Свияжск - Аксенов Василий Павлович 5 стр.


В метро в этот час было малолюдно. Поезд с грохотом летел по длинному перегону на кольцевой. Я сидел с закрытыми глазами, чувствуя дикую усталость и полнейшее умиротворяющее спокойствие. Мне казалось, что я остался один в вагоне, и я снова как бы видел себя со стороны, но уже не с огромного расстояния, а как бы просто с потолка вагона, из дальнего угла. Я видел фигуру одинокого человека, сидящего в позе предельной усталости с вытянутыми в проход ногами, и мне казалось, что в нем видна какая-то полная раскрепощенность, когда не нужно ни о чем заботиться, можно уйти от любой суеты и все списать на усталость. Мне было даже довольно приятно смотреть со стороны на этого человека средних лет в обветшалой, но некогда очень хорошей одежде и думать о нем какой-то фразой то ли из старого романа, то ли из старого фильма, словом, какой-то дивной фразой из юношеских лет, что звучала примерно так: «Этот человек знал лучшие времена»… Давно уже мне не было так легко и просто.

Усталый не меньше меня машинист объявил по своему радио следующую остановку. Кто-то на моем диванчике поблизости зашевелился. Я открыл глаза и посмотрел в темное стекло напротив, в котором, пока летишь по подземному тоннелю, все замечательно отражается. Я увидел самого себя и рядом, на расстоянии не более метра, нашу физручку Лидию и начальника пионерского лагеря «Пустые Кваши» товарища Прахаренко.

Темное стекло в вагонах метро обычно молодит отражающиеся лица. Может быть, поэтому я их и узнал. Или, наоборот, может быть поэтому я ошибся. Я встал, отошел к дверям и посмотрел на парочку уже впрямую.

Да как же можно было в этой грудастой и задастой почти старухе найти нашу свияжскую «Девушку с веслом»? Да и как они могли оказаться вместе через тридцать пять лет, ведь не поженились же они в самом деле при наличии присутствия такого глубокого и пространного культурного разрыва. Она была звезда биофака, а он мельчайший советский «вася-теркин», пущенный на прокорм в самые что ни на есть сирые пионерские угодья. Туповатый солдафон, хвальбишка и пьянчужка, да к тому же, ба, ведь и без руки же!

Отсутствие руки и сейчас было явно в наличии, рукав пиджака был аккуратно вправлен в карман. Культурный разрыв и сейчас был очевиден. Она, условно именуемая Физручкой, была в брючном костюме, больших очках и стрижена «под мальчика» и покрашена под сивку-бурку, эдакая театральная московская дама или сотрудница Госкино. Он выглядел, пожалуй, как какой-нибудь «сосед по даче из простых». Культурный разрыв был хоть и очевиден, но не так вопиющ, как в те времена, когда…

…мы с Яшкой, сидя на веслах, смотрели в четыре глаза на нежный умопомрачительный силуэт Лидии, когда нам казалось, что она пахнет всеми травами Поволжья, и когда мы одновременно в четыре ноздри вдыхали запахи махры, сивухи, борща, прогорклого дыхания из пасти нашего командира…

Сейчас это был почти пристойный полустарикан, явно стыдящийся алкогольного прошлого и гордящийся боевым. По-прежнему впечатлял мясистый «шнобель» не совсем пристойных очертаний.

Заметив мое внимание, и они на меня посмотрели. Он, условно именуемый Прахарем, прикрыв рот ладонью что-то шепнул Физручке. Она досадливо поморщилась и отвернулась и посмотрела на меня, мимолетно как бы давая понять, что они люди разного круга, но ей приходится в силу некоторых обстоятельств терпеть этого человека. Она распознала во мне нечто близкое, разумеется, не того мальчишку из послевоенного года, но интеллигента, птицу довольно редкую в наши годы «зрелого социализма». Он продолжал ей что-то шептать, а она вздохнула пару раз с горечью, но, впрочем, горечь эта показалась мне неглубокой и, может быть, даже как бы формальной. Они мне показались сейчас детьми, эти два старых человека, соединившихся когда-то в плавнях, в камышах для могучих и бравурных оргазмов и вот прошедшие вместе всю жизнь. Физручка и Прахарь, если бы вы знали, как я люблю ваши черты, просвечивающие сквозь эти деформированные лица. Я снова в эти короткие минуты подземного грохота перенесся к Свияжскому сиянию, в умирающий городок, к тем жалким лампадам, к тем мирным и важным коричневым ликам, к той тихой и радостной тайне, что соединилась, как ни странно, со всем тем пионерством, с греблей и ревностью, с твоим очарованием, о гипсовая богиня Пустых Квашей!

Я отвернулся. Если это они, напоминать им о Свияжске было бы бесчеловечно. На пересадке я их потерял и вновь увидел, как ни странно, в нашем подземном переходе. Они стояли впереди, она помогала ему влезть в серый макинтош, а потом привычным и явно не лишенном тепла жестом вправила пустой рукав макинтоша в карман. Им казалось, что они одни в ночном подземном пространстве, и они на секунду соприкоснулись головами и чему-то совместно посмеялись.

Один выход из перехода ведет к нашему дому, другой к соседнему гиганту. Прахарь и Физручка стали подниматься по нашей лестнице. Может быть, они и живут в нашем доме, в одном из его сорока подъездов? Фантастика!

Когда я поднялся из-под земли, я ощутил вокруг себя свежий и незабываемый мир. Луна была слегка на ущербе, но света ее вполне еще хватало, чтобы проникнуть во все глубины микрорайона и положить там резкие тени, вне всякого сомнения предусмотренные неизвестным архитектором и скрытые им от комиссии социалистического реализма.

Упомянутая выше пара приближалась к арке, ведущей во внутренний двор нашего дома, где шли подъезды под номерами от 21 до 40. Я приближался к своему подъезду, возле которого стоял в этот час рафик «Скорой помощи». Две массивные фигуры в белых халатах были рядом. Огоньки сигарет. Для кого вызвана карета? По чью она душу? Люди рождаются, болеют, умирают, а ты не знаешь никого из соседей, это — позор! С крыльца спустилась еще какая-то фигура, на этот раз в темном одеянии, в руке у нее зажегся фонарь. Я оказался в ослепительном круге, закрыл лицо локтем и все понял. Фонарь погас. Прошло несколько секунд, прежде чем я снова увидел подъезд, карету, людей, лунные тени, бесчисленные темные окна над головой, Физручку и Прахаря, подходящих к своей арке.

— Лидия, — закричал я. — Товарищ начальник! Помните Свияжск?

Они застыли под аркой. Не знаю, обернулись ли, я не успел увидеть. Фонарь ослепил меня.

Санта Моника Май 1981

Василий Аксенов «Взгляд на нас и на себя…»

В конце семидесятых годов Аксенов предпринял деятельное участие в выпуске «неформального» (как мы теперь назвали бы его) альманаха «Метрополь». Результатом этой акции в конце концов стал переезд Василия Аксенова за рубеж. Сейчас он живет в США, в Вашингтоне. Является профессором университета «Джордж Майсон» по части русской литературы и творческого письма. За рубежом вышли его романы «Ожог», «Остров Крым», «Бумажный пейзаж», «Скажи изюм», повести «Стальная птица», «Свияжск», сборник рассказов «Право на остров», сборник пьес «Аристофаника с лягушками», книга об Америке «В поисках грустного бэби».

В начале осени прошлого года с писателем встретилась по просьбе «Авроры» нью-йоркская журналистка Наташа ШАРЫМОВА

Запись этой беседы мы предлагаем вниманию читателя.

АКСЕНОВ. Я вас вот что хотел спросить, Наташа. Это интервью для «Авроры» — каким образом родилась его идея?

НАТАША. Когда я готовила гастрольную поездку в Союз танцевальной группы «Постмодерн-данс», я связывалась с редакциями литературно-художественных журналов, в том числе — и с «Авророй», и вот тогда-то от редакции и поступило предложение об интервью с вами. Сотрудники редакции, кроме того, просили передать вам предложение что-либо опубликовать на ее страницах, памятуя ваше сотрудничество с «Авророй» еще в семидесятые годы, до вашего отъезда в Америку.

АКСЕНОВ. У меня есть небольшая повесть «Свияжск». Она была опубликована в двадцать девятом номере «Континента», а потом ее поместил в своем нью-йоркском сборнике Игорь Ефимов, бывший ленинградец. Вот «Свияжск» я и могу предложить «Авроре». А чего они хотят от интервью?

НАТАША. Я спросила, как определить тему, — и в ответ услышала, что тема может быть любая. Я подумала, что если это интервью окажется возможным и его действительно напечатают, то это случится, вероятно, благодаря переменам, которые произошли в стране. Так вот что вы по поводу них, этих перемен, думаете?

АКСЕНОВ. Что я думаю?.. Я думаю, что по поводу этих перемен не стоит особенно думать, а надо их приветствовать. Происходит действительно нечто совершенно невероятное. Немыслимое еще в прошлом году, вчера. Все так быстро меняется. Скажем, этот Съезд, который там происходил. Можно предположить, конечно, что это — в какой-то степени управляемый эксперимент. Но с одной стороны — это эксперимент, движущийся, учитывая особенности страны, в правильном направлении. А с другой стороны — он не полностью управляем. И, честно говоря, я не ожидал, что все это именно так будет развиваться — и события, и такая бурная дискуссия, и такой накал страстей. Масса жизни — и полное отсутствие казенщины! Словом, что-то фантастическое происходит. И это нельзя не приветствовать… Другое дело, куда это может повернуться?

НАТАША. Не превратится ли это все в демагогию?

АКСЕНОВ. В демагогию это может обратиться в том случае, если все это остановят искусственно и скажут: «Ну, вот, мы уже достигли всего, чего хотели, на этом можно успокоиться. Давайте теперь наслаждаться!» Тогда все очень быстро превратится именно в демагогию, и в ход пойдет все тот же скверный человеческий материал, хорошо нам известный по так называемым годам застоя.

НАТАША. За годы застоя — и за предыдущие — в Союзе вообще очень привыкли к демагогии. Я недавно разговаривала с одним приезжим — очень милым и интеллигентным человеком, искренним и честным. И, описывая положение в стране, он говорил: «Я болею за державу». Но мне одних чувств показалось недостаточно — и я спросила: а что же вы делаете? Мне кажется, он меня не понял, даже удивился: почему я требую от него каких-то действий, когда слов и чувств вроде бы достаточно. Двоемыслие приучило, кажется, к тому, что слова и реальность категорически не совпадают…

АКСЕНОВ. Разумеется, это у большинства стало второй натурой. Тем поразительнее было слышать речи некоторых депутатов. Скажем, выступление бывшего штангиста, а ныне писателя Юрия Власова меня просто поразило. Он затронул все болезненные ноты. Тут уж трудно даже подозревать какую-то дурную игру. Важны интонации людей, какая-то появившаяся страсть. Совершенно замечательно, что литовцы и эстонцы ратуют за справедливость в Грузии. Понимаете — это явление солидарности. Во всем этом — какие-то сильнейшие эмоциональные сдвиги. И так — во всем мире. Во всем социалистическом лагере происходят какие-то немыслимые перемены — совершенно невероятные и неожиданные. Можно было ожидать всего. Можно было, скажем, предсказать развал экономики или, наоборот, укрепление экономики, немыслимую силу экономики или полную ее катастрофу. Можно было ожидать военных успехов или военных поражений. Но вот такого движения духовного сопротивления — из разряда той самой духовной революции, о которой говорил когда-то граф Лев Николаевич Толстой, — этого никто не ожидал.

НАТАША. Теперь — немного о ваших американских впечатлениях последнего времени. Скажите, насколько изменились вы за годы американской жизни и какую роль сыграла в этих изменениях Америка (будем надеяться, что читателей «Авроры» заинтересуют эти обстоятельства, коль скоро их вообще интересует беседа с вами)?

АКСЕНОВ. Америка не могла не повлиять на произошедшие во мне изменения. Это — моя среда, среда моего обитания. Я здесь живу. Это — мой дом.

НАТАША. Полагаю, одной из важнейших черт американцев является их умение уважать чужую точку зрения. Даже если вы расходитесь с кем-то во взглядах — это не делает вас врагами: у вас просто разные мнения по данному вопросу.

АКСЕНОВ. Да, это так. Я здесь как-то уже отвык от заверений в серьезности спора с оппонентом, который хватает тебя за грудки и, дыша трехдневным перегаром, требует от тебя дискуссии в стиле Дома литераторов. Здесь, у американцев, я научился определенного рода сдержанности. Это присутствовало у меня и ранее — стремление не вспыхивать, обдумывать свои поступки, — но здесь это качество развилось.

Еще я здесь научился улыбаться, хотя бы формально, растягивая углы рта. А это уже совсем неплохо. Америка этому учит. Советские критики обычно говорят, что это — страна формальных улыбок. Но моя мама, когда она оказалась в Париже и услышала, как ей говорили: «Ну, французы — они только формально улыбаются», — ответила: «Лучше формальная улыбка, чем искреннее хамство».

Я думаю, есть и еще какие-то изменения. Прежде всего они касаются преодоления языкового барьера. Это — колоссально! Сразу открывается огромная сфера, которая раньше была закрыта.

НАТАША. Теперь, вероятно, будет просто скучно говорить только на одном языке?

АКСЕНОВ. Да просто как-то уже и невозможно. И теперь невольно даже засоряешь свою речь, потому что один язык находит на другой, одни понятия — на другие… Сейчас я жалею, что так поздно начал изучать французский язык. Стараюсь каждый день хотя бы по десяти минут слушать французскую речь на магнитофоне. Я знаю: французский мне нужен. Здесь у меня сильнее проявилось ощущение причастности к человечеству. Я здесь почувствовал себя членом человечества. Почувствовал себя ближе к черным или к желтым. Китайцев я научился уважать именно в Америке. И не только потому, что они вкусно готовят. А потому, что они живут рядом. Они замечательно трудятся, работают. И черных я теперь ощущаю не просто стереотипно, как каких-то там угнетенных, а по-разному и по-человечески. Это вот ощущение Америки как этноса расширило мои представления, расширило мой мир. Это не значит, что ты отрываешься от своей родины. Хотя я и довольно сильно оторвался от сегодняшнего дня России, но ничуть не оторвался от ее культуры, даже стал ближе к ней.

НАТАША. Скажите, считаете ли вы, что сейчас хорошо знаете Америку? Ведь многие писатели, художники живут здесь в своеобразном гетто. Я имею в виду не только эмигрантскую среду, а общение, скажем, исключительно с университетской профессурой славянских кафедр, со студентами русских кафедр и вообще — общение исключительно с академическим миром. Это же совсем особая публика. Тончайшая прослойка, которая, мягко говоря, не заметна в американской общественной, культурной или коммерческой жизни. Профессора и студенты русских отделений — это какие-то нетипичные чудаки, которые прочли когда-то в школе Достоевского или встретили на своем юном жизненном пути русского (русскую), влюбились в Россию. Другие стали заниматься русским языком потому, что это было модно, соответствовало конъюнктуре дня. Словом, университетский мир — это так или иначе мир рафинированный, к реалиям американской жизни имеющий весьма отдаленное отношение…

АКСЕНОВ. Я не могу сказать, что знаю очень хорошо все пласты американской жизни. Это невозможно. Самые близкие мне американские слои — это, конечно, именно академическая среда. Не литературная. Я даже не знаю, существует ли здесь такое явление, как литературная жизнь…

НАТАША. Существует, существует…

АКСЕНОВ. Во всяком случае я в ней корней не пустил, якоря не бросил. Самый мой основательный якорь на американской земле — это академическая жизнь. Это не значит, конечно, что я там общаюсь только с русистами. Я сейчас вхожу в специальную группу профессоров нашего университета, созданную для возрождения истинного значения университетского образования. В ней пока полтора десятка человек, будет — двадцать. Представители самых разных специальностей: тут и биолог, и этнограф, и политолог, и физик, и так далее. Это — самая близкая мне среда и наиболее близкие мне люди. Что касается других сфер, я с ними, в общем-то, не соприкасаюсь.

У меня много знакомых журналистов, писателей, киношников, которых я знаю и люблю. Я сейчас работаю для телевидения, немножко начинаю работать для Голливуда. Из американской интеллигенции наиболее близкие мне люди — это журналисты-международники. Не обязательно даже побывавшие в России, но — именно международники. Они, во-первых, — профессионалы высшего класса, очень высокой квалификации. А во-вторых, все они — люди очень широкого кругозора. Такие космополитические американцы. В каждом из них есть хемингуэевская закваска. С этими людьми я всегда быстро находил общий язык.

А что касается американских писателей, с ними тесной дружбы не получилось. Да я к этому и не стремлюсь. Никто, наверное, не стремится…

НАТАША. Что вы думаете о положении писателя в современном американском обществе? Каков писатель в Союзе, мы достаточно хорошо представляем. А вот здесь — какова ваша точка зрения изнутри?

АКСЕНОВ. В Америке писатель — это автор книг, которые периодически появляются в продаже. И — все.

НАТАША. Не думаете ли вы, что во всем мире что-то изменилось — и место литературы стало другим? Такое ведь бывало.

АКСЕНОВ. Я думаю, изменилось — и еще будет меняться. И в Америке перед писателем стоит очень большая угроза выродиться в какого-то своего рода поднаторелого, квалифицированного, искусного сценариста развлечений — разного типа развлечений, иногда весьма серьезных, но именно развлечений. Как это ни парадоксально, в самой капиталистической стране происходит колоссальная социализация литературы. Литература в Советском Союзе, в России, оказалась наименее подверженной тоталитарным явлениям, то есть оказалась наиболее стойким, сопротивляющимся материалом, потому что литература — это индивидуальное дело. Не только потому, что в литературе были храбрые люди — их было немного, — а потому, что литература это именно индивидуальное дело.

Самое интересное в литературе, по-моему, сейчас то, что происходит с писателями Восточной Европы — югославами, сербами, чехами. А американская литература, боюсь, может выродиться в чисто писательский бизнес. Все здесь как-то слишком спокойно.

Назад Дальше