Ошибки наших звезд - Грин Джон 9 стр.


— Тогда я просто машина для сражения с раком, — сказала я ему.

— Именно так, Хейзел. Продолжай отдыхать, и я надеюсь, что скоро мы отправим тебя домой.



Во вторник они сказали, что я поеду домой в среду. В среду трубку из моей груди вытаскивали два интерна под минимальным наблюдением, и я чувствовала себя так, будто меня протыкали ножом в обратном направлении, и вообще вся эта операция не очень хорошо прошла, так что они решили, что мне придется остаться до четверга. Я уже начала думать, что я являюсь частью какого-то экзистенциального эксперимента с постоянно откладываемым вознаграждением, когда доктор Мария пришла ко мне утром пятницы, обнюхала меня со всех сторон и сказала, что я могу идти.

Тогда моя мама открыла свою огромную сумку и обнаружилось, что у нее постоянно была с собой моя Одежда для дороги домой. Медсестра вошла, чтобы забрать мое оборудование. И несмотря на вездесущую тележку с кислородным баллоном, я почувствовала себя менее скованной. Я пошла в ванную и приняла свой первый душ за неделю, оделась, и, когда я вышла оттуда, я была настолько усталой, что смогла только лечь и попытаться перевести дыхание. Мама спросила:

— Хочешь увидеться с Августом?

— Наверное, — сказала я через минуту. Я встала и потащила себя к одному из пластиковых стульев у стены, прислонив к нему баллон. Это меня вымотало.

Папа вернулся с Августом через несколько минут. Его волосы в беспорядке спадали на лоб. Увидев меня, он засветился настоящей нелепой Улыбкой Августа Уотерса, и я против своей воли улыбнулась в ответ. Он сел рядом со мной на кресло, обитое синим кожзамом, и наклонился в мою сторону, явно неспособный сдерживать эту улыбку.

Мама и папа оставили нас одних, и я почувствовала себя неловко. Мне трудно было смотреть ему в глаза, хотя они были очень красивыми, — настолько, что в них было сложно смотреть.

— Я скучал по тебе, — сказал Август.

Я сказала тише, чем хотела:

— Спасибо, что не пытался увидеться со мной, пока я ужасно выглядела.

— Если честно, ты все еще так себе выглядишь.

Я рассмеялась.

— Я тоже по тебе скучала. Я просто не хочу, чтобы ты видел… все это. Я просто хочу, чтобы… не важно. Мы не можем всегда получать то, что хотим.

— Правда что-ли? — сказал он. — А я всегда думал, что мир — это фабрика по исполнению желаний.

— Видимо, это не наш случай, — сказала я. Он был таким красивым. Он попытался взять меня за руку, но я покачала головой. — Нет, — тихо сказала я. — Если мы собираемся встречаться, это должно быть… не так.

— Хорошо, — сказал он. — Кстати, у меня есть хорошая и плохая новость с фронта реализации желаний.

— Да? — спросила я.

— Плохая новость заключается в том, что мы не можем поехать в Амстердам, пока тебе не станет лучше. Однако Джинны применят свою знаменитую магию, когда ты достаточно выздоровеешь.

— И это хорошая новость?

— Нет, хорошая новость — это то, что пока ты спала, Питер Ван Хаутен поделился с нами еще одной частичкой своей гениальности.

Он еще раз потянулся к моей руке, на этот раз для того, чтобы сунуть в нее тяжелый сложенный лист бумаги с фирменной печатью Питер Ван Хаутен, писатель-эмерит[33].


Я не стала читать письмо, пока не оказалась дома, в моей собственной огромной пустой кровати, без возможности медицинского наблюдения. У меня ушла вечность на разбор колючего наклонного почерка Ван Хаутена.


Дорогой мистер Уотерс,


Я получил Ваше электронное письмо от четырнадцатого апреля и в должной мере впечатлен шекспировской сложностью Вашей трагедии. У каждого в этой истории есть своя, крепкая, как камень, гамартия: ее заключается в том, что она настолько больна; Ваша — в том, что Вы настолько здоровы. Было бы ей лучше или Вам хуже, звезды сложились бы не так ужасно, но звездам свойственно пересекаться, и Шекспир никогда более так не опростоволосился, как когда заставил Кассия заметить: «Не в звездах, нет, а в нас самих ищи/Причину, что ничтожны мы и слабы[34]». Легко сказать, если ты римский дворянин (или Шекспир!), но наши звезды нередко ошибаются и становятся причиной нашей слабости.

Раз уж зашел разговор о некомпетентности старого Уилли, ваш рассказ о юной Хейзел напоминает мне 55 сонет Великого Барда, который, конечно же, начинается следующими словами: «Могильный мрамор, статуи царей/В грязи времен, под пылью вековой/Исчезнут раньше в памяти людей,/Чем строки, что воспели образ твой[35]» (не в тему будет сказано, но время — и вправду словно грязная потаскуха, которая поимела всех нас). Это прекрасное, но лживое стихотворение: мы действительно помним строки Шекспира, но что мы знаем о человеке, которому они посвящены? Ничего. Мы вполне уверены, что он был мужчиной; все остальное — догадки. Шекспир поделился с нами драгоценными крохами информации о человеке, которого он похоронил в своем лингвистическом саркофаге (обратите Ваше внимание также на то, что, когда мы говорим о литературе, мы используем настоящее время. Когда мы говорим о мертвых, мы уже не столь великодушны). Невозможно обессмертить ушедших, написав о них. Язык погребает, но не воскрешает. (Полное разоблачение: я не первый, кто сделал подобное замечание, ср. стихотворение Маклиша[36] «Могильный мрамор, статуи царей», которое содержит эпическую строку: «Скажу я, что умрешь ты, и ни один тебя не вспомнит»).

Я отвлекся, но вот Вам камень преткновения: мертвых можно увидеть только в трагически незакрывающихся глазах памяти. Живые, слава Богу, сохраняют способность удивлять и разочаровывать. Ваша Хейзел жива, Уотерс, и Вы не должны пытаться изменить решение другого человека в соответствии с Вашей волей, особенно решение, принятое обдуманно. Она желает избавить Вас от боли, и Вам следует позволить ей это сделать. Вы, возможно, не находите ее логику убедительной, но я иду этой долиной слез дольше Вас, и с моей колокольни Хейзел не кажется сумасшедшей.


Искренне Ваш,

Питер Ван Хаутен.


Это действительно написал он. Я облизнула палец и потерла бумагу, и чернила немного побледнели, так что я поняла, что письмо по-настоящему настоящее.

— Мам, — сказала я. Я не позвала ее громко, но мне и не нужно было. Она всегда ждала. Она просунула голову в дверь.

— Все хорошо, дорогая?

— Мы можем позвонить доктору Марии и спросить, не убьет ли меня поездка за границу?

Глава восьмая

Пару дней спустя у нас была большая Встреча Команды по борьбе с раком. Время от времени кучка докторов, соцработников, физиотерапевтов и кого еще собирались в конференц-зале вокруг большого круглого стола, чтобы обсудить мою ситуацию (не ситуацию с Августом Уотерсом или с Амстердамом. Раковую ситуацию).

Доктор Мария вела встречу. Она обняла меня, когда я вошла. Она вообще постоянно обнималась.

Наверное, мне было немного лучше. Благодаря целым ночам подключения к БИПАП, мои легкие стали практически нормальными, хотя, опять же, я не совсем ясно помнила легочную нормальность.

Все присутствующие сделали большое шоу из отключения своих пейджеров и всего остального, чтобы это время было посвящено мне, а затем доктор Мария сказала:

— Хорошая новость заключается в том, что Фаланксифор продолжает сдерживать рост опухолей, но мы сталкиваемся с серьезной проблемой накопления жидкости. Так что вопрос стоит следующим образом: как мы будем действовать?

И тут она посмотрела на меня, будто ждала ответа.

— Ээ, — сказала я. — Мне кажется, что я не самый квалифицированный специалист в этой комнате, чтобы принимать решение.

Она улыбнулась.

— Точно. Я ждала, что скажет доктор Симонс. Доктор Симонс? — Он был еще один онколог, в каком-то роде.

— Ну, мы знаем на примере других пациентов, что большая часть опухолей так или иначе вырабатывают устойчивость к Фаланксифору, но если бы это был наш случай, мы бы заметили рост опухолей на сканере, чего мы не наблюдаем. Так что пока этого не происходит.

Пока, подумала я.

Доктор Симонс постучал по столу указательным пальцем.

— Среди нас существует мнение, что прием Фаланксифора провоцирует отек, но мы столкнулись бы с гораздо боле серьезными проблемами, если бы прекрастили его прием.

Доктор Мария добавила:

— Мы не вполне знакомы с долгосрочными эффектами Фаланксифора. Очень немногие пробыли на нем так долго, как ты.

— Так что, мы ничего не будем делать?

— Мы будем следовать программе, — сказала доктор Мария, — но нам нужно будет вкладывать больше сил в борьбу с отеком. — По какой-то причине меня начало тошнить. Я вообще ненавидела Онко-Встречи, но мне особенно не нравилась эта. — Твой рак никуда не уходит, Хейзел. Но мы наблюдали, как люди долгое время жили с твоим уровнем проникновения рака. — Я не стала спрашивать, что означает «долгое время». Я раньше уже совершала эту ошибку. — Я знаю, что после недавнего пребывания в реанимации тебе так не кажется, но эту жидкость, по крайней мере на настоящее время, можно контролировать.

— А не могут мне просто пересадить легкие или типа того? — спросила я.

Доктор Мария сморщила губы.

— К сожалению, тебя не посчитают достойным кандидатом на пересадку, — сказала она. Я все поняла: бессмысленно тратить хорошие легкие на безнадежный случай. Я кивнула, стараясь не показать, что этот комментарий затронул меня. Папа потихоньку начал плакать. Я не смотрела на него, но какое-то время все молчали, и его икающий плач был единственным звуком в комнате.

Я ненавидела причинять ему боль. Чаще всего я могла забыть об этом, но непреклонная правда была вот в чем: возможно, что мое существование рядом с ними делало их счастливыми, но я была альфой и омегой страдания моих родителей.


Непосредственно перед чудом, когда я лежала в реанимации, и казалось, что я скоро умру, и мама говорила мне, что не было ничего страшного в том, чтобы просто уйти, и я старалась уйти, но мои легкие продолжали пытаться найти воздух, мама со всхлипом пробормотала что-то в папину грудь, кое-что, чего я не хотела бы слышать, и надеюсь, она никогда не узнает, что я это слышала. Она сказала: «Я больше не буду мамой». Это меня практически выпотрошило.

Я не могла перестать думать об этом в течение всей Онко-Встречи. Просто не могла выкинуть из головы, как она это сказала — будто никогда больше не будет в порядке, и скорее всего, это правда.


В итоге мы решили действовать по той же схеме, только совершать откачку жидкости более часто. В конце встречи я спросила, не могу ли я поехать в Амстердам, и доктор Симонс действительно, без преувеличения рассмеялся, но затем доктор Мария сказала:

— Почему бы и нет?

И доктор Симонс с сомнением переспросил:

— Почему нет?

А доктор Мария сказала:

— Да, не понимаю, почему нет. В конце концов, в самолете есть кислород.

Доктор Симонс сказал:

— Они что, собираются просто втащить в самолет БИПАП?

И доктор Мария сказала:

— Да, или пусть аппарат ждет ее в месте назначения.

— Помещать пациента — одного из самых многообещающих из тех, кто принимает Фаланксифор, — на расстояние восьмичасового перелета от единственных специалистов, близко знакомых с ее случаем? Это рецепт провала.

Доктор Мария пожала плечами.

— Это увеличит риск, — признала она, но затем повернулась ко мне и сказала: — Но это твоя жизнь.



Вот только не совсем. Пока мы ехали домой, родители решили, что я не поеду в Амстердам, пока не будет полного медицинского согласия, что это безопасно.


★★★


В этот же день после ужина позвонил Август. Я уже лежала — время после ужина я теперь стала проводить в кровати, — с компьютером на коленях, окруженная миллионом подушек и Синей.

Я взяла трубку, говоря:

— Плохие новости, — и он сказал:

— Черт, чего?

— Я не могу поехать в Амстердам. Один из моих докторов считает, что это плохая идея.

С секунду он молчал.

— Господи, — сказал он, — мне просто нужно было самому за все заплатить. Просто взять тебя от Клевых костей прямо в Амстердам.

— Но тогда у меня произошел бы фатальный случай кислородного голодания в Амстердаме, и мое тело отправили бы домой в грузовом отсеке самолета, — сказала я.

— Ну… да, — сказал он. — Но перед этим мой широкий романтический жест обеспечил бы мне секс.

Я засмеялась так сильно, что почувствовала, где в моей груди раньше была трубка.

— Ты смеешься, потому что это правда, — сказал он.

Я снова засмеялась.

— Скажи, что это правда!

— Вероятно, нет, — сказала я, а через секунду добавила: — Хотя мы никогда не узнаем.

Он страдальчески застонал.

— Я умру девственником, — сказал он.

— Ты девственник? — удивленно спросила я.

— Хейзел Грейс, — сказал он, — у тебя есть ручка с бумагой? — Я сказала, что есть. — Хорошо, нарисуй, пожалуйста, круг. — Я это сделала. — Теперь нарисуй маленький круг внутри того круга. — Я подчинилась. — Большой круг — это девственники. Маленький круг — это семнадцатилетние одноногие парни.

Я снова засмеялась и сказала ему, что если большая часть твоих социальных контактов происходит в детской больнице, это также не способствует сексуальной распущенности, а потом мы говорили об абсолютно блестящем высказывании Питера Ван Хаутена о распутности времени, и хотя я была в кровати, а он у себя внизу, я действительно почувствовала, что мы снова в том несуществующем третьем пространстве, куда мне очень нравилось путешествовать вместе с ним.

Затем я слезла с телефона, и родители вошли в мою комнату, и несмотря на то, что она была слишком мала для нас троих, они легли по обеим сторонам кровати вместе со мной, и мы смотрели ТМА на маленьком телике в моей комнате. Девушку, которая мне не нравилась, Селену, вышибли, что меня по какой-то причине очень обрадовало. Потом мама подключила меня к БИПАП и подоткнула одеяло, а папа поцеловал меня в лоб, оцарапав щетиной, и я закрыла глаза.

По существу дела, БИПАП отбирал у меня контроль над моим дыханием, что раздражало чрезвычайно, но была и приятная сторона: он производил весь этот шум, урча с каждым вдохом и жужжа на выдохе. Я думала, что он похож на дракона, дышащего вместе со мной, будто у меня был домашний дракончик, свернувшийся рядом со мной калачиком и заботящийся обо мне настолько, чтобы подстраивать ритм своего дыхания под мое. Я думала об этом, пока не провалилась в сон.


На следующее утро я встала рано. Я посмотрела телик, лежа в кровати, проверила электронную почту и через некоторое время начала набрасывать письмо Питеру Ван Хаутену, чтобы сказать, что я не смогу приехать в Амстердам, но клянусь жизнью своей матери, что никогда ни с кем не поделюсь информацией о героях книги, и что я даже не хочу делиться этим, потому что я ужасно эгоистична; и чтобы попросить его рассказать мне, действительно ли Голландец с тюльпанами нормальный и выйдет ли мама Анны за него замуж, а еще о хомячке Сизифе.

Но я не отправила это письмо. Оно было слишком жалким даже для меня.

Около трех, когда, по моим подсчетам, Август должен был вернуться из школы, я пошла на задний двор и позвонила ему. Слушая гудки, я села на газон, который был сильно запущен и весь покрыт одуванчиками. Качели все еще были там, трава росла из канавки под ними, протертой моими ногами давно в детстве. Я вспомнила, как папа принес домой набор для установки качелей и построил их во дворе с помощью соседа. Он настоял на том, чтобы проверить их самому, и чуть не развалил конструкцию ко всем чертям.

Небо надо мной было низким, серым и полным дождя, хотя он еще не шел. Я повесила трубку, когда попала на автоответчик, а затем положила телефон на землю за мной и продолжила смотреть на качели, думая о том, что отдала бы все больные дни, которые мне остались, за несколько здоровых. Я попыталась сказать себе, что могло быть и хуже, что мир — это не фабрика по исполнению желаний, что я жила с раковой опухолью, а не умирала от нее, что я не должна дать ей убить меня, пока она этого не сделала, а потом просто стала бормотать дура дура дура дура дура дура еще и еще, пока смысл слова не выветрился. Я все еще проговаривала его, когда он перезвонил.

— Привет, — сказала я.

— Хейзел Грейс, — сказал он.

— Привет, — снова сказала я.

— Ты плачешь, Хейзел Грейс?

— Типа того.

— Почему? — спросил он.

— Потому что я… я хочу поехать в Амстердам и хочу, чтобы он рассказал мне, что происходит после книги, и я просто не могу жить своей особенной жизнью, а еще небо наводит на меня тоску, и тут стоят старые качели, которые папа сделал для меня, когда я была маленькой.

— Я немедленно должен увидеть эти старые слезоточивые качели, — сказал он. — Я приеду через двадцать минут.



Я осталась на заднем дворе, потому что, когда я плакала, мама каждый раз становилась очень озабоченной и подавляющей, потому что плакала я не часто, и я знала, что она захочет поговорить и обсудить со мной, не следует ли проконсультироваться насчет моих лекарств, и от одной мысли об этом разговоре меня начинало тошнить.

Не то чтобы у меня было особенно горькое воспоминание о здоровом отце, толкающем здорового ребенка, который кричал выше, выше, выше, или еще о каком-то звенящем метафорами моменте. Качели просто торчали, заброшенные, два маленьких сиденья свисали спокойно и печально с постаревшей деревянной доски, а их выгнутые очертания напоминали детский рисунок улыбки.

Я услышала, как стеклянная раздвижная дверь за моей спиной открылась. Я обернулась. Это был Август, одетый в рубашку с коротким рукавом и брюки цвета хаки. Я вытерла лицо рукавом и улыбнулась.

— Привет, — сказала я.

Ему понадобилось пару секунд, чтобы сесть на землю рядом со мной, и его лицо исказилось, когда он совершенно не грациозно приземлился на задницу.

Назад Дальше