедов — Скляренко и Кныша — объявивших киевлянам, что магнитотерапии вообще не существует. А киевляне народ привычный. Им уже объяснили, что нет даже теории относительности, генов и кибернетики. Так что переживут и отсутствие магнитотерапии.
Перед голосованием, вероятно, чувствуя настроение аудитории, заместитель директора ортопедического института встала и направилась к выходу. За ней последовало несколько человек из этой компании, в том числе и профессор Женя.
Заключая, член-корр сказал:
— Было задано 49 вопросов. Из них не все по существу диссертации. Тем не менее, на каждый вопрос был дан четкий ответ, не оставляющий ни малейшего сомнения в компетентности диссертанта. Два официальных оппонента заявили о полном удовлетворении по поводу ответов на свои замечания. Третий официальный оппонент ничего не заявил. Возможно, он чувствует себя неудовлетворенным. Но это ощущение субъективное. Я бы даже сказал — эмоциональное. Ортопедическое общество также объективно может быть удовлетворено ответами на рецензию третьего официального оппонента. Так же обстоит дело с ответами неофициальным оппонентам. Поэтому есть предложение рекомендовать диссертацию к официальной защите. Кто за это предложение? Кто против? Кто воздержался? Единогласно. От имени Киевского ортопедического общества поздравляю Иона Лазаревича с новаторской диссертацией и с блестящей мужественной защитой, которая длилась четыре часа тридцать пять минут. Объявляю заседание общества закрытым.
Поздравления жены и сына. Поздравления друзей. Поздравления врачей знакомых, малознакомых и незнакомых. Калейдоскоп поздравлений и поздравляющих. И вдруг в этом калейдоскопе только для меня сверкнул огромный алмаз. Когда несколько поредела толпа поздравляющих, ко мне подошел старший научный сотрудник ортопедического института, неосторожная фраза которого в утро сообщения о деле врачей-отравителей испугала и меня и его самого. Лицо его было вполне серьезным, только в голубых глазах искрились лукавые блестки смеха. Он полуобнял меня и тихо, чтобы остаться неуслышанным другими, сказал:
— Ну, поздравляю, израильский агрессор!
Забавно, что шутя сказанная фраза, независимо от него, стала определением состоявшейся защиты. Так ее, во всяком случае, квалифицировали антисемиты. Их возмущало, что защищаясь, я действительно защищался, а не позволял безнаказанно избивать себя. Малюсенькая модель большого мира.
С друзьями мы возвращались домой по скользким улицам ночного Киева. Друзья восхищались член-корром. Мол, если бы не он, банда все могла бы повернуть по-другому. Да, это настоящий человек! Больной пришел председательствовать на обществе, противостоял нализавшейся черной сотне, пытавшейся в полную силу отпраздновать масленицу.
Восхищаясь, они еще не знали всего. И я не знал. Вечером следующего дня больной, измученный он выедет в Москву, чтобы лично доложить обо всем происшедшем, чтобы предвосхитить дезинформацию. И последствия не замедлят сказаться. Председатель ученого совета министерства здравоохранения СССР пришлет разгневанное письмо заместительнице директора ортопедического института и еще более жестокое — третьему оппоненту. И они будут униженно выкручиваться, объясняя, что их неправильно поняли, что они не были против нового метода и даже не представляли себе, кто именно консультант диссертанта.
А через несколько лет, в тоскливый вечер после похорон член-корра его сын найдет на письменном столе соединенную скрепкой записку с единственным словом «Иону», изумительную фотографию член-корра и больничный лист. Ни сын, ни другие — никто из присутствующих, кроме меня, не поймут этого прощального послания. Больничный лист на дни, включающие дату моей предзащиты и время, проведенное член-корром в Москве.
Добрый смешной человек! Он думал, что я не оценил полностью величия его поступка. Он думал, что я, постоянно называвший его гнилым русским либералом, действительно не отличал цвет русской интеллигенции, не имеющий ничего общего ни с черной сотней, ни с теми, кто своим молчанием поощряет ее деятельность.
Мы пришли домой далеко за полночь. У жены началась головная боль, и я стал сомневаться, нужно ли было все это.
В половине второго ночи позвонил Виктор Некрасов:
— Надеюсь, я тебя не разбудил?
Я успокоил его, выслушал несколько комплиментов и приготовился выслушать основное. Ведь не ради комплиментов он позвонил среди ночи.
— Послушай, — сказал Некрасов, — а ты типичный драчун. Ты явно получал удовольствие от всего этого.
Я успокоил его, выслушал несколько комплиментов и приготовился выслушать основное. Ведь не ради комплиментов он позвонил среди ночи.
