– Нет, – мигом замкнулась Рита. – Я просто гуляю. А если даже и в гостиницу – что с того? Я тебя не зову в гости.
Георгий вынул руки из-за спины – и Рита замерла. Три веточки красной герани пламенели на фоне его белой рубашки!
– Что это? – спросила она с самым неприступным видом, как если бы ей было тринадцать лет и мальчик из соседнего лицея впервые подстерег ее на улице с цветами.
– Герани, – робко сказал Георгий. – Те самые, на которые ты смотрела. Я увидел, что ты стоишь напротив окон, понял, что ты сейчас уйдешь, схватил цветы, бросился из дому… чуть бабу Сашу не пришиб, она с капустой с рынка шла. Главное было, чтобы она эти герани не увидела, она над ними трясется… как не знаю над чем. Да и мама тоже. У нас это какой-то культовый цветок в доме, герань, перед ним уже скоро станут мессы служить, честное слово!
Он болтал, и по лицу его, по чернющим глазам, которые так и льнули к глазам, к лицу, к телу Риты, видно было, что он сам не понимает ни слова из того, что говорит.
«Да, – мрачно подумала Рита, – tante Sacha не успела ему ничего сказать. Не хватало, чтобы сейчас спохватилась, куда помчался обожаемый le petit-fils, [16] выбежала и увидела, как мы разговариваем. Вот дьявольщина, как все вышло неладно…»
– Так, может, не стоило трогать цветы? – сухо сказала Рита, и горькая усмешка чуть не прорвалась на ее губы, потому что слова были сказаны ею словно бы не Георгию, а себе самой. – Спасибо, но мне пора идти.
– Возьми цветы, пожалуйста, – прошептал Георгий, и у него сделалось такое мальчишеское, несчастное выражение глаз, что Рита мгновенно сдалась – и осторожно, двумя пальцами приняла хрупкие стебли.
– «Я знаю… – сияя благодарной улыбкой, заговорил Георгий, – век мой уж измерен, но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я…» Понимаешь, я тебя несколько дней не видел и извелся весь. На звонки не отвечаешь…
– Ну, – опуская лицо к гераням, холодно проговорила Рита, – век твой отнюдь не измерен, уверяю тебя. Ты еще молод, ты еще слишком молод. Я старше тебя вдвое, ты только подумай над этим! Единожды то, что случилось у нас с тобой, могло случиться, ведь мы живые люди, а, как говорится, Амур стреляет, не выбирая цели! А у вас говорят… – Она пощелкала пальцами, вспоминая. – Любовь зла, полюбишь и…
Георгий смотрел исподлобья, оборвал сердито:
– Ладно, хватит демонстрировать знание русско-французского фольклора! Какое он имеет к нам отношение? Зачем смеяться над тем, что было так… так великолепно? – Он с трудом перевел дыхание. – Нельзя смеяться над этим , понимаешь?
– От возвышенного до смешного один шаг, – пожала плечами Рита. – Значит, смеяться можно над всем.
– Неужели тебе и правда смешно? – Георгий угрюмо опустил голову. – Я смешон?
«Скажи «да», – словно шепнул кто-то на ухо Рите. – У мальчишки бешеная гордыня, как у всех невысоких мужчин, человек, который смеется над ними, немедленно становится их лютым врагом. Скажи «да» – и он больше не подойдет к тебе!»
Она холодно посмотрела на Георгия сверху вниз:
– По-моему, все, наоборот, очень печально. Я приехала в Россию вовсе не для того, чтобы заводить роман со своим… – Она осеклась, но тут же продолжила, от души надеясь, что Георгий не заметил заминки: – Со своим случайным знакомым. У меня есть конкретное дело, и наша встреча течение этого дела сильно затруднила. Пойми, я не виню тебя, я и сама виновата, но теперь – всё, всё! Довольно! Больше ничего не будет! Погоди, а куда мы идем?
Рита только сейчас заметила, что они уже отошли от подворотни, пересекли площадь Минина, на которой вяло бил жидкими струйками воды изящный чугунный (сохранившийся со старых времен!) фонтан, и даже сделали несколько шагов по красивейшей улице, которая – она это отлично знала, не раз слышала от матери! – раньше называлась Большой Покровской или просто Покровкой, а сейчас – это ей уже Федор Лавров рассказал – называлась улицей имени Свердлова или просто Свердловкой.
– Ну, мы просто гуляем, – пробормотал Георгий, и глаза его блудливо вильнули. – А если хочешь, мы можем зайти к моему приятелю. Он вон там живет, за универмагом, вход со двора. У Сашки Тихонова квартира большая-пребольшая, дом, в котором он живет, еще с царских времен сохранился, как и наш. Сашка пластинки собирает. Знаешь у него какие пластинки есть? Весь Вертинский, еще эмигрантские записи, Лещенко есть, Козин старый, довоенный, сейчас-то пластинок Козина больше не выпускают. Мне очень нравятся романсы, а тебе?
– Мне тоже, – кивнула Рита. – Но пластинки Вертинского у нас дома есть, его очень любят мои мать и отчим. И Лещенко есть. Ну а Козина нет, но это не значит, что я сейчас пойду к какому-то Сашке Тихонову слушать пластинки. Думаешь, я не понимаю всех твоих подходов? Пришли к другу, послушали музыку, потом он деликатно уходит – за вином или еще за чем-нибудь или просто скрывается в одной из комнат своей большой-пребольшой квартиры, а мы остаемся одни… – Она зло хохотнула при виде обескураженного лица Георгия. – Я же говорю, ты – мальчик, для тебя все только начинается, а у меня было не раз, не два и даже не три. Я не замужем и не была замужем, я свободная женщина, у меня были, есть и будут любовники, ты всего лишь один из них, не более того, не рассчитывай на исключительность.
Ноздри Георгия раздулись, он опустил глаза. Лицо стало непроницаемым.
– Да я и не рассчитываю, с чего ты взяла? – спросил небрежно. – Хорошо, пусть так, я твой случайный любовник. Но я тебя что, в загс зову? Нет, я просто хочу повторить то, что было так классно. Тебе тоже было классно, я же знаю. Я помню, как ты…
Он умолк. Очень многозначительно умолк!
Рита даже зубы стиснула. Вот так мальчик, ничего себе! Опасный мальчик, оказывается. Мстительный. Злой… Она покосилась на него и увидела, что лицо Георгия побелело, на скулах загорелись красные пятна, губы дрожат. Кажется, он сам испугался того, что наговорил. Ничего, надо было раньше думать! И не ты один здесь мстительный!
– Ну, ты переоцениваешь себя, – сказала Рита небрежно, – мне случалось испытывать оргазмы и более сильные, уверяю тебя.
Ага, получил? Стал вовсе белый, как мел. Ну да, услышать такое… И еще неизвестно, что его сильнее поразило: признание, что он ничем не лучше других, или откровенно произнесенное слово «оргазм». Они, эти soviйtique, ужасные ханжи. Вся сексуальная терминология у них под запретом. Они предпочитают называть и органы, и ощущения неопределенно, туманно, как бы опустив глазки: это . И еще – ужасная пошлятина! – спрашивают у женщины после этого: «Тебе хорошо было?» Вот и Георгий спрашивал, хотя ее стоны были достаточно красноречивы. Но он спрашивал, совершенно по-мальчишески гордясь собой.
Рита покосилась на него, нервно теребя герани.
Мальчишка… Совсем мальчишка! И хоть ни единой чертой своей, ни ноткой голоса, ни характером – ничем он не похож на того, другого, любимого, давно погибшего, но не забытого, – а все равно даже при разговоре с ним Рита словно бы отпивает глоток пьянящего, будоражащего нервы напитка: зелья вечной молодости. Рядом с Георгием, сколь бы ни тщилась она изображать из себя grand-dae, она чувствует себя той же семнадцатилетней Ритой, которая бегала на тайные свидания в мансарду старого дома на рю Ришелье, неподалеку от дворца знаменитого герцога, и там предавалась бесконечной любви на старом топчане, который, конечно, в конце концов сломался бы под двумя молодыми, неистовыми телами, если бы однажды… если бы однажды одно из этих молодых, неистовых, полных жизни тел не превратилось в труп!
Рита долго думала потом, что и ее жизнь закончилась. Но нет, она не умерла. Она жила. И не единожды уж изменила памяти своего погибшего возлюбленного с другими мужчинами. Но никогда прежде, ни разу она не чувствовала себя воскресшей. Только сейчас, только с ним, с мальчишкой, от которого ей нужно держаться подальше. Ну так и держись! Уходи от него!
Голос грянул рядом – гулко, словно из-под земли.
– О Господи! Это еще что такое? – вздрогнула Рита. – И невольно прыснула, глядя на очень худого, испитого, одноногого человека лет шестидесяти, заросшего седой щетиной, в какой-то невообразимой одежонке. Он не стоял, а словно бы висел на костылях, держа перед собой засаленную кепку, в которой болталось несколько гривенников или пятнадцатикопеечных монет, а также медяки.
– Это дядя Мишка, – буркнул Георгий. – Местная достопримечательность.
«Достопримечательность», казалось, почуяла, что речь идет о ней, и, надсаживаясь почем зря, продолжила свою знаменитую песню.
– Ну прямо Шекспир какой-то… – пробормотала Рита, но немедленно умолкла, потому что дядя Мишка набрал в грудь воздуху и громче прежнего прокричал заключительные куплеты.
– Ну прямо Шекспир какой-то… – пробормотала Рита, но немедленно умолкла, потому что дядя Мишка набрал в грудь воздуху и громче прежнего прокричал заключительные куплеты.
Она едва сдержалась, чтобы не захохотать в голос: не хотелось обижать жалкого человека, носившего такое странное имя и певшего такую забавную песню. Вынула из сумки кошелек и положила в кепку желтенький бумажный рубль.
У дяди Мишки отвалилась челюсть.
– Родименькая… – пробормотал он невнятно, перебегая взглядом с рублевки на Риту, и непонятно было, кто ему роднее и дороже в данную минуту. – Миленькая… Дай тебе Бог всего, как говорится. Тебе и кавалеру твоему! – Он поглядел на Георгия и просиял щербатой улыбкой: – А это у нас хто ж? Это ж у нас вон хто! Узнаёшь меня? Я ж тебе на свет Божий появиться помогал, я ж при твоих первых минутах жизни присутствовал!
Еще вчера Георгий при его словах ужасно растрогался бы, его прошибла бы слеза и он немедленно полез бы в карман за деньгами, но сегодня… То есть сегодня он тоже полез за деньгами, но не растрогался. И слеза его не прошибла. И вообще, ему захотелось оказаться как можно дальше отсюда. Тем более что Рита уставилась на него изумленно. Уж не подумала ли она, что дядя Мишка – его отец?
– Он бывший акушер, – счел необходимым пояснить Георгий. – Он всем говорит одно и то же, но явно преувеличивает свои заслуги перед жителями Энска.
Пошарил по карманам, повернулся к инвалиду и тоже положил в кепку рубль. Полное безумие: он оставался вообще без денег. Но нельзя же отставать от Риты!
– Угомонись, дядя Мишка! – пробормотал угрожающе. А может, умоляюще.
Однако если Георгий думал, что таким незамысловатым способом заткнет дяде Мишке рот, то ошибался. Наоборот – привалившее счастье совершенно вышибло разум у энской достопримечательности.
– Ну какой же ты молодец, парень! Весь в отца! – забормотал дядя Мишка, увлажнившимися глазами уставившись на щедрую пару. – Он, бывало, шагает по Свердловке, девушки, на него глядя, ахают, а он глазищи свои прищурит черные – и вперед, вперед, только каблуками печатает шаг. Вот только ростом ты не в него, а так – просто копия. Он высокий был, шинель ладно сидела, петлички синие… Георгий его звали, а фамилия… Эх, забыл! Чертов скрулез! Но вы вот что, молодые люди, вы тут постойте, я только до ларечка пивного добегу, пару кружечек жахну – и память у меня сразу пробьется…
– Что ты несешь, дядя Мишка! – так и взвился Георгий. – Мой отец на фронте погиб!
– Да на каком фронте? – Дядя Мишка смотрел изумленно. – На фронте у меня ногу оторвало. А он-то… Не, на фронте он не был. Его ранили при исполнении, так сказать, потом в госпиталь определили. В тот, что на Гоголя, над оврагом. Там он и помер. Почему помер – военная тайна. А потом твоя мамка, Олечка Аксакова, тебя родила… Нет, но как же его фамилия была?
– Да замолчишь ты?! – прошипел Георгий, воровато оглядываясь. И замер: Риты рядом не было.
Он еще долго озирался, растерянный, обиженный. Она исчезла, сбежала, скрылась от него! Одни только герани валялись на газоне.
А тем временем дядя Мишка, непостижимым, совершенно фокусническим движением насунув на голову кепку с деньгами (причем ни одна монетка не выкатилась, ни одна бумажка не вылетела!), заковылял к заветному пивному ларьку.
1941 год
Солнце сияло над городом, дробилось, множилось в окнах мансард, ослепляло. Небо было голубое-голубое, высокое-высокое!
– Мне кажется, нигде нет такого неба, как в Париже, – пробормотала Рита.
– Ты видела много разных небес? – ласково покосился на нее Огюст.
В голосе его, может быть, и звучала усмешка, но смотрел он всегда с такой нежностью, что Рита прощала ему многое. Огюст был влюблен в нее – она это знала, хоть он никогда не вел речь о любви. Рита где-то читала, что женщина всегда чувствует, когда мужчина уже влюблен, даже если он сам еще не отдает себе в том отчета. И даже если он пытается скрывать свои чувства, она все равно это ощущает! И поощряет, если хочет.
Огюст своих чувств не скрывал. Другое дело, что Рита их не поощряла. Конечно, он красивый парень… немножко похож на того, со старинной гравюры, лицо тонкое, точеное, бабуля Ле Буа сказала бы – изысканное. Но ведь у нее есть Максим… Максим с его рыжими волосами и зелеными глазами как будто сошел с картины какого-нибудь импрессиониста, например, любимого Ренуара, и в каждой черточке его лица больше жизни, чем во всем «гравированном», «бумажном» Огюсте. Скоро, уже через две недели, Максим станет мужем Риты, а Огюст ей даже не друг – они товарищи по работе. Товарищи по борьбе! Рита даже имени его не знает. Огюст – псевдоним. Он ведь тоже не знает ее подлинного имени. Для него и для всех в 9-й группе парижского отделения FFL она – Лора.
Ну что, имя как имя, не лучше и не хуже любого другого. Для Риты оно – особенное. В ее комнате в доме Ле Буа висит премиленькая пастель конца прошлого, XIX века: девушка в белом кисейном платье, под белым кружевным зонтиком, сидит на раскладном стульчике в парке Тюильри, выставив из-под пышных юбок ножку в белом башмачке. У нее прищурены от солнца глаза, губы чуть-чуть улыбаются; позади грум ведет пони, на котором сидит маленькая девочка; блестит под солнцем мрамор статуй, блестит вода в фонтане… Девушка в белом – какая-то из Ле Буа, дальняя родственница Эжена. Она рано умерла – чуть ли не спустя месяц после того, как с нее писали эту чудную пастель. Имени художника на картине нет, зато есть имя девушки: Лора. И все, одно слово – Лора…
Когда мама привезла Риту к Ле Буа и огорошила ее известием, что уходит от отца к Алексу, что теперь они будут всегда жить здесь, в доме близ площади Мадлен, а про Дмитрия Аксакова им лучше как можно скорее забыть, Рита долго не могла найти покоя. Она очень любила отца и не верила в его предательство. Правильно, что не верила. Потом, когда Краснопольский прислал им письмо, мама рассказала Рите всю ту страшную историю, как Дмитрий Аксаков пытался спасти семью – и спас-таки ее, пожертвовав собой ради жены и дочери. Но это случилось потом, уже в сороковом, после вторжения бошей, а в первый год жизни в особняке Ле Буа Рита никак не могла найти покоя, плакала, металась, хотела убежать из дому… Но стоило ей посмотреть на фигуру Лоры, на ее милое, спокойное лицо – и она успокаивалась сама. Картина словно говорила ей: «Случается лишь то, что должно случиться. Смирись, даже если ты не понимаешь смысла происходящего. Смирись, и ты обретешь счастье – в жизни или… или в смерти!» Нарисованная Лора в те месяцы стала ей ближе, чем любой живой человек.
Поэтому Рита и вспомнила о ней, когда командир 9-й группы сказал, что ни при каких обстоятельствах они не должны называть своих настоящих имен. Только псевдонимы. Теперь она – Лора, молодой человек, словно сошедший со старинной гравюры, – Огюст, а Максим – Доминик. Максим в другой группе, в 11-й. Иногда ей кажется, что Огюст – тоже из эмигрантов… А впрочем, ей это может только казаться. Она вообще редкостная выдумщица, как ворчит иногда дедуля Ле Буа.
А впрочем, почему? В R?sistance много русских. Никогда не обострялось так сильно расслоение русских эмигрантов. Многие продолжали возлагать самые пылкие надежды на Гитлера, который должен был смести жидомасонское, комиссарское иго с лица Европы и России. Они шли в полицию, в другие французские войска – те, которые воевали заодно с фашистами. Они, в конце концов, записывались в Русскую освободительную армию и лелеяли надежды пройти через Белокаменную маршевой поступью победителей, а потом вернуться в родовые поместья своих предков и там зажить патриархальной жизнью, о которой они слышали такие благостные сказки. Идеалистов среди русских всегда было много, что и говорить! Рита часто думала, что именно чисторусский идеализм и развел ее соплеменников по обе стороны фронта. Одни пошли за Гитлером, другие встали против него – с тем же пылом.
Известную песню пели теперь на два голоса. Или так:
Многие эмигранты записывались в регулярные армейские отряды FFL и сражались с гитлеровцами на фронте, в составе войск союзников. Рита знала, например, что Георгий Адамович, поэт, стихи которого так любил ее отец, скрыл болезнь сердца и ушел на фронт.
Но армия – это армия. А эмигрантские дети, сыновья и дочери, пошли в подпольные отряды R?sistance… Конечно, опасность – приправа, придающая вкус самой пресной жизни. Но разве только в приправе дело?
Совсем как Николеньке Ростову, которому после известия о Бородинском сражении стало «все как-то совестно и неловко», и он ринулся в армию, «все как-то совестно и неловко» стало вдруг и в Пасси, на Монпарнасе, на Монмартре, в Отее, в любом другом округе Парижа, где селились русские, где среди поколения отцов-эмигрантов уже подросло поколение их детей. И они ринулись в Сопротивление.