— Номер машины?
— Извините, не заметил. Я обратил внимание лишь на бешеную скорость и говорю себе — вот…
— Какого типа была машина? — прервал его Мейзлик.
— Четырехтактный двигатель внутреннего сгорания, — деловито ответил студент механик. — Но в марках я, понятно, не разбираюсь.
— А какого цвета кузов? Кто сидел в машине? Открытая или лимузин?
— Не знаю, — смущенно ответил свидетель. — Цвет, кажется, черный. Но, в общем, я не заметил, потому что, когда произошло несчастье, я как раз обернулся к приятелю: «Смотри, говорю, каковы мерзавцы: сбили человека и даже не остановились».
— Гм… — недовольно буркнул Мейзлик. — Это, конечно, естественная реакция, но я бы предпочел, чтобы вы заметили номер машины. Просто удивительно, до чего не наблюдательны люди. Вам ясно, что виноват шофер, вы правильно заключаете, что эти люди мерзавцы, а на номер машины вы — ноль внимания. Рассуждать умеет каждый, а вот по-деловому наблюдать окружающее… Благодарю вас, господин Кралик, я вас больше не задерживаю.
Через час полицейский номер 141 позвонил у дверей поэта Ярослава Нерада.
— Дома, — ответила хозяйка квартиры. — Спит.
Разбуженный поэт испуганно вытаращил заспанные глаза на полицейского. «Что же я такое натворил?» — мелькнуло у него в голове.
Полицейскому, наконец, удалось объяснить Нераду, зачем его вызывают в полицию.
— Обязательно надо идти? — недоверчиво осведомился поэт. — Ведь я все равно уже ничего не помню. Ночью я был немного…
— Под мухой, — понимающе сказал полицейский. — Я знаю многих поэтов. Прошу вас одеться. Я подожду.
По дороге они разговаривали о кабаках, о жизни вообще, о небесных знамениях и о многих других вещах; только политике были чужды оба. Так, в дружеской и поучительной беседе они дошли до полиции.
— Вы поэт Ярослав Нерад? — спросил Мейзлик. — Вы были очевидцем того, как неизвестный автомобиль сбил Божену Махачкову?
— Да, — вздохнул поэт.
— Можете вы сказать, какая это была машина? Открытая, закрытая, цвет, количество пассажиров, номер?
Поэт усиленно размышлял.
— Не знаю, — сказал он. — Я на это не обратил внимания.
— Припомните какую-нибудь мелочь, подробность, — настаивал Мейзлик.
— Да что вы! — искренне удивился Нерад. — Я никогда не замечаю подробностей.
— Что же вы вообще заметили, скажите, пожалуйста? — иронически осведомился Мейзлик.
— Так, общее настроение, — неопределенно ответил поэт. Эту, знаете ли, безлюдную улицу… длинную… предрассветную… И женская фигура на земле… Постойте! — вдруг вскочил поэт. — Ведь я написал об этом стихи, когда пришел домой.
Он начал рыться в карманах, извлекая оттуда счета, конверты, измятые клочки бумаги.
— Это не то, и это не то… Ага, вот оно, кажется. — И он погрузился в чтение строчек, написанных на вывернутом наизнанку конверте.
— Покажите мне, — вкрадчиво предложил Мейзлик.
— Право, это не из лучших моих стихов, — скромничал поэт. — Но, если хотите, я прочту.
Закатив глаза, он начал декламировать нараспев:
— Вот и все, — сказал поэт.
— Извините, что же все это значит? — спросил Мейзлик. — О чем тут, собственно, речь?
— Как о чем? О происшествии с машиной, — удивился поэт. Разве вам непонятно?
— Не совсем, — критически изрек Мейзлик. — Как-то из всего этого я не могу установить, что «июля пятнадцатого дня, в четыре часа утра, на Житной улице автомобиль номер такой-то сбил с ног шестидесятилетнюю нищенку Божену Махачкову, бывшую в нетрезвом виде. Пострадавшая отправлена в городскую больницу и находится в тяжелом состоянии». Обо всех этих фактах в ваших стихах, насколько я мог заметить, нет ни слова. Да-с.
— Все это внешние факты, сырая действительность, — сказал поэт, теребя себя за нос. — А поэзия — это внутренняя реальность. Поэзия — это свободные сюрреалистические образы, рожденные в подсознании поэта, понимаете? Это те зрительные и слуховые ассоциации, которыми должен проникнуться читатель. И тогда он поймет, — укоризненно закончил Нерад.
— Скажите пожалуйста! — воскликнул Мейзлик. — Ну, ладно, дайте мне этот ваш опус. Спасибо. Итак, что же тут говорится? Гм… «Дома в строю темнели сквозь ажур…» Почему в строю? Объясните-ка это.
— Житная улица, — безмятежно сказал поэт. — Два ряда домов. Понимаете?
— А почему это не обозначает Национальный проспект? скептически осведомился Мейзлик.
— Потому, что Национальный проспект не такой прямой, последовал уверенный ответ.
— Так, дальше: «Рассвет уже играл на мандолине…» Допустим. «Краснела дева…» Извиняюсь, откуда же здесь дева?
— Заря, — лаконически пояснил поэт.
— Ах, прошу прощения. «В дальний Сингапур вы уносились в гоночной машине»?
— Так, видимо, был воспринят мной тот автомобиль, — объяснил поэт.
— Он был гоночный?
— Не знаю. Это лишь значит, что он бешено мчался. Словно спешил на край света.
— Ага, так. В Сингапур, например? Но почему именно в Сингапур, боже мой?
Поэт пожал плечами.
— Не знаю, может быть, потому, что там живут малайцы.
— А какое отношение имеют к этому малайцы? А?
Поэт замялся.
— Вероятно, машина была коричневого цвета, — задумчиво произнес он. — Что-то коричневое там непременно было. Иначе откуда взялся бы Сингапур?
— Так, — сказал Мейзлик. — Другие свидетели говорили, что авто было синее, темно-красное и черное. Кому же верить?
— Мне, — сказал поэт. — Мой цвет приятнее для глаза.
— «Повержен в пыль надломленный тюльпан», — читал далее Мейзлик. — «Надломленный тюльпан» — это, стало быть, пьяная побирушка?
— Не мог же я так о ней написать! — с досадой сказал поэт. — Это была женщина, вот и все. Понятно?
— Ага! А это что: «О шея лебедя, о грудь, о барабан!» Свободные ассоциации?
— Покажите, — сказал, наклоняясь, поэт. — Гм… «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки»… Что бы все это значило?
— Вот и я то же самое спрашиваю, — не без язвительности заметил полицейский чиновник.
— Постойте, — размышлял Нерад. — Что-нибудь подсказало мне эти образы… Скажите, вам не кажется, — что двойка похожа на лебединую шею? Взгляните.
И он написал карандашом «2».
— Ага! — уже не без интереса воскликнул Мейзлик. — Ну, а это: «о грудь»?
— Да ведь это цифра три, она состоит из двух округлостей, не так ли?
— Остаются барабан и палочки! — взволнованно воскликнул полицейский чиновник.
— Барабан и палочки… — размышлял Нерад. — Барабан и палочки… Наверное, это пятерка, а? Смотрите, — он написал цифру 5. — Нижний кружок словно барабан, а над ним палочки.
— Так, — сказал Мейзлик, выписывая на листке цифру «235». — Вы уверены, что номер авто был двести тридцать пять?
— Номер? Я не заметил никакого номера, — решительно возразил Нерад. — Но что-то такое там было, иначе бы я так не написал. По-моему, это самое удачное место? Как вы думаете?
Через два дня Мейзлик зашел к Нераду. На этот раз поэт не спал. У него сидела какая-то девица, и он тщетно пытался найти стул, чтобы усадить полицейского чиновника.
— Я на минутку, — сказал Мейзлик. — Зашел только сказать вам, что это действительно было авто номер двести тридцать пять.
— Какое авто? — испугался поэт.
— «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки!» — одним духом выпалил Мейзлик. — И насчет Сингапура правильно. Авто было коричневое.
— Ага! — вспомнил поэт. — Вот видите, что значит внутренняя реальность. Хотите, я прочту вам два-три моих стихотворения? Теперь-то вы их поймете.
— В другой раз! — поспешил ответить полицейский чиновник. — Когда у меня опять будет такой случай, ладно?
1928
Гибель дворянского рода Вотицких
В один прекрасный день в кабинет полицейского чиновника д-ра Мейзлика вошел озабоченный человечек в золотых очках.
— Архивариус Дивишек, — представился он. — Господин Мейзлик, я к вам за советом… как к выдающемуся криминалисту. Мне говорили, что вы умеете… что вы особенно хорошо разбираетесь в сложных случаях. А это чрезвычайно загадочная история, — заключил он убежденно.
— Рассказывайте же, в чем дело, — сказал Мейзлик, взяв в руки блокнот и карандаш.
— Надо выяснить, — воскликнул архивариус, — кто убил высокородного Петра Берковца, при каких обстоятельствах умер его брат Индржих и что произошло с супругой высокородного Петра Катержиной.
— Надо выяснить, — воскликнул архивариус, — кто убил высокородного Петра Берковца, при каких обстоятельствах умер его брат Индржих и что произошло с супругой высокородного Петра Катержиной.
— Берковец Петр? — задумался Мейзлик. — Что-то не припомню, чтобы к нам поступал акт о его смерти. Вы хотите официально поставить нас в известность об этом?
— Да нет же! — возразил архивариус. — Я к вам только за советом, понимаете? Видимо, у них там произошло нечто ужасное.
— Когда произошло? — пришел ему на помощь Мейзлик. Прежде всего прошу сообщить точную дату.
— Ну, дата ясна: тысяча четыреста шестьдесят пятый год, отозвался Дивишек, укоризненно воззрившись на полицейского следователя. — Это вы должны бы знать, сударь. Дело было в царствование блаженной памяти короля Иржи из Подебрад [69].
— Ах, так!.. — сказал Мейзлик и отложил блокнот и карандаш. — Вот что, мой друг, — продолжал он с подчеркнутой приветливостью. — Ваш случай больше относится к компетенции доктора Кноблоха[70], нашего полицейского врача. Я его приглашу сюда, ладно?
Архивариус приуныл.
— Как жаль! — сказал он. — Мне так рекомендовали вас! Видите ли, я пишу исторический труд об эпохе короля Иржи Подебрада и вот споткнулся, — да, именно споткнулся! — на таком случае, что не знаю, как и быть.
«Безвредный», — подумал Мейзлик.
— Друг мой, — быстро сказал он, — боюсь, что не смогу вам помочь. В истории я очень слаб, надо сознаться.
— Это упущение с вашей стороны, — строго заметил Дивишек. — Историю вам надо бы знать. Но если даже вы непосредственно не знакомы с соответствующими историческими источниками, сударь, я изложу вам все известные обстоятельства этого дела. К сожалению, их немного. Прежде всего имеется письмо высокородного Ладислава Пхача из Олешной высокородному Яну Боршовскому из Черчан. Это письмо вам, конечно, известно?
— Простите, нет, — сокрушенно признался Мейзлик тоном неуспевающего ученика.
— Что вы говорите! — возмутился Дивишек. — Ведь это письмо еще семнадцать лет назад опубликовал историк Шебек в своих «Извлечениях». Хоть это вам следовало бы знать. Но только, — добавил он, поправив очки, — ни Шебек, ни Пекарж[71], ни даже Новотный[72], в общем, никто не уделил письму должного внимания. А ведь именно это письмо, о котором вам следовало бы знать, навело меня на след.
— Ага, — сказал Мейзлик. — Что же дальше?
— Итак, прежде всего о письме, — продолжал архивариус. У меня, к сожалению, нет с собой полного текста, но нам важны только несколько фраз, которые относятся к данному делу. Дворянин Ладислав Пхач сообщает в нем дворянину Боршовскому, что его, то есть Боршовского, дядя, высокородный Ешек Скалицкий из Скалице, не ожидается при дворе в Праге, в этом, то есть в тысяча четыреста шестьдесят пятом году, поскольку, как пишет автор письма, «после тех недостойных деяний в Вотице Веленевой его милость король лично повелел, чтобы высокородный Ешек Скалицкий ко двору королевскому более не являлся, а предался молитвам и покаянию за свою вспыльчивость и уповал на правосудие божие». Теперь вы понимаете? — втолковывал архивариус Мейзлику. — Мы бы сказали, что его милость король тем самым наложил опалу на высокородного Ешека и сослал его в собственную сего дворянина вотчину. Не кажется ли это вам странным, сударь?
— Пока что нет, — сказал Мейзлик, выводя карандашом на бумаге замысловатые спирали.
— Ага! — торжествующе воскликнул Дивишек. — Вот видите, и Шебек тоже не нашел в этом ничего особенного. А ведь очень странно, сударь, то обстоятельство, что его королевская милость не вызвал дворянина Ешека — каковы бы ни были проступки последнего — на обычный светский суд, а предоставил его правосудию божьему. Король ясно дал этим понять, — почтительно произнес архивариус, — что проступки эти такого свойства, что сам государь изымает их из ведения светского правосудия. Если бы вы побольше знали о его королевской милости Иржи Подебраде, вы бы сразу поняли, что это исключительный случай, ибо блаженной памяти король всегда неукоснительно придерживался строгого соблюдения законов.
— Может быть, он побаивался дворянина Ешека? — заметил Мейзлик. — Во времена его правления это случалось…
Архивариус возмущенно вскочил.
— Что вы говорите, сударь! Чтобы король Иржи боялся кого-нибудь! Да еще простого дворянина!
— Значит, у Ешека была протекция, — заметил Мейзлик. Сами знаете, даже у нас…
— Никакой протекции! — вскричал Дивишек, покраснев. — О протекции может идти речь, когда мы говорим о правлении короля Владислава[73], а при Иржи Подебраде… Нет, сударь, при нем протекция не помогала! Он бы вас выгнал. — Архивариус немного успокоился. — Нет, никакой протекции быть не могло! Очевидно, сами недостойные деяния были таковы, что его королевская милость препоручил виновного божьему правосудию.
— Что же это были за деяния? — вздохнул Мейзлик.
Архивариус удивился.
— Именно это вы и должны установить. Ведь вы криминалист. Для этого я к вам и пришел.
— Ради бога… — запротестовал Мейзлик, но посетитель не дал ему договорить.
— Прежде всего вы должны познакомиться с фактами, — сказал он наставительно. — Итак, обратив внимание на туманное указание письма, я поехал, в Вотице искать следы упомянутых недостойных деяний. Там, однако, о них не сохранилось никаких записей. Зато в местной церкви я обнаружил могильную плиту дворянина Петра Берковца, и эта плита, сударь, датирована как раз тысяча четыреста шестьдесят пятым годом! А Петр Берковец был, видите ли, зятем дворянина Ешека Скалицкого, он женился на его дочери Катержине. Вот фотография с этого камня. Вы не замечаете ничего особенного?
— Нет, — сказал Мейзлик, осмотрев снимок с обеих сторон; на могильной плите была высечена статуя рыцаря со скрещенными на груди руками. Вокруг него шла надпись готическим шрифтом. — Постойте-ка, вот тут, в углу, отпечатки пальцев!..
— Это, наверное, мои, — сказал архивариус. — Но обратите внимание на надпись!
— «Anno Domini MCCCCLXV», — с трудом разобрал Мейзлик. «Год от рождества Христова тысяча четыреста шестьдесят пятый». Это дата смерти того дворянина, не так ли?
— Разумеется. А больше вы ничего не замечаете? Некоторые буквы явно чуть покрупнее других. Вот поглядите. — Ион быстро написал карандашом «Anno DOminiMCcCcLXV». Мастер нарочно сделал буквы О, С и С побольше. Это криптограмма, понимаете? Напишите-ка эти буквы подряд — ОСС. Вам ничего не приходит в голову?
— ОСС, ОСС, — бормотал Мейзлик. — Это может быть… ага, это сокращение слова «occisis» — «убит», а?
— Да! — торжествующе вскричал архивариус. — Мастер, сделавший могильную плиту, хотел сообщить потомству, что высокородный Петр Берковец из Вотице Веленовой был злодейски умерщвлен. Вот что!
— А убийца — его тесть, тот самый Ешек Скалицкий! — провозгласил Мейзлик по внезапному историческому наитию.
— Чушь! — пренебрежительно отмахнулся Дивишек. — Если бы высокородный Ешек убил высокородного Берковца, его милость король предал бы убийцу уголовному суду. Но слушайте дальше, сударь. Рядом с этой надгробной плитой лежит другая, под ней покоится Henricus Berkovec de Wotice Welenowa, то есть брат высокородного Петра. И на этой плите высечена та же дата: тысяча четыреста шестьдесят пятый год, только без всякой криптограммы. Рыцарь Индржих[74] изображен на ней с мечом в руке. Мастер, видимо, хотел дать понять, что покойный пал в честном бою. А теперь объясните мне, пожалуйста, какова связь между этими двумя смертями.
— Может быть, тот факт, что Индржих умер в том же году, просто чистая случайность? — неуверенно предположил Мейзлик.
— Случайность! — рассердился архивариус. — Сударь, мы, историки, не признаем никаких случайностей. Куда бы мы докатились, если бы допустили случайности! Не-ет, тут должна быть причинная связь! Но я еще не изложил вам все факты! Через год, в тысяча четыреста шестьдесят шестом году, почил в бозе высокородный Ешек из Скалице, и — обратите внимание! — его вотчины Скалице и Градек перешли по наследству к его двоюродному брату, уже известному нам дворянину Яну Боршовскому из Черчан.
Вы понимаете, что это означает? Это означает, что дочери покойного, Катержины, которую, как известно каждому младенцу, в тысяча четыреста шестьдесят четвертом году взял себе в жены высокородный Петр Берковец, тоже уже не было в живых. Но могильной плиты с именем высокородной Катержины нигде нет! Разрешите спросить вас, разве тот факт, что после смерти высокородного Петра мы не находим никаких следов и его супруги, это тоже случайность? Что? И это вы называете случайностью? Почему же нет могильной плиты? Случайно? Или дело тут именно в тех самых недостойных деяниях, из-за которых его милость король препоручил высокородного Ешека правосудию божьему?