— Послушай, — сказал Некрасов, — а ты типичный драчун. Ты явно получал удовольствие от всего этого.
Я упорно возражал, стараясь не выдать себя, не показать, как потрясла меня удивительная проницательность настоящего писателя. Нет, я не получал удовольствия «от всего этого». Но «все это» мне действительно было необходимо. Мне было необходимо продемонстрировать путь в науку человека, как говорили мои друзья, с биографией советского ангела, но с одним весьма существенным изъяном — записью «еврей» в пятой графе паспорта.
Знали об этом только два человека — член-корр и я. Догадался еще один — Виктор Некрасов.
Через несколько месяцев без всяких происшествий я прошел положенную предзащиту во 2-м Московском медицинском институте, где потом состоялась и официальная защита.[8]
Действительно, я был повинен в головной боли у моей жены в ту ночь. Но оправданием мне служит, что и сейчас, девять лет спустя, в Киеве, да и не только в Киеве, вспоминают ту предзащиту и даже иногда делают из «всего этого» правильные выводы.
ПРАВИЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ
Троллейбус остановился возле гостиницы «Киев» — чуть более ста метров до моего дома. В мозгу упорно продолжал вращаться тяжелый маховик мыслей о работе, о больных. Может быть, поэтому буднично-привычной казалась и прелесть Мариинского парка, и тонкий аромат только что расцветших лип. Может быть, поэтому таким неожиданным оказался оклик:
— Здравствуйте, Ион Лазаревич!
Впрочем, заурядно-симпатичный молодой человек, многократно отражающийся в зеркальных стеклах вестибюля гостиницы «Киев», любил и умел озадачивать неожиданным появлением. Это была его профессия.
Впервые он огорошил меня несколько лет тому назад, когда, предъявив удостоверение офицера КГБ, высыпал на меня такое количество фактов, которые, — я был в этом уверен, — не могут быть известными кому-либо, что я почувствовал себя голым на многолюдной улице. Потом неоднократно он «случайно» натыкался на меня. Ему легко и просто было симулировать случайную встречу, так как я жил в доме № 5, а его «комитет» находился в № 16 на той же улице.
Во время «случайных» встреч он то отчитывал меня за «митинг», как он выразился, устроенный на могиле Цезаря Куникова, то пытался выяснить, кто был шестым, когда Наум Коржавин читал нам свои стихи (пятерых КГБ индентифицировал по голосу, но и это я подверг сомнению в разговоре с моим «случайным» собеседником, тем более, что шестым был мой сын), то увещевал прекратить встречи с Мыколою Руденко и т. д. Вскоре он убедился в том, что неожиданность встреч и атаки на меня не производят впечатления (один Бог знает, каких усилий мне стоило укрепить его в этом мнении). Стиль его несколько изменился. Он по-прежнему всегда старался ошарашить меня. Но почти прекратились вопросы, на которые, в чем легко было убедиться, у него не было шансов получить ответ. Мне кажется, что в его задачу и не входило получение сведений. Главное было запугать меня, держать в напряжении, показать, что недремлющее око КГБ следит за каждым моим движением.
Вскоре после начала «случайных» встреч я обнаружил уязвимое место у моего «ангела». Во время той встречи, он упорно пытался выяснить, откуда у меня красная папка с запретными стихами. Я уверял его в том, что не помню, кто мне ее дал, что даже если бы помнил, то не сказал бы, но на сей раз действительно не помню (помнил! Вероятно, и он понимал это). То ли стараясь блеснуть, то ли преследуя другую цель, он вдруг сказал:
— Да, кстати, а «Воронежских тетрадей» Мандельштама у вас нет. А у меня есть.
— Небось, стащили у кого-нибудь во время обыска?
— Ну, это вы бросьте, этим мы не занимаемся!
— Послушайте, — вдруг сказал я, — дайте прочитать «Архипелаг ГУЛаг». Вы же знаете, — я аккуратный читатель.
Надо было увидеть, как испуг преобразил недавно-комсомольское бесстрашное лицо!
— Перестаньте! Что это за штучки?!
Интересно, была у него записывающая аппаратура, или только микрофон. В другой раз «случайная» встреча состоялась в почти безлюдном парке, когда я возвращался из больницы домой. Стараясь прекратить серию неудобных для меня вопросов, я снова повторил свою просьбу.
— Бросьте свои шуточки! — сказал он, тревожно озираясь. Возможно, сейчас работала другая система протоколирования.
И вот этот «ангел» неожиданно окликнул меня:
— Здравствуйте, Ион Лазаревич!
— Здравствуйте.
— Что-то у вас сегодня мрачное настроение. Чем-то озабочены?
— Бывает.
— Решили ехать?
— Решил.
Забавная вещь. Вопрос «решили ехать?» не требовал уточнений, хотя мог относиться к чему угодно — к троллейбусу № 20, к поездке на Труханов остров, в командировку, на курорт, на юг или на север. Нет, все было предельно понятно. «Решили ехать?» — значит в Израиль. Навсегда.
— Ну что ж, вполне закономерно. Скоро исполнится тридцать лет с того дня, когда вы впервые решили это.
Никогда еще ему не удавалось так ошарашить меня. Трудно описать, как я напрягся, чтобы не доставить ему удовольствия, выдав свои чувства, чтобы не дать ему возможность обрадоваться по поводу удачного профессионального выпада.
— Неужели не забыли?
— Ну, что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем!
А мы-то с Мотей были уверены, что забыли.
Два глупых идеалиста осенью 1947 года мы написали в ЦК ВКП/б/ о своем желании поехать в Палестину воевать против англичан за создание независимого еврейского государства. Мотивировали свою просьбу тем, что на войне с немецкими фашистами были боевыми офицерами, что наш военный опыт может пригодиться в борьбе против английского империализма. Нет, в ту пору я не был сионистом. Но недавно Мотя озадачил меня вопросом: «Ладно, ты не был сионистом. А почему ты не предложил послать тебя в Грецию или в Китай, где тоже нужен был твой военный опыт, а именно в Палестину?»
В 1948 году, в разгар репрессий против «космополитов» мы с Мотей боялись, что карающий меч победившего пролетариата обрушится на наши глупые головы. Но время шло, и никто не напоминал о нашей просьбе. Последние страхи пронеслись над нами в 1953 году. Мотя в ту пору был армейским врачом, а я — клиническим ординатором, обвиненным в сионизме уже по другому поводу, о котором даже не имел представления. Да, мы были уверены, что забыли. В 1974 году Мордехай Тверски уехал в Израиль. Именно он организовал мне два вызова, о которых, естественно, знал КГБ. Так что вопрос «решили ехать?» был абсолютно закономерным. Но то, что не забыли… Я перешел в наступление:
— Да, кстати, что это за фокусы вы проделываете с вызовами, посланными теще? Из четырех вызовов в течение нескольких месяцев она не получила ни одного.
— Мы здесь ни при чем. Это почта.
— Ага, значит я могу пожаловаться в международный почтовый союз на плохую работу советской почты?
— Ну, зачем так сразу жаловаться? Есть еще время. Может быть, получите.
— Будем надеяться.
Действительно, через несколько дней теща получила сразу два вызова, из них один, отправленный еще в январе.
На следующий день после получения сыном университетского диплома мы пошли в Печерский ОВИР регистрировать вызовы. Рубикон был перейден.
Если бы собрать несколько десятков описаний того, как евреи расстаются с Советским Союзом, могла бы получиться потрясающая книга. Мое описание не достойно этой книги, потому что наш отъезд можно отнести к категории наиболее легких.
Прежде всего мне предстояло выбыть из партии, членом которой я состоял 33 года. По критерию совести (а именно этим критерием определялось страстное желание восемнадцатилетнего офицера перед боем стать коммунистом) я уже давно из нее выбыл. Не стану возвращаться к объяснению причин, достаточно ясных из предыдущего изложения. Уже в течение десяти лет я чувствовал себя инородным телом в этой партии.
Читатель, не знающий советской системы, может удивиться, какого же черта я десять лет с таким настроением продолжал быть членом этой партии. Как объяснить ему, что мое гражданское мужество было заблокировано заботой о сыне, которому пришлось бы расплачиваться за то, что его отец получил удовлетворение, хлопнув дверью. Через несколько дней после Шестидневной войны моя партийность чуть не окончилась по независящим от меня обстоятельствам.
Был в нашей больничной партийной организации интересный для наблюдения тип, некий Кочубей. Член партии с 1929 года. В 1937 году он лишь две недели отсидел в тюрьме. Уже только это наводило на размышления. Никакого отношения к медицине он не имел. Был отставным подполковником. Его военная должность, — несмотря на дремучее невежество и безграмотность, — заведующий клубом. Он оставался единственным парт. прикрепленным к больничной организации. Избавиться от него не было ни малейшей возможности: не разрешал райком партии. Нам было ясно, что райкому не разрешает другая, не очень партийная организация. Через несколько дней после Шестидневной войны мы с ним поспорили по какому-то очередному поводу. Ссора происходила в присутствии врача-еврея, весьма уважаемого в нашей больнице. Желая основательнее уязвить меня, Кочубей сказал: