Когда пошли титры, он снял наушники и сказал:
— Прости, меня с головой накрыло благородство самопожертвования. Ты что-то сказала?
— Как думаешь, сколько здесь мертвых?
— Типа, сколько придуманных людей умерло в этом придуманном фильме? Недостаточно, — пошутил он.
— Нет, я хочу сказать, вообще. Сколько людей, как ты думаешь, когда-либо умерли?
— Случилось так, что я знаю ответ на этот вопрос, — сказал он. — На земле семь миллиардов живых людей и около девяносто восьми миллиардов мертвых.
— Ох, — сказала я. Я думала, что раз уж население земли растет так быстро, живущих все-таки больше, чем всех, кто когда-либо умер.
— На каждого живого человека приходится примерно четырнадцать мертвецов, — сказал он. Титры все еще шли. Наверное, много времени нужно, чтобы обозначить все эти трупы. Моя голова все еще лежала у него на плече. — Пару лет назад я провел исследование на эту тему, — продолжил Август. — Мне стало интересно, можно ли помнить всех. Вроде, если мы организуемся и припишем определенное число трупов к каждому живому, наберется ли достаточно людей, чтобы запомнить всех мертвецов?
— И как?
— Конечно, любой может запомнить четырнадцать имен. Но мы безорганизованные плакальщики, так что все помнят Шекспира, но никто не помнит человека, о котором он написал Сонет 55.
— Ага, — сказала я.
Минуту мы молчали, а затем он спросил:
— Хочешь почитать? — Я сказала, конечно. Я стала читать длинную поэму Аллена Гинзберга[40] под названием Вопль, которую мне задали на урок поэзии, а Гас перечитывал Высшее страдание.
Через некоторое время он сказал:
— Ничего?
— Поэма? — спросила я.
— Да.
— Ну, ничего. Ребята в этой поэме принимают больше препаратов, чем я. Как ВС?
— Все еще превосходно, — сказал он. — Почитай мне.
— Это не такая поэзия, которую можно читать вслух, сидя рядом со спящей матерью. В ней всякая содомия и ангельская пыль[41], - сказала я.
— Ты только что назвала два из моих любимых способов провести время, — сказал он. — Ладно, тогда почитай мне что-нибудь другое.
— Хмм, — сказала я. — У меня нет с собой ничего другого.
— Это очень плохо. У меня настроение послушать поэзию. Наизусть ты ничего не знаешь?
— Ну что же, я пойду с тобой, — нервно начала я, — Когда под небом вечер стихнет, как больной / Под хлороформом на столе хирурга.
— Не торопись, — сказал он.
Я чувствовала себя робкой, как когда в первый раз сказала ему о Высшем страдании.
— Хмм, хорошо. Хорошо. Ну что ж, пойдем вдоль малолюдных улиц — / Опилки на полу, скорлупки устриц / В дешевых кабаках, в бормочущих притонах, / В ночлежках для ночей бессонных: / Уводят улицы, как скучный спор, / И подведут в упор / К убийственному для тебя вопросу… / Не спрашивай о чем. / Ну что ж, давай туда пойдем[42].
— Я влюблен в тебя, — тихо сказал он.
— Август, — сказала я.
— Но это правда, — сказал он. Он уставился на меня, и я видела, как морщились уголки его глаз. — Я влюблен в тебя, и не хочу лишать себя простого удовольствия говорить правду. Я влюблен в тебя, и я знаю, что любовь — это просто крик в пустоту, и что забвение неизбежно, и что мы все обречены, и что придет день, когда все наши труды обратятся в пыль, и я знаю, что солнце поглотит единственную землю, которая у нас есть, и я влюблен в тебя.
— Август, — снова сказала я, не зная толком, что еще сказать. Я чувствовала себя так, будто во мне что-то поднималось, будто я тонула в этой странно болезненной радости, но я не могла отреагировать. Я не могла ничего сказать в ответ. Я просто смотрела на него, и позволила ему смотреть на меня, пока он не кивнул со сжатыми губами и не отвернулся, оперев голову на стекло.
Глава одиннадцатая
Должно быть, он уснул. В итоге уснула и я, и проснулась только от гудения садящегося самолета. Во рту стоял ужасный привкус, и я старалась не разжимать зубы из страха отравить всех пассажиров.
Я посмотрела на Августа, который глядел в иллюминатор, и пока мы снижались через низкие облака, я выпрямила спину, чтобы увидеть Нидерланды. Земля казалась затонувшей в океане, это были маленькие зеленые прямоугольники, окруженные каналами со всех сторон. Мы на самом деле приземлились параллельно каналу, будто было две посадочных полосы: одна для нас, а другая для водоплавающих птиц.
После получения багажа и прохождения таможни мы загрузились в такси с одутловатым лысым водителем, который говорил на превосходном английском — гораздо лучше, чем я.
— Отель Философ? — сказала я.
И он сказал:
— Вы американцы?
— Да, — сказала мама. — Мы из Индианы.
— Индиана, — сказал он. — Украли землю у индейцев и оставили название, так?
— Типа того, — сказала мама. Такси выбралось на трассу, и мы направились к шоссе, пестрящему голубыми знаками с двойными гласными: Oosthuizen, Haarlem. За пределами шоссе простиралось огромное пустое поле, время от времени разбиваемое огромными штаб-квартирами корпораций. Короче говоря, Голландия выглядела как Индианаполис, только с маленькими машинами.
— Это Амстердам? — спросила я водителя.
— И да, и нет, — ответил он. — Амстердам похож на годовые кольца у дерева: он становится старее, по мере того как ты приближаешься к центру.
Это случилось без предупреждения: мы покинули шоссе и увидели стоящие рядами дома из моего воображения, опасно наклоняющиеся над каналами, вездесущие велосипеды и кофешопы, приглашающие в БОЛЬШУЮ КУРИТЕЛЬНУЮ КОМНАТУ. Мы переехали через канал, и с моста я смогла увидеть десятки плавучих домов, вставших на якорь в каналах. Это было совсем не похоже на Америку. Это было похоже на старую картину, только настоящую — все такое до боли идиллическое в утреннем свете, — и я подумала, насколько восхитительно необычно было бы жить в месте, где практически все было построено мертвыми.
— Эти дома очень старые? — спросила моя мама.
— Многие из домов на берегах каналов датируются Золотым Веком — семнадцатым, — сказал он. — У нашего города богатая история, хотя большинство туристов желают увидеть только Квартал красных фонарей. — Он сделал паузу. — Некоторые туристы думают, что Амстердам — это город греха, но по правде говоря, это город свободы. А в свободе многие люди находят грех.
Все номера в отеле Философ были названы по именам философов: мы с мамой жили на первом этаже в Кьеркегоре, Август — на один этаж выше, в Хайдеггере. Наша комната была небольшой: двуспальная кровать прижималась к стене вместе с БИПАПом, кислородным концентратором и десятком дозаправляемых кислородных баллонов в ногах кровати. Кроме оборудования, там стояло старое и пыльное цветастое кресло с провисающим сиденьем, стол и книжная полка над кроватью, заключающая избранные работы Сёрена Кьеркегора. На столе мы нашли плетеную корзину, полную подарков от Джиннов: деревянную обувь, оранжевую голландскую футболку, шоколад и много чего еще.
Философ находился прямо рядом с Вонделпарком, самым знаменитым в Амстердаме. Мама хотела пойти прогуляться, но я смертельно устала, так что она включила БИПАП и прицепила меня к его хоботу. Я ненавидела говорить с этой штукой, но я сказала:
— Просто иди в парк, а я позвоню тебе, когда проснусь.
— Хорошо, — сказала она. — Спи крепко, родная.
Но когда я проснулась несколько часов спустя, она сидела в углу, в маленьком древнем кресле, и читала путеводитель.
— Доброе утро, — сказала я.
— Вообще-то уже почти вечер, — ответила она, со вздохом поднимаясь с кресла. Она подошла к кровати, поставила баллон на тележку и подключила его к трубке, пока я отключалась от БИПАПа и вставляла канюлю в ноздри. Мама установила баллон на 2,5 литра в минуту — хватит на шесть часов, пока мне не потребуется замена, — и затем я встала.
— Как себя чувствуешь? — спросила она.
— Хорошо, — сказала я. — Отлично. Как Вонделпарк?
— Я не пошла, — сказала она. — Зато прочитала о нем все в путеводителе.
— Мам, — сказала я, — тебе не нужно было здесь оставаться.
Она пожала плечами.
— Знаю. Я хотела. Мне нравится смотреть, как ты спишь.
— Сказал маньяк. — Она рассмеялась, но я все равно почувствовала себя плохо. — Я просто хочу, чтобы ты развлекалась и все такое, понимаешь?
— Хорошо. Я буду веселиться сегодня, ладно? Я пойду, как настоящая мама, заниматься чем-нибудь бредовым, пока вы с Августом пойдете на ужин.
— Без тебя? — спросила я.
— Да, без меня. У вас уже даже забронирован столик в месте под названием Оранжи, — сказала она. — Ассистентка мистера Ван Хаутена все устроила. Ресторан находится в Джордаане, согласно путеводителю, это очень модный район. Трамвайная остановка прямо за углом. Август знает дорогу. Вы можете ужинать под открытым небом, смотря, как мимо проплывают лодки. Это будет мило. Очень романтично.
— Хорошо. Я буду веселиться сегодня, ладно? Я пойду, как настоящая мама, заниматься чем-нибудь бредовым, пока вы с Августом пойдете на ужин.
— Без тебя? — спросила я.
— Да, без меня. У вас уже даже забронирован столик в месте под названием Оранжи, — сказала она. — Ассистентка мистера Ван Хаутена все устроила. Ресторан находится в Джордаане, согласно путеводителю, это очень модный район. Трамвайная остановка прямо за углом. Август знает дорогу. Вы можете ужинать под открытым небом, смотря, как мимо проплывают лодки. Это будет мило. Очень романтично.
— Мам.
— Да я просто так говорю, — сказала она. — Тебе нужно одеться. Может быть, в сарафан?
Можно было просто любоваться на безумность всей ситуации: мать оставляет свою шестнадцатилетнюю дочь наедине с семнадцатилетним парнем в незнакомом городе чужой страны, знаменитом за свою вседозволенность. Но это тоже было побочным эффектом умирания: я не могла бегать, или танцевать, или есть пищу, богатую азотом, но в этом либеральном городе я находилась среди самых свободных его обитателей.
Конечно же, я надела сарафан — голубой, до колен, весь в цветах — с колготками и балетками, потому что мне нравилось быть намного ниже него. Я пошла в до смешного крошечную ванную и сражалась со своей лохматой головой до тех пор, пока не приблизилась к Натали Портман середины двухтысячных. Ровно в шесть вечера (полдень по домашнему времени) в дверь постучали.
— Да? — спросила я через дверь. В отеле Философ глазков не было.
— Хорошо, — ответил Август. Я могла слышать сигарету у него во рту. Я оглядела себя. Сарафан демонстрировал самое большее из моей грудной клетки и ключицы, что Август когда-либо видел. Он не был непристойным, нет, но я никогда не приближалась к этой степени демонстрации кожи. (У мамы был девиз, с которым я соглашалась: «Ланкастеры не обнажают талию».)
Я потянула дверь на себя. На Августе был превосходно сидящий черный костюм с узкими лацканами, а под ним светло-голубая сорочка и тонкий черный галстук. Сигарета болталась в неулыбающемся уголке рта.
— Хейзел Грейс, — сказал он. — Ты великолепна.
— Я, — сказала я. Я все думала, что остаток предложения вырвется из воздуха, проходящего через мои голосовые связки, но ничего не произошло. Наконец, я сказала: — Я чувствую себя раздетой.
— А, это тот, о котором ты рассказывала? — сказал он, улыбаясь мне.
— Август, — сказала мама, стоящая за мной, — ты невероятно привлекателен.
— Спасибо, мэм, — сказал он. Он предложил мне руку. Я взяла ее, оглядываясь на маму.
— Увидимся к одиннадцати, — сказала она.
Пока мы ждали трамвай под номером один на широкой улице с насыщенным движением, я сказала Августу:
— Полагаю, это костюм, который ты надеваешь на похороны?
— Вообще-то, нет, — сказал он. — Тот костюм с этим даже близко не стоит.
Подъехал бело-голубой трамвай, и Август протянул наши карточки водителю, который объяснил, что мы должны были провести ими перед круглым сенсором. Когда мы проходили по заполненному трамваю, пожилой мужчина встал и предложил нам места, и я попыталась заставить его сесть обратно, но он настойчиво показал на сиденья. Мы проехали три остановки, я прислонялась к Гасу, чтобы мы могли вместе смотреть в окно.
Август указал на деревья и спросил:
— Ты это видишь?
Я видела. Повсюду вдоль каналов росли вязы, и ветром с них сдувало семена. Но на семена они не были похожи. Больше всего они походили на миниатюрные розовые лепестки, потерявшие свой цвет. Эти бледные лепестки собирались на ветру как стая птиц — их были тысячи, словно весенний снегопад.
Пожилой мужчина, который уступил нам сиденья, увидел, что мы смотрим на улицу, и сказал по-английски:
— Амстердамский весенний снег. Iepen[43] бросает конфетти, приветствуя весну.
Мы пересели на другой трамвай и еще через четыре остановки оказались на улице, разделенной красивым каналом, в котором дрожали отражения древнего моста и живописных домов.
Оранжи находился всего в паре шагов от остановки. Ресторан стоял на одной стороне улицы; его открытая терраса — на другой, на бетонном выступе прямо на краю канала. Глаза девушки-метрдотеля загорелись, как только мы подошли к ней.
— Мистер и Миссис Уотерс?
— Наверное, — сказала я.
— Вот ваш стол, — сказала она, показывая через улицу на узкий столик в десятке сантиметров от канала. — Шампанское — это наш подарок.
Мы с Гасом уставились друг на друга, улыбаясь. Как только мы пересекли улицу, он выдвинул для меня стул и помог мне задвинуть его обратно. И точно, на столе с белой скатертью стояли два узких бокала с шампанским. Легкая прохлада в воздухе великолепно уравновешивалась солнечным светом; по одну сторону от нас мимо проезжали велосипедисты — хорошо одетые мужчины и женщины, едущие с работы, невероятно привлекательные блондинки, сидящие на одном велосипеде с другом, крошечные дети без шлемов, подскакиваюшие на пластиковых сиденьях за своими родителями. А по другую сторону, вода задыхалась от миллионов семян-конфетти. Маленькие лодки стояли на якоре у набережных, наполовину заполненные дождевой водой, некоторые готовые затонуть. Немного дальше по каналу я видела плавучие дома на понтонах, а посередине него — открытую плоскую лодку, на палубе которой стояли стулья и неработающий портативный проигрыватель. Август взял свой бокал с шампанским и поднял его. Я взяла свой, хотя до этого я никогда не пила ничего, кроме пары глотков папиного пива.
— Хорошо, — сказал он.
— Хорошо, — сказала я, и мы чокнулись. Я глотнула. Крошечные пузырики растаяли у меня во рту и улетели на север, в область мозга. Сладко. Свежо. Вкусно. — Это очень здорово, — сказала я. — Я никогда не пила шампанское.
Рядом с нами появился крепкий молодой официант с волнистыми светлыми волосами. Он был, возможно, даже выше Августа.
— Вы знаете, — спросил он с приятным акцентом, — что сказал Дон Периньон после того, как изобрел шампанское?
— Нет, — сказала я.
— Он позвал своих приятелей монахов: идите все сюда, я пробую звезды на вкус! Добро пожаловать в Амстердам. Вы хотите посмотреть меню, или возьмете выбор шеф-повара?
Я посмотрела на Августа, а он на меня.
— Выбор шеф-повара звучит замечательно, но Хейзел — вегетарианка. — Я упоминала это при Августе абсолютно точно всего один раз: в первый день нашего знакомства.
— Это не проблема, — сказал официант.
— Круто. И можно еще вот этого? — спросил Гас, имея в виду шампанское.
— Конечно, — сказал наш официант. — Этим вечером мы разлили по бутылкам все звезды, мои юные друзья. Гаа, конфетти! — сказал он, и слегка стряхнул семена с моего голого плеча. — Так плохо не было уже много лет. Они повсюду. Очень раздражает.
Официант исчез. Мы смотрели, как конфетти падают с неба, пролетают мимо земли по ветру и падают в канал.
— Как-то трудно поверить, чтобы кого-либо это раздражало, — сказал Август через какое-то время.
— Люди всегда привыкают к красоте.
— Я до сих пор к тебе не привык, — ответил он, улыбаясь. Я почувствовала, что краснею. — Спасибо, что поехала в Амстердам, — сказал он.
— Спасибо, что позволил мне спереть твое желание, — сказала я.
— Спасибо, что надела это платье, которое ну просто обалдеть, — сказал он. Я покачала головой, стараясь не улыбаться. Я не хотела быть гранатой. Но все-таки, он же понимал, что делает, не так-ли? Это был и его выбор. — Слушай, а как заканчивается та поэма? — спросил он.
— А?
— Та, которую ты рассказывала мне на самолете?
— А, Пруфрок? Вот так: Мы грезили в русалочьей стране / И, голоса людские слыша, стонем, / И к жизни пробуждаемся, и тонем[44].
Август достал сигарету и постучал фильтром по столу.
— Дурацкие людские голоса вечно все портят.
Официант вернулся с еще двумя бокалами шампанского и тем, что он назвал «Белой бельгийской спаржей с настоем лаванды».
— Я тоже ни разу не пил шампанское, — сказал Гас после его ухода. — Если тебе интересно. Также, я ни разу не ел белую спаржу.
Я как раз сделала свой первый укус.
— Это великолепно, — пообещала я ему.
Он откусил немного, проглотил.
— Господи. Если бы спаржа всегда была такой на вкус, я бы тоже стал вегетарианцем.
Несколько человек в лакированной деревянной лодке приблизились к нам по каналу. Одна их них, женщина со светлыми кудрявыми волосами, лет тридцати, отпила пива, затем подняла бокал и что-то прокричала.
— Мы не говорим по-голландски, — прокричал Гас в ответ.
Кто-то другой прокричал перевод: «Прекрасная пара прекрасна».
Еда была такая обалденная, что с каждым новым блюдом наш разговор все дальше развивался в сторону восхваления ее вкуса: «Если бы это ризотто с лиловой морковью было человеком, я бы взял его в Лас Вегас и женился бы на нем», «Сорбет из душистого горошка, ты так неожиданно великолепен». Хотелось бы мне быть более голодной